А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Папа, мне плохо!» Смотрит мне в глаза, просит высунуть язык. «Обычная простуда. Выпей чашку горячего бульона». — «Папа, у меня голова раскалывается, перед глазами все плывет, я, наверное, умираю». — «Подхватила грипп. Ничего не ешь сегодня». — «Папа, ужасно болит живот, и Сэм говорит, я совсем белая!» — «Это месячные. Поговори с мамой». Я вечно жаловалась на какие-то хвори, и ни отопление, ни вентиляция, ни обтирания, ни правильное питание с высоким содержанием кальция и витамина С (а в нашем новом доме на Крессингтон-парк все это было) не улучшали моего слабого здоровья. Быть может, потому, что в этом доме у меня появилась отдельная спальня и вечерами я долго лежала в темноте с открытыми глазами, и только гоблины, обитающие в ящике с игрушками, составляли мне компанию. В детстве я выискивала у себя болезни, чтобы привлечь внимание отца; неудивительно, что в зрелые годы эта привычка развилась в настоящую ипохондрию. Теперь, к сорока девяти годам, у меня постоянно где-то что-то болит, но многочисленные и разнообразные симптомы никак не могут разрешиться в реальную болезнь, поддающуюся лечению. «Доктор, у меня какое-то уплотнение на шее, вот здесь». — «Не беспокойтесь, Алике, это лимфатический узел». — «Доктор, мне все время хочется спать». — «Авы не слишком жарко топите в квартире?» Болезнь моей матери, так и не получившая точного диагноза, началась после смерти отца — видимо, тоже как реакция на потерю его любви. А ему самому никогда не приходилось привлекать к себе внимание хитростью. Он был солнцем, а не планетой.
— Вот что, — говорит Марша, — сходи на терапевтическую встречу и расскажи о своей ипохондрии. Ты согласна, что у тебя это уже в настоящий невроз превратилось?
— Ладно, подумаю.
И несколько дней спустя я явилась по указанному адресу — в плавучий дом, пришвартованный у берега в Маленькой Венеции. Меня предупредили «одеться так, чтобы чувствовать себя комфортно» (я надела костюм от Джин Сандерс и золотые браслеты), при входе попросили снять туфли и провели в комнату, где уже столпились одиннадцать страждущих дам. Мы сели кружком на пол, скрестив ноги (чертовски неудобная поза), некоторое время глубоко дышали, неуклюже переминаясь с одной ягодицы на другую, и представляли, что медитируем в цветущем саду; затем ведущая предложила каждой по очереди назвать основное качество своего характера. Мне выпало говорить последней. Все одиннадцать страждущих душ сообщили о себе одно и то же: «Думаю, главное во мне то, что я очень добрый человек». — «И я!» — «Да-да, я как раз собиралась то же самое сказать о себе!» Когда дошла очередь до меня, я начала:
— Когда я думаю о себе, слово «добрая» — пожалуй, не то, что первым приходит в голову…
Дальше я хотела сказать, что я человек сильный. Потому что выросла в городе, где слабаку не выжить, потому что отец учил меня никогда ничего не бояться. Он не жалел сил, чтобы вбить своим детям в головы: мы, евреи, должны быть сильными, потому что иного выхода у нас нет, — мы должны быть сильными, как легкие должны вдыхать воздух, а желудок — переваривать пищу. Во всех катаклизмах двадцатого века мы были жертвами, и евреи, рожденные после войны, хорошо усвоили эту простую истину: чтобы история не повторилась, кости наши должны стать сталью, а кровь — кислотой.
Но договорить я не успела, потому что моя соседка, блондинистая корова в младенчески-голубом тренировочном костюме и очках с такой же небесно-голубой оправой, разразилась рыданиями.
— Я чувствую, что своими словами вы принижаете мою значимость, — объявила она, и по густо напудренным щекам ее привычно покатились слезы. — Вы снижаете мою самооценку!
Внимание группы рванулось к ней, словно стрелка компаса к магниту; все десять оставшихся бросились утешать блондинку. О важнейшей черте своего характера мне сообщить так и не удалось; и, когда на одутловатом лице блондинистой коровы проскользнула и пропала торжествующая улыбка, я поняла: мне здесь делать нечего. В мире, где жертвы — короли, я неминуемо окажусь представительницей вымирающей расы.
— Как видишь, ничего не вышло, — сообщила я Марше.
— М-да… неудачное начало. Ну, может, попробуешь один на один? Пожалуйста! Ради меня!
— Ну ладно.
