Там, в уголке, Лазарев спросил:—Таково, значит, ваше мнение, Георгий Васильевич? Неужели?!
— Зачем же мое? — ответил Бондарин.— Оно не мое, а ваше. Я ваше мнение уточняю, не более того!
— А-а-а, вот оно что! А я-то думал... Спасибо за помощь, но мне, право, было бы гораздо интереснее услышать ваше собственное мнение!
— Собственное? Пожалуйста! Мое мнение — служба! Я, знаете ли, Константин Евгеньевич, столько мнений на своем-то веку слыхивал и даже воочию видывал, через столько мнений прошел самолично, что из всех из них осталось у меня одно-единственное — служба! Вы и сами подумайте: как бы это я мог служить нынче членом президиума Крайплана, иной раз даже замещать по службе вас, ежели не пришел бы в свое время именно к этому выводу? Служба требует, и вы требуете от меня строить социализм? Строю! И даже с удовольствием! Это оказалось гораздо интереснее и даже гораздо душевнее, чем можно было предположить!
Постояли молча...
— Погибнуть по кому-нибудь, по Толстому или по Достоевскому— этому тоже ведь надо научиться! — как бы пренебрегая Бондариным и всем тем, что он только что сказал, а обращаясь к Корнилову, проговорила вдруг Нина Всеволодовна.— Или я не права?
Корнилов хотел ответить, что она права, но тут антракт кончился.
По пути домой — их, крайплановцев, в тот раз много было в театре, культорганизатор постарался, распространил билеты — все четверо сошлись снова.
Однако что-то мешало Корнилову продолжить разговор с Лазаревым. Уж не Бондарин ли этому мешал?
Шли по снежку, по скользким тротуарам, беседуя о том о сем, Бондарин вел себя свободно, подчеркнуто свободно.
— Ну что, Константин Евгеньевич,— спрашивал он Лазарева,—дельного работничка я привел вам в Крайплан? А?— И показал глазами из-под мерлушковой шапки-папахи на Корнилова.
— Мы дадим ему работу и еще посложнее, поответственнее. Точно, дадим! — подтвердил Лазарев, а Нина Всеволодовна внимательно взглянула из лисьего воротника на Корнилова.
Бондарин же спросил ее:
— Разрешите пристроиться?! — и взял ее под левую руку, а под правую она шла с мужем. Так они и шагали дальше — втроем и дружно в ногу. Корнилов же остался позади, в одиночестве. Трое, хоть и мешая встречным прохожим, умещались на узких тротуарах, четверо никак!
Никак...
— Люди, которые умеют отражать жизнь, сами не умеют жить! Хотя бы Толстой,— громко произнес Корнилов, потом и еще добавил: — И целые народы также! Египтяне? Художественный был народ и весь, до единого человека погиб! А вот о России я думаю, что...
Бондарин, как и следовало ожидать, мгновенно подхватил мысль:
— Осознание жизни — это отшельничество. Отшельники же нынче очень редки, а главное, никому они не нужны!
Лазарев, как всегда, оставался на своей линии:
— Осознание жизни — художническое, научное, социальное, любое — обязательно должно приводить к более совершенной системе общественного устройства. Иначе грош цена искусству и науке, вообще всей так называемой духовной жизни человека! Корнилов хотел прокомментировать это заявление, но его опередил Бондарин.
— Образование и искусство никогда не упрощали человеческого характера! — сказал он.— Они его всегда усложняли. Значит, усложняли и задачу общественного переустройства!
А чем кончилось? Подумать только, вот чем: дальше они говорили только втроем.
Правда, Нина Всеволодовна раз-другой обернулась к нему и, молча извинившись, молча же приободрила: «Терпи, Корнилов! Что поделаешь, Корнилов, если такие узкие и такие скользкие существуют в городе Красносибирске тротуары?! Вот если бы мы были где-нибудь в другом месте, в другом городе...» А еще показалось Корнилову, что она его упрекнула: «Господи! При таких-то умных, при таких серьезных разговорах и вдруг испытывать по-детски горькую обиду! По-детски отчаянное одиночество! Только потому, что вы остались одни, а мы идем втроем!»
Но он испытывал! Смешно?! Вечно одинокий человек — испытывал!
