Все равно Одна...
И она уже знала, что она Одна, знала и говорила:
— Не понимаю, зачем, почему, для чего, когда вслед за Лазаревым я совсем-совсем умерла, я все-таки убеждала себя: «Надо жить!» Зачем надо-то? Чтобы одевать, обувать и кормить саму себя? И называть это жизнью? Нет и не может быть даже крохотного доказательства тому, что все это надо! Чтобы на земле было одной трагедией больше? Чтобы одной бессмысленностью больше? Я, знаешь ли, Петр, думаю, может быть, в трагедиях и в бессмысленностях все-таки есть смысл: вот их накопятся триллионы, критическое какое-нибудь количество, и они взорвутся, и все изменится, и наступит что-нибудь другое, а? Другой мир?
А вот это уже была его мысль, почти что его, и он с готовностью подтверждал:
— Конец света! Согласись со мной — конец. Вот что наступит!
— Ах, как хорошо! Действительно, хоть бы какое-нибудь освобождение! Так много необходимостей, и ты с детства в них с ног до головы: надо слушаться своей матери, надо выходить замуж, и не раз; надо прибирать в комнатах, готовить еду, пытаться понимать то, что понять невозможно,— весь окружающий мир; надо впадать в неразрешимые противоречия с этим миром и с самой собою, а зачем? Никто не знает... Никому ничего не ясно, и ясно только одно: всему этому должен быть конец. Нужен конец...
Тут Корнилов узнавал в ее лице то выражение, с которым она выкрикнула однажды: «Не пущу!»
На кладбище было, на похоронах Лазарева, уже все кончалось, все сказали речи, уже Сеня Суриков произнес свою ошеломляюще дурацкую речь и стали опускать в могилу гроб, и в этот миг Нина Всеволодовна произнесла громко и отчетливо: «Не пущу!» Те, кто стоял с веревками в руках на краю могилы, на мгновение замерли, гроб повис, один конец выше, другой ниже. Нина Всеволодовна так же ясно и твердо повторила: «Не пущу!» Товарищ Озолинь ударил в воздух сжатым кулаком, другой рукой бросил шапку оземь, и люди, опускавшие гроб, заторопились, а Нина Всеволодовна, взглянув на них с отчаянием, с мольбой, от них отвернулась, подошла к березе, уперлась в белую кору лбом и так простояла все время, покуда могилу засыпали землей, мерзлыми ее комками.
Господи, да что же это за любовь-то была у Корнилова, если он в ту минуту, когда готов был о своей любви сказать, вдруг вспомнил «Не пущу!»?
Нина Всеволодовна вскинула на него глаза, посмотрела мгновение и отвернулась. И прижалась лбом к спинке стула. Потом, не оглядываясь, не пошевелившись, сказала:
— Идите, идите к себе! Сию же секунду, прошу вас! Умоляю!
Продолжать природу, еще оставшуюся в нас с вами, то есть любить друг друга,— ничего другого попросту уже нет для нас на всем свете, думал Корнилов несколько минут спустя в своей комнате. Думал за себя и за нее.
Обязанность вернуться к ней...
Все, что он когда-то передумал, все, что пережил, все заключенные в нем и свои, и чужие жизни — все ничуть не сомневались в этой обязанности!
«К женщине! К женщине! К женщине! К живой или к мертвой! К любящей или к ненавидящей — к ней!»
На пороге