Марша порекомендовала мне женщину по имени Вероника Лосе. Вероника, в аккуратном костюме бисквитного цвета, усадила меня на кушетку и сама села напротив. Лицо у нее было совершенно непроницаемое — одного этого достаточно, чтобы вывести меня из себя. Терпеть не могу лиц, на которых не отражаются чувства — мне всегда кажется, что человек скрывает свои эмоции из каких-то зловредных побуждений, что он не себя старается контролировать, а меня.
Сама я своих эмоций не скрываю, и Веронике Лосе предстояло в этом убедиться.
— Вы еще спрашиваете, что я чувствую? — восклицала я, гневно тыкая в нее пальцем. — А сами-то как думаете? Включите мозги! Я два года ни с кем не спала
и, возможно, не пересплю до конца жизни — что, черт побери, я должна при этом чувствовать? Что это вообще за вопрос? Идиотский вопрос, на который и отвечать не стоит! Зачем копаться в моих чувствах? Это не неизведанная страна; я вам могу во всех подробностях описать, что я чувствую. Гнев. Боль. Отчаяние. Что тут еще исследовать? Черт возьми, нельзя же быть такой дурой!
По обоюдному согласию мы решили не продолжать.
Однако одну полезную мысль я у Вероники все-таки почерпнула (хотя и раньше об этом догадывалась): моя «ипохондрия» — не что иное, как подавленное сексуальное влечение. Либидо ищет выхода и, не находя, начинает проявлять себя самыми различными способами: в моем случае оно проявляется всевозможными болями, онемениями, одеревенениями, экземой на руках и ногах, судорогами во время месячных, кровоточащими деснами, долго не заживающими царапинами. Однако, если кто-то спрашивает: «Как ты, Алике?» — я автоматически отвечаю: «Прекрасно». Больше всего на свете я боюсь заболеть по-настоящему и все чаще хожу к врачу с одной-единственной целью — удостовериться, что я все еще здорова.
— Ты не рассказала ей о беременности? — спросила Марша.
— Нет.
— Почему?
— Не знаю.
Мне тогда было тридцать шесть. Ребенок — я так и не узнала, мальчик это был или девочка, — укоренился не в матке, как ему положено, а на полпути от яичника, в узком проходе, называемом фаллопиевой трубой. Слишком рано завершив свое путешествие, глупо, упрямо, самоубийственно застрял там, где ему быть не полагалось. Ничто не в силах остановить метаморфозы оплодотворенной яйцеклетки: она растет, меняет форму, образует голову и зачатки конечностей, сворачивается в запятую и все растет и растет, пока наконец стенки тесной кельи, так опрометчиво выбранной ею для жилья, не лопаются по всей длине, вплоть до яичника, откуда вышел ребенок, — и, уже умирая, он понимает, что где-то просчитался, что остановился слишком рано, что так и не дошел до своей Земли обетованной. Острая боль, озноб, холодный пот. Не могу стоять, дышу часто и неглубоко. В троллейбусе, после театра. Анестезиолог говорит: «Считайте до трех». На часах — 19-10. Один, два, тр… Я погружаюсь в темноту; из тьмы выплывают сны — безумная мешанина городов, многоэтажных зданий, линий электропередачи, шоссе. Холодно. Страшно холодно. Голоса: «Давление все падает». — «Принесите одеяло». В голосах паника. Кто-то умирает. Открываю глаза. На часах — 20:50. «Поставьте капельницу». — «Милая, руку поднять можете?» — «Да». Поднять мне удается только один палец, да и то ненадолго. «Больно!» В руку вонзается игла, и морфий растворяется в крови. Наверное, я умираю. А жаль…
Снова просыпаюсь уже в палате. Медсестра: «Хотите, мы позвоним вашему мужу? » — «У меня нет мужа».
Он появляется на шестой день. «И что же тебя так задержало?» — «Решил, что я тебе сейчас не нужен. Это ведь женские дела». Я отворачиваюсь — не хочу, чтобы он видел мои слезы. «Можно было сохранить?» — «Нет». — «Так я и думал. Что ж, наверное, оно и к лучшему». — «Я чуть не умерла!» — «Правда? Что ж, все мы рано или поздно там будем».
Мы снова встретились через полгода, на Сент-Мартинз-лейн, у оперного театра. Я толкнула его в грудь, он поскользнулся и упал на колени прямо в грязь. А я лупила его по голове своим портфелем.
Но это потом. А тогда, выйдя из больницы, я поехала к Марше.
— Ешь, — сказала она. — Ешь побольше. Тебе надо подкрепиться.
И я плюнула на фигуру и стала есть.
— Кто?!
— Сын Эрнста и Доры, из Америки. Наш единственный кузен.
— Никогда не слышала, что у них был сын.