Между тем там, впереди возникало нечто до боли интересное, развивалась исконно русская тема — что такое Россия? Бондарин говорил:
— ...вечные распри и междоусобицы! Братья-князья дрались между собою, делили стольные города. И родные революционные партии тоже. Дождемся ли когда-нибудь... Склочный мы, что ли, народ, ежели затеяли этакую гражданскую, этакую меж и внутрипартийную борьбу? Или в самом деле иначе нельзя, не бывает...
— Зато впервые в истории нашей и человечества осуществляем братство между всеми, кто к этому способен...— пояснил Лазарев.
— А кто не способен? С теми как?
Ах, как хотелось, как горел желанием Корнилов принять участие в этом споре, но нет, те трое шли впереди, он шел один позади, и чем дальше, тем все меньше он их слышал и понимал.
Да и Нина Всеволодовна уже не оглядывалась больше, уже не считала это нужным. Двое мужчин вели ее под руки, и она то к одному из них, то к другому склоняла голову в пуховом платке и всей своей не то чтобы полной, но и не сухощавой фигурой склонялась то вправо, то влево...
И в утешение самому себе, и в страстном, именно в страстном порыве того же детского самолюбия Корнилов решил: «Сейчас подумаю о чем-нибудь таком, до чего им, всем троим, никогда не додуматься! Подумаю, а им не скажу! Ни слова!» И стал думать так: «Значит, так, значит, так, значит, так... Что во мне, в моих мыслях было самым-то умным? Самым истинным? Самым значительным? И потрясающим? — стал вспоминать он.— Ах да, конечно, мысль о конце света... Ну как же, помню, помню: ночь... темь... река... лед... Переправа через Каму — вот что! Одним словом, конец света! Ну, конец так конец, а я-то, Корнилов, здесь при чем? В чем тут моя-то роль? Мое значение?» — еще подумал он... Ему теперь, когда он, насмотревшись Толстого во «Власти тьмы», когда он шел, страдая, один и позади, а те трое, радуясь, впереди, ему в этот момент совершенно необходимо было ощущение собственной роли, собственной значимости.
И он без этого — без роли и без значения — не остался, они к нему пришли!
«Ну, как же,— догадался он.— Как же, как же! Я и есть тот человек, который, как никто другой, воплощает в себе конец человечества... И, значит, когда умру я, человечеству останется жить после меня недолго, клянусь, очень недолго!»
И ничто его не смутило в этой нелепой мысли, в этом странном заключении — ни абсурдность, ни фантастичность, ни мистика...
И даже то обстоятельство, что Корнилов в самом себе не сделал тогда никакого, ни малейшего открытия, ведь эта мысль, он помнил, была у него и раньше, давно была, даже и это его ничуть не смутило: да мало ли что была? Мало ли что являлась время от времени, мелькала? Мало ли что мелькает в уме каждого человека? А вот сейчас эта мысль стала для него главной, до конца жизни главнейшей и неизменной, вот в чем все дело! Сейчас в этой мысли появились и главные действующие лица — прежде всего он сам, Корнилов, потом Лазарев, ну и еще Лазарева Нина Всеволодовна была действующим лицом... Почему, как была, непонятно, но факт оставался фактом: была! А вот Бондарин, тот не был... Острый, необыкновенно острый и сильный ум, но это ничего не меняло, все равно не его ума было дело, вот и все! Такое пришло в тот миг убеждение, такое озарение...
О поэзии, например, говорят: «Миг вдохновения, и стихи готовы, находка совершена!» А, должно быть, ничего подобного, чтобы этот миг настал, сначала нужна долгая-долгая, изо дня в день черновая работа, утомительное и тоже долгое напряжение нужно, опыт жизни и мышления нужны, и только все это, вместе взятое, повзаимодействуя между собой, высечет наконец искру... Ту самую, которая — вдохновение, которая и есть не что другое, как твое назначение в этом мире.
Вот еще почему Лазарев не имел никакого права умирать, он должен быть живым, а не мертвым, продолжать общение с Корниловым, сдерживать его мысль...
А он что сделал?
Он умер!
И на кого же...
И на кого же Корнилова оставил?
Да так и есть, так оно и есть — на Бондарина он его оставил... Бондарин во-о-он еще когда уже играл особую, исключительную роль в жизни Корнилова, а с годами эта роль все возрастала. Ведь и в Красносибирск, в Крайплан Корнилов угодил только благодаря Бондарину, только ему он этим был обязан.
В прошлом году было дело, в 1927-м.