— Я тоже не слышал.
— Мама никогда об этом не говорила. Как ты думаешь, она знала?
— Должна была знать. Этому парню около шестидесяти, значит, родился он в то время, когда она работала на ту семью в Стоук-Ныоингтоне. Бабушка и дедушка должны были ей сказать.
— И какой он?
— Типичная заноза в заднице. Едет сюда вместе с женой — жена тоже не подарок, моложе его, это второй брак. У меня от этой парочки уже в ушах звенит. За три часа позвонили три раза.
— И что теперь?
— Летят в Ливерпуль за своей долей наследства. Сначала этот урод потребовал, чтобы я тащился в Лондон и встретился с ним там, но я сказал: «Идите к черту. Это ваше дело, вот вы и бегайте, а я не собираюсь все бросать и ехать в Лондон только потому, что вы вообразили, будто на что-то имеете право». Они прилетают во вторник, и тебе лучше быть здесь.
— Знаешь, если честно, мне не хочется.
— Из-за Джозефа Шилдса? Да брось. Он, кстати, о тебе спрашивал. Похоже, не обижается.
— Он обо мне спрашивал? Что? Как?
— Ну, не знаю. Как живешь, чем занимаешься. Обычные вещи.
— Ты с ним об этом говорил?
— О чем?
— Сэм, бога ради!
— Ах, об этом! Нет. Зачем? Что тут вообще можно сказать?
— Ну, для начала мог бы спросить, зачем он ввел в заблуждение твою сестру.
— Ввел в заблуждение? И что это значит?
— Тогда сам скажи, что он себе думал?
— Алике, понятия не имею. Я не телепат.
— Вот именно. Я тоже. И чтобы выяснить, что думает другой человек, надо с ним поговорить.
— Послушай, ну неужели ты думаешь, я за все тридцать лет семейной жизни не целовался ни с кем, кроме Мелани? Бывало. И ровно ничего это не значило. И я понимал, и женщина понимала, что никакого продолжения не будет. Так, легкий флирт и больше ничего.
— Ух ты! С кем это ты целовался? А Мелани знает?
— Ладно, мне пора, у меня тут полная приемная наркоманов. Так ты приедешь или нет?
— Сначала скажи, с кем ты целовался! Я ее знаю?
— Скажу, если пообещаешь приехать.
— Приеду, если ты поговоришь с Джозефом Шилдсом.
— Послушай, хватит играть в игры, дело серьезное. Твоя личная жизнь меня не касается и, по правде сказать, совершенно не интересует. Ты ведешь себя как ребенок, когда же ты наконец повзрослеешь? Не понимаю, почему женщины не умеют отличать важные вещи от пустяков?
Спорим мы еще добрую четверть часа; наконец я соглашаюсь сесть на первый же поезд в Ливерпуль, а Сэм соглашается поговорить с Джозефом Шилдсом, когда увидит его в спортзале.
Накануне приезда Дорфов Сэм объясняет мне свою тактику. Главное, говорит он, — не умолкать. Пока я поливала герань во Франции, он выдержал немало боев в зале суда и твердо усвоил: пока он на ногах и пока процесс не окончен — ничего не потеряно. Даже в самый последний момент остается возможность выиграть дело.
— А потом эти юнцы бормочут «спасибо», едва ли понимая, за что благодарят, а их матери, разодетые ради такого случая в лучшие свои наряды — как же, ведь на них будет смотреть весь город! — поворачиваются к ним и говорят: «Вот видишь, я же тебе говорила, лучше мистера Ребика нет! Я помню его еще по беспорядкам в Токстете, тебя тогда еще и на свете не было. Тогда о нем каждый божий день писали в газетах, о том, сколько он сделал для Ливерпуля, как постоял за рабочий класс. А его отец — вот это был человек, настоящий святой!» И юнец возвращается домой, несколько дней валяется на диване перед телевизором, а потом откалывает очередную идиотскую выходку, и все начинается по новой.
Когда Сэм идет по ливерпульским улицам, люди подходят пожать ему руку, словно перед ними кинозвезда или кто-нибудь из «Битлов». Даже те, кто в конце концов попал за решетку — ибо, когда сначала оставляешь повсюду отпечатки пальцев, а потом пытаешься толкнуть украденный телевизор полицейскому в штатском, даже самый красноречивый адвокат тебя не спасет, — даже они преисполнены уважения к Сэму Ребику. Потому что он защищает бедных, потому что он еврей — а значит, не католик и не протестант, не участвует в племенных сварах и честно помогает любому, кто к нему обращается. Выше его в сознании ливерпульцев только еще один еврей — Брайан Эпстайн, нанесший Ливерпуль на карту мира.
Вот с каким противником судьба и собственная жадность столкнула эту парочку, что сидит сейчас в квартире на Альберт-Док, утирает сухие глаза шелковыми платочками и всем своим видом демонстрирует, что наш родной город глубоко оскорбляет их взор, слух и все прочие чувства. Страдать они начали еще в «Атлантик Тауэре». Миссис Дорф поинтересовалась у портье, есть ли у них в отеле гимнастический зал — она, видите ли, занимается гимнастикой по особому режиму, разработанному ее личным тренером, и он ее предупреждал ни в коем случае не прерывать занятий более чем на два дня, грозя в противном случае самыми ужасными последствиями для здоровья. Портье сказал, что гимнастического зала в отеле нет: «Но можете побегать по лестницам вверх-вниз, это у нас бесплатно».
Кузен Питер — рыхлый, бледный, с рыбьей физиономией — тыкает в Сэма пальцем:
— Ваши адвокаты даже не пытались нас разыскать!
— А с какой стати? Мы и не подозревали о вашем существовании. Чего вы хотите — чтобы мы напечатали во всех американских газетах объявления: «Если у вас есть давно потерянные кузены в Англии, приезжайте в Ливерпуль, вас здесь ждет куча денег»?
— Что ж, если дело дойдет до суда, вам придется доказать, что вы ничего о нас не знали. Мне сообщили, что вы сами юрист. Вы понимаете, что можете лишиться лицензии?
Лорен, жена, энергично кивает. Она моложе мужа: рыжевато-золотистые волосы, кожаные брюки, туфли из змеиной кожи. Оказывается, именно она, ожидая своей очереди в парикмахерской, прочла в журнале статью о новом очищающем креме фирмы «Роз Розен» и его удивительной истории. Фамилию Дорф, разумеется, сразу узнала — это ведь фамилия ее мужа! К тому же подруги, тоже читавшие этот журнал, начали звонить и спрашивать, не об их ли родственниках идет речь.
— Как вы нас разыскали? — спрашиваю я.
— По телефону. Папа рассказывал, что в Англии у него осталась сестра, что она вышла замуж за человека по имени Ребик из Ливерпуля — название города я запомнил, потому что оттуда вышли «Битлз», хотя сам я «Битлз» не слушал, я из другого поколения, предпочитал «Эверли Бразерс» и Бадди Холли. Ребиков в Ливерпуле оказалось много, я взял телефонную книгу и решил обзвонить всех подряд. Первым позвонил Абрахаму Ребику: трубку взяла его вдова, я спросил у нее о Лотте Ребик и получил ваш телефон. Как видите, все оказалось совсем несложно.
— Два звонка через океан, — добавляет Лорен. — Их стоимость вы тоже нам оплатите.
— Похоже, вы стеснены в средствах, — замечает Сэм, уставившись на кольцо с бриллиантом у нее на пальце.
Умеет Сэм, когда надо, сказать человеку гадость! Мы уже знаем, что Питер и Лорен живут в городке Хартфорд в Коннектикуте, что Эрнсту после долгих стараний удалось открыть там собственную фабрику игрушек, а Питер продает программное обеспечение для компьютеров.
— Я вполне способен обеспечить семью, — отвечает Питер, и бледная физиономия его розовеет. — Но мы хотим, чтобы все было по справедливости.
— Значит, претендуете на третью часть?
— Еще чего! На половину. А вы с сестрой можете поделить между собой то, что останется. А кроме того, мы требуем компенсации за выгоду, которую вы получали от производства крема до продажи рецепта «Роз Розен».
— Послушайте, наш отец воссоздал этот бизнес из ничего. Все, что у него было, — пустой флакон с засохшими остатками крема на донышке. Он отдал этот флакон на анализ, выяснил состав крема и наладил производство. Наши дед и бабка не передавали отцу рецепт…
— Неправда. Они отдали крем вашей матери, когда она покинула Германию в тридцать девятом году.
— И что же, по-вашему, она с ним сделала?
— Использовала и выбросила флакон, что еще она могла с ним сделать? Все это не важно, речь идет о краже интеллектуальной собственности…
— Чушь. Единственные, кто после тридцать девятого года имел законные права на формулу крема, — нацисты. Дедушка и бабушка продали им рецепт в обмен на собственную жизнь и жизнь наших родителей. Что случилось с предприятием после войны, я не знаю; люди из «Роз Розен» пытались выяснить, но не нашли никаких следов. Их юристы пытались найти и того аптекаря, что изобрел рецепт, — и нашли свидетельства о смерти его и всех членов его семьи в Берген-Бельзене.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38