Дела в краевом Красносибирске были у Корнилова тогда такие: сбыт продукции Аульской промысловой кооперации.
К тому времени он, Корнилов, заметно шел в гору по линии промысловой и вот из председателей артели «Красный веревочник» стал уполномоченным окружного Союза, а в этом именно качестве и с документами агента по сбыту прибыл в Красносибирск.
Сбывать полушубки, рукавицы, пимы, шапки-ушанки, деготь и прочее, а также веревку и канат — по старому теперь уже пристрастию — оказалось делом нелегким.
Где он только не побывал, Корнилов, за четыре дня пребывания в Красносибирске: на базарах Центральном и Зареченском восемь раз (по два раза ежедневно), в представительстве Северной морской экспедиции — три, в Красносибирском отделении Сибирской железнодорожной магистрали — три, в «Рыбак-колхозсоюзе», в Крайплане, в японском и немецком консульствах — по одному разу.
Замотался окончательно. Уже стал забывать, где он был, а где только должен быть, пришлось все посещения заносить в записную книжечку.
Хорошо, когда сразу и определенно скажут, как, например, сказал немецкий консул: «Веревочной продукцией современное германское государство обеспечено полностью, а в пимах не нуждается!» А вот с японцами оказалось труднее, там угостили чаем, заставили посидеть на циновке, сложив ноги крест-накрест — мука мученическая! — поговорили с промысловым уполномоченным на ужасном русском языке, но с русскими пословицами о том о сем, по многим, по разным вопросам поговорили, потом сказали то же самое: не нуждается в веревке Япония, в Китае ее можно приобрести почти задаром.
В Крайплане, как и в японском консульстве, долго листали бумаги, справлялись о фондах и запросах, поступивших с мест, из многочисленных округов края, потом посоветовали пойти на рынок, познакомиться с реальной торговой конъюнктурой.
Так и прошло четыре дня, а перспективы?
И с горя, что ли, Корнилов зашел пообедать в ресторан «Меркурий», это на втором этаже здания с башенками, построенного под старину. Старины в Красносибирске не было и не могло быть — город-то ведь заложен тридцать три года назад и под старину построено всего лишь одно-единственное здание. Без этого неудобно — не то город, не то вокзал.
И вот существовал дом с башенками и назывался «Деловой двор», в «Деловом дворе» ресторан «Меркурий», реклама на голом торце «двора» огромная: небесное светило, а вокруг тарелки, и все доверху чем-то переполнены, какими-то гуляшами и бифштексами.
Популярный ресторан, особенно среди нэпманов.
Сов и партработникам, как правило, не по карману.
Было между тремя и четырьмя пополудни, время после окончания рабочего дня в совучреждениях, а значит, и нэпманы в этот час тоже освобождались от трудов, они строго приспосабливались к государственному распорядку, но «Меркурий» был пустоват, малолюден,и закрадывался вопрос: как идут дела у хозяина предприятия? Он, может, только делает вид, что процветает? Впрочем, есть ведь еще и вечерние часы, и ночные, когда дневной недобор кассы, вполне вероятно, компенсируется?
В темноватом большом зале было тихо; как бы в чем-то сомневаясь, тапер постукивал по клавишам пианино, получалось вроде «Сказки Венского леса», может быть, и не получалось; шикарные официанты, из них добрая половина пожилые, еще дореволюционной выучки и закалки, держались в середине зала кучно, обсуждали цены на Красносибирском рынке и советско-английские отношения; с улицы через окно доносился грохот сгружаемых с ломовых телег предметов; внизу, в первом этаже «Делового» размещался самый большой в городе государственный универсальный магазин, к магазину, должно быть, и относились этот грохот и выразительные крики из возчиков-ломовиков.
Корнилов занял столик вблизи окна, вот ему и слышались эти крики и возгласы во всей их отчетливости.
А заказал он рыбное ассорти, грибной суп, жареного рябчика с моченой брусникой и стопку водки.
Кухня была доброкачественной, а с неудачей сбыта продукции аульских промысловых артелей надо было смириться. Он так и сделал и тут же, в тот же момент своего смирения увидел Бондарина.
Бондарин сидел за столиком один. Тот же, хоть и без мундира, без погон, а все равно военно-профессорский вид: очки с тонкой золоченой оправой, бородка клинышком, тщательно расчесанные на пробор не светлые и не темные волосы, выправка, четкость движений. Конечно, ничего императорского, но как раз оттого, что ничего, ты невольно думаешь: «А вдруг что-то?»
Разумеется, Корнилову было известно, что Бондарин проживает в Красносибирске, что работает в Крайплане, в том самом, в котором он вчера был, был, конечно, у тех служащих, которые на два и на три ранга ниже Бондарина.
Как обо всем этом было не знать, если Бондарин постоянно публикует статьи в газетах, в журнале «Жизнь Сибири», если он составляет и тоже публикует ежемесячные конъюнктурные обзоры по краю? Кроме того, прошлое! Всем было известно его незаурядное прошлое еще и потому, что в 1925 году в Красносибирске вышла его книга «Пять лет—1918—1923 гг. Мемуары и воспоминания», в печати появилось на эту книгу множество рецензий, были и протесты деятелей революции и участников гражданской войны, которые усматривали необъективность автора, его желание обелить белогвардейский лагерь, а самого себя прежде всего, но были вполне положительные отзывы видных большевиков, они утверждали, что «Мемуары и воспоминания» — одна из самых интересных, поучительных и порядочных книг такого рода.
Да, Бондарин был где-то наверху, на самом верху элиты «бывших», а в то же время он большой советский специалист и казался «агенту по сбыту» аульского окружного Союза промысловой кооперации гораздо более недоступной фигурой, чем во время своего верховного командования в Омске. Любое приближение к нему казалось агенту по сбыту чем-то опасным, даже неестественным.
Между тем Бондарин деловито доедал второе блюдо, доев, опрокинул стопку, откинулся на спинку кресла — за его столиком было почему-то кресло с высокой спинкой, тогда как повсюду стояли обыкновенные, хотя и хорошей работы новенькие стулья. Посидев так минуту и как будто бы даже успев чуток вздремнуть, Бондарин встрепенулся и принялся за газеты, которые лежали тут же, на столешнице. Он пробегал газеты быстро, две-три положил в портфель желтой кожи, потом откинулся опять, опять провел в расслабленности некоторое время, и все в том состоянии, которое свойственно только людям военным, видавшим виды. «Сколько раз я мог быть убит,— как будто думал в это время Бондарин о себе самом,— сколько раз? Десять? Сто?
Тысячу раз? Но не убит, не расстрелян, а живу. Живу! Обедаю! Газеты почитываю! Хотите посмотреть, как все это делается? Впрочем, смотреть не надо, я все это делаю исключительно для себя и ради себя самого! Я живу!»
Еще чуть спустя Бондарин кивнул, к нему приблизился официант, и он расплатился, должно быть, хорошо дал на чай, взял портфель, еще раз доброжелательно кивнул официанту и что-то объяснил ему, что-нибудь по поводу сегодняшних блюд. Потом ушел.
Невероятным показалось Корнилову все это, хотя невероятного не было совершенно ничего.
Корнилов спросил официанта:
— Скажите, пожалуйста, за тем столиком, в углу, это ведь Бондарин сидел... Генерал?
— Безусловно, они-с... Вы правильно утверждаете! — подтвердил официант.
— Ну и как же?
— Как позволите понять?
— Часто он у вас бывает? В «Меркурии»?
— Каждый день, помимо выходного. Ежели назавтра быть не намерены, предупреждают: «Завтра не ждите».
— И всякий раз садится за тот столик?
— Только. И только ко мне. Ну и еще к одному тут, достаточному специалисту. Два дня кушают мясное, третий — вегетарианство. Позвольте, со своей стороны, поинтересоваться: вы интересуетесь по знакомству? Или по родству? По службе? Или просто так? Большинство интересуются просто так.
— И я просто так. Очень известный человек.
— Мало сказать! Вы посмотрите, как они ножичком, как вилочкой владеют! Как салфеткой! Как что! Верите ли, нынешние наши коммерсанты, когда им ехать в Питер или даже в Ригу, или даже в Берлин-Париж, так они приходят ко мне и просят местечко неподалеку: посмотреть, как что. Как и какой прибор держать, как самому за столом держаться.
— Он что же, всегда один?
— Отчего же? Обедают они редко-редко когда с сослуживцем, хотя бы с тем же профессором Сапожковым, но вечером одни никогда не бывают.
— С кем же?
— Ежели вам это просто так, тогда с теми же сослуживцами либо с дамами. Ежели какая-то приезжая гастроль, тогда они приглашают актрису или две, или три, или несколько больше и очень хорошо их угощают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
— Зачем же мое? — ответил Бондарин.— Оно не мое, а ваше. Я ваше мнение уточняю, не более того!
— А-а-а, вот оно что! А я-то думал... Спасибо за помощь, но мне, право, было бы гораздо интереснее услышать ваше собственное мнение!
— Собственное? Пожалуйста! Мое мнение — служба! Я, знаете ли, Константин Евгеньевич, столько мнений на своем-то веку слыхивал и даже воочию видывал, через столько мнений прошел самолично, что из всех из них осталось у меня одно-единственное — служба! Вы и сами подумайте: как бы это я мог служить нынче членом президиума Крайплана, иной раз даже замещать по службе вас, ежели не пришел бы в свое время именно к этому выводу? Служба требует, и вы требуете от меня строить социализм? Строю! И даже с удовольствием! Это оказалось гораздо интереснее и даже гораздо душевнее, чем можно было предположить!
Постояли молча...
— Погибнуть по кому-нибудь, по Толстому или по Достоевскому— этому тоже ведь надо научиться! — как бы пренебрегая Бондариным и всем тем, что он только что сказал, а обращаясь к Корнилову, проговорила вдруг Нина Всеволодовна.— Или я не права?
Корнилов хотел ответить, что она права, но тут антракт кончился.
По пути домой — их, крайплановцев, в тот раз много было в театре, культорганизатор постарался, распространил билеты — все четверо сошлись снова.
Однако что-то мешало Корнилову продолжить разговор с Лазаревым. Уж не Бондарин ли этому мешал?
Шли по снежку, по скользким тротуарам, беседуя о том о сем, Бондарин вел себя свободно, подчеркнуто свободно.
— Ну что, Константин Евгеньевич,— спрашивал он Лазарева,—дельного работничка я привел вам в Крайплан? А?— И показал глазами из-под мерлушковой шапки-папахи на Корнилова.
— Мы дадим ему работу и еще посложнее, поответственнее. Точно, дадим! — подтвердил Лазарев, а Нина Всеволодовна внимательно взглянула из лисьего воротника на Корнилова.
Бондарин же спросил ее:
— Разрешите пристроиться?! — и взял ее под левую руку, а под правую она шла с мужем. Так они и шагали дальше — втроем и дружно в ногу. Корнилов же остался позади, в одиночестве. Трое, хоть и мешая встречным прохожим, умещались на узких тротуарах, четверо никак!
Никак...
— Люди, которые умеют отражать жизнь, сами не умеют жить! Хотя бы Толстой,— громко произнес Корнилов, потом и еще добавил: — И целые народы также! Египтяне? Художественный был народ и весь, до единого человека погиб! А вот о России я думаю, что...
Бондарин, как и следовало ожидать, мгновенно подхватил мысль:
— Осознание жизни — это отшельничество. Отшельники же нынче очень редки, а главное, никому они не нужны!
Лазарев, как всегда, оставался на своей линии:
— Осознание жизни — художническое, научное, социальное, любое — обязательно должно приводить к более совершенной системе общественного устройства. Иначе грош цена искусству и науке, вообще всей так называемой духовной жизни человека! Корнилов хотел прокомментировать это заявление, но его опередил Бондарин.
— Образование и искусство никогда не упрощали человеческого характера! — сказал он.— Они его всегда усложняли. Значит, усложняли и задачу общественного переустройства!
А чем кончилось? Подумать только, вот чем: дальше они говорили только втроем.
Правда, Нина Всеволодовна раз-другой обернулась к нему и, молча извинившись, молча же приободрила: «Терпи, Корнилов! Что поделаешь, Корнилов, если такие узкие и такие скользкие существуют в городе Красносибирске тротуары?! Вот если бы мы были где-нибудь в другом месте, в другом городе...» А еще показалось Корнилову, что она его упрекнула: «Господи! При таких-то умных, при таких серьезных разговорах и вдруг испытывать по-детски горькую обиду! По-детски отчаянное одиночество! Только потому, что вы остались одни, а мы идем втроем!»
Но он испытывал! Смешно?! Вечно одинокий человек — испытывал!
Между тем там, впереди возникало нечто до боли интересное, развивалась исконно русская тема — что такое Россия? Бондарин говорил:
— ...вечные распри и междоусобицы! Братья-князья дрались между собою, делили стольные города. И родные революционные партии тоже. Дождемся ли когда-нибудь... Склочный мы, что ли, народ, ежели затеяли этакую гражданскую, этакую меж и внутрипартийную борьбу? Или в самом деле иначе нельзя, не бывает...
— Зато впервые в истории нашей и человечества осуществляем братство между всеми, кто к этому способен...— пояснил Лазарев.
— А кто не способен? С теми как?
Ах, как хотелось, как горел желанием Корнилов принять участие в этом споре, но нет, те трое шли впереди, он шел один позади, и чем дальше, тем все меньше он их слышал и понимал.
Да и Нина Всеволодовна уже не оглядывалась больше, уже не считала это нужным. Двое мужчин вели ее под руки, и она то к одному из них, то к другому склоняла голову в пуховом платке и всей своей не то чтобы полной, но и не сухощавой фигурой склонялась то вправо, то влево...
И в утешение самому себе, и в страстном, именно в страстном порыве того же детского самолюбия Корнилов решил: «Сейчас подумаю о чем-нибудь таком, до чего им, всем троим, никогда не додуматься! Подумаю, а им не скажу! Ни слова!» И стал думать так: «Значит, так, значит, так, значит, так... Что во мне, в моих мыслях было самым-то умным? Самым истинным? Самым значительным? И потрясающим? — стал вспоминать он.— Ах да, конечно, мысль о конце света... Ну как же, помню, помню: ночь... темь... река... лед... Переправа через Каму — вот что! Одним словом, конец света! Ну, конец так конец, а я-то, Корнилов, здесь при чем? В чем тут моя-то роль? Мое значение?» — еще подумал он... Ему теперь, когда он, насмотревшись Толстого во «Власти тьмы», когда он шел, страдая, один и позади, а те трое, радуясь, впереди, ему в этот момент совершенно необходимо было ощущение собственной роли, собственной значимости.
И он без этого — без роли и без значения — не остался, они к нему пришли!
«Ну, как же,— догадался он.— Как же, как же! Я и есть тот человек, который, как никто другой, воплощает в себе конец человечества... И, значит, когда умру я, человечеству останется жить после меня недолго, клянусь, очень недолго!»
И ничто его не смутило в этой нелепой мысли, в этом странном заключении — ни абсурдность, ни фантастичность, ни мистика...
И даже то обстоятельство, что Корнилов в самом себе не сделал тогда никакого, ни малейшего открытия, ведь эта мысль, он помнил, была у него и раньше, давно была, даже и это его ничуть не смутило: да мало ли что была? Мало ли что являлась время от времени, мелькала? Мало ли что мелькает в уме каждого человека? А вот сейчас эта мысль стала для него главной, до конца жизни главнейшей и неизменной, вот в чем все дело! Сейчас в этой мысли появились и главные действующие лица — прежде всего он сам, Корнилов, потом Лазарев, ну и еще Лазарева Нина Всеволодовна была действующим лицом... Почему, как была, непонятно, но факт оставался фактом: была! А вот Бондарин, тот не был... Острый, необыкновенно острый и сильный ум, но это ничего не меняло, все равно не его ума было дело, вот и все! Такое пришло в тот миг убеждение, такое озарение...
О поэзии, например, говорят: «Миг вдохновения, и стихи готовы, находка совершена!» А, должно быть, ничего подобного, чтобы этот миг настал, сначала нужна долгая-долгая, изо дня в день черновая работа, утомительное и тоже долгое напряжение нужно, опыт жизни и мышления нужны, и только все это, вместе взятое, повзаимодействуя между собой, высечет наконец искру... Ту самую, которая — вдохновение, которая и есть не что другое, как твое назначение в этом мире.
Вот еще почему Лазарев не имел никакого права умирать, он должен быть живым, а не мертвым, продолжать общение с Корниловым, сдерживать его мысль...
А он что сделал?
Он умер!
И на кого же...
И на кого же Корнилова оставил?
Да так и есть, так оно и есть — на Бондарина он его оставил... Бондарин во-о-он еще когда уже играл особую, исключительную роль в жизни Корнилова, а с годами эта роль все возрастала. Ведь и в Красносибирск, в Крайплан Корнилов угодил только благодаря Бондарину, только ему он этим был обязан.
В прошлом году было дело, в 1927-м.
Дела в краевом Красносибирске были у Корнилова тогда такие: сбыт продукции Аульской промысловой кооперации.
К тому времени он, Корнилов, заметно шел в гору по линии промысловой и вот из председателей артели «Красный веревочник» стал уполномоченным окружного Союза, а в этом именно качестве и с документами агента по сбыту прибыл в Красносибирск.
Сбывать полушубки, рукавицы, пимы, шапки-ушанки, деготь и прочее, а также веревку и канат — по старому теперь уже пристрастию — оказалось делом нелегким.
Где он только не побывал, Корнилов, за четыре дня пребывания в Красносибирске: на базарах Центральном и Зареченском восемь раз (по два раза ежедневно), в представительстве Северной морской экспедиции — три, в Красносибирском отделении Сибирской железнодорожной магистрали — три, в «Рыбак-колхозсоюзе», в Крайплане, в японском и немецком консульствах — по одному разу.
Замотался окончательно. Уже стал забывать, где он был, а где только должен быть, пришлось все посещения заносить в записную книжечку.
Хорошо, когда сразу и определенно скажут, как, например, сказал немецкий консул: «Веревочной продукцией современное германское государство обеспечено полностью, а в пимах не нуждается!» А вот с японцами оказалось труднее, там угостили чаем, заставили посидеть на циновке, сложив ноги крест-накрест — мука мученическая! — поговорили с промысловым уполномоченным на ужасном русском языке, но с русскими пословицами о том о сем, по многим, по разным вопросам поговорили, потом сказали то же самое: не нуждается в веревке Япония, в Китае ее можно приобрести почти задаром.
В Крайплане, как и в японском консульстве, долго листали бумаги, справлялись о фондах и запросах, поступивших с мест, из многочисленных округов края, потом посоветовали пойти на рынок, познакомиться с реальной торговой конъюнктурой.
Так и прошло четыре дня, а перспективы?
И с горя, что ли, Корнилов зашел пообедать в ресторан «Меркурий», это на втором этаже здания с башенками, построенного под старину. Старины в Красносибирске не было и не могло быть — город-то ведь заложен тридцать три года назад и под старину построено всего лишь одно-единственное здание. Без этого неудобно — не то город, не то вокзал.
И вот существовал дом с башенками и назывался «Деловой двор», в «Деловом дворе» ресторан «Меркурий», реклама на голом торце «двора» огромная: небесное светило, а вокруг тарелки, и все доверху чем-то переполнены, какими-то гуляшами и бифштексами.
Популярный ресторан, особенно среди нэпманов.
Сов и партработникам, как правило, не по карману.
Было между тремя и четырьмя пополудни, время после окончания рабочего дня в совучреждениях, а значит, и нэпманы в этот час тоже освобождались от трудов, они строго приспосабливались к государственному распорядку, но «Меркурий» был пустоват, малолюден,и закрадывался вопрос: как идут дела у хозяина предприятия? Он, может, только делает вид, что процветает? Впрочем, есть ведь еще и вечерние часы, и ночные, когда дневной недобор кассы, вполне вероятно, компенсируется?
В темноватом большом зале было тихо; как бы в чем-то сомневаясь, тапер постукивал по клавишам пианино, получалось вроде «Сказки Венского леса», может быть, и не получалось; шикарные официанты, из них добрая половина пожилые, еще дореволюционной выучки и закалки, держались в середине зала кучно, обсуждали цены на Красносибирском рынке и советско-английские отношения; с улицы через окно доносился грохот сгружаемых с ломовых телег предметов; внизу, в первом этаже «Делового» размещался самый большой в городе государственный универсальный магазин, к магазину, должно быть, и относились этот грохот и выразительные крики из возчиков-ломовиков.
Корнилов занял столик вблизи окна, вот ему и слышались эти крики и возгласы во всей их отчетливости.
А заказал он рыбное ассорти, грибной суп, жареного рябчика с моченой брусникой и стопку водки.
Кухня была доброкачественной, а с неудачей сбыта продукции аульских промысловых артелей надо было смириться. Он так и сделал и тут же, в тот же момент своего смирения увидел Бондарина.
Бондарин сидел за столиком один. Тот же, хоть и без мундира, без погон, а все равно военно-профессорский вид: очки с тонкой золоченой оправой, бородка клинышком, тщательно расчесанные на пробор не светлые и не темные волосы, выправка, четкость движений. Конечно, ничего императорского, но как раз оттого, что ничего, ты невольно думаешь: «А вдруг что-то?»
Разумеется, Корнилову было известно, что Бондарин проживает в Красносибирске, что работает в Крайплане, в том самом, в котором он вчера был, был, конечно, у тех служащих, которые на два и на три ранга ниже Бондарина.
Как обо всем этом было не знать, если Бондарин постоянно публикует статьи в газетах, в журнале «Жизнь Сибири», если он составляет и тоже публикует ежемесячные конъюнктурные обзоры по краю? Кроме того, прошлое! Всем было известно его незаурядное прошлое еще и потому, что в 1925 году в Красносибирске вышла его книга «Пять лет—1918—1923 гг. Мемуары и воспоминания», в печати появилось на эту книгу множество рецензий, были и протесты деятелей революции и участников гражданской войны, которые усматривали необъективность автора, его желание обелить белогвардейский лагерь, а самого себя прежде всего, но были вполне положительные отзывы видных большевиков, они утверждали, что «Мемуары и воспоминания» — одна из самых интересных, поучительных и порядочных книг такого рода.
Да, Бондарин был где-то наверху, на самом верху элиты «бывших», а в то же время он большой советский специалист и казался «агенту по сбыту» аульского окружного Союза промысловой кооперации гораздо более недоступной фигурой, чем во время своего верховного командования в Омске. Любое приближение к нему казалось агенту по сбыту чем-то опасным, даже неестественным.
Между тем Бондарин деловито доедал второе блюдо, доев, опрокинул стопку, откинулся на спинку кресла — за его столиком было почему-то кресло с высокой спинкой, тогда как повсюду стояли обыкновенные, хотя и хорошей работы новенькие стулья. Посидев так минуту и как будто бы даже успев чуток вздремнуть, Бондарин встрепенулся и принялся за газеты, которые лежали тут же, на столешнице. Он пробегал газеты быстро, две-три положил в портфель желтой кожи, потом откинулся опять, опять провел в расслабленности некоторое время, и все в том состоянии, которое свойственно только людям военным, видавшим виды. «Сколько раз я мог быть убит,— как будто думал в это время Бондарин о себе самом,— сколько раз? Десять? Сто?
Тысячу раз? Но не убит, не расстрелян, а живу. Живу! Обедаю! Газеты почитываю! Хотите посмотреть, как все это делается? Впрочем, смотреть не надо, я все это делаю исключительно для себя и ради себя самого! Я живу!»
Еще чуть спустя Бондарин кивнул, к нему приблизился официант, и он расплатился, должно быть, хорошо дал на чай, взял портфель, еще раз доброжелательно кивнул официанту и что-то объяснил ему, что-нибудь по поводу сегодняшних блюд. Потом ушел.
Невероятным показалось Корнилову все это, хотя невероятного не было совершенно ничего.
Корнилов спросил официанта:
— Скажите, пожалуйста, за тем столиком, в углу, это ведь Бондарин сидел... Генерал?
— Безусловно, они-с... Вы правильно утверждаете! — подтвердил официант.
— Ну и как же?
— Как позволите понять?
— Часто он у вас бывает? В «Меркурии»?
— Каждый день, помимо выходного. Ежели назавтра быть не намерены, предупреждают: «Завтра не ждите».
— И всякий раз садится за тот столик?
— Только. И только ко мне. Ну и еще к одному тут, достаточному специалисту. Два дня кушают мясное, третий — вегетарианство. Позвольте, со своей стороны, поинтересоваться: вы интересуетесь по знакомству? Или по родству? По службе? Или просто так? Большинство интересуются просто так.
— И я просто так. Очень известный человек.
— Мало сказать! Вы посмотрите, как они ножичком, как вилочкой владеют! Как салфеткой! Как что! Верите ли, нынешние наши коммерсанты, когда им ехать в Питер или даже в Ригу, или даже в Берлин-Париж, так они приходят ко мне и просят местечко неподалеку: посмотреть, как что. Как и какой прибор держать, как самому за столом держаться.
— Он что же, всегда один?
— Отчего же? Обедают они редко-редко когда с сослуживцем, хотя бы с тем же профессором Сапожковым, но вечером одни никогда не бывают.
— С кем же?
— Ежели вам это просто так, тогда с теми же сослуживцами либо с дамами. Ежели какая-то приезжая гастроль, тогда они приглашают актрису или две, или три, или несколько больше и очень хорошо их угощают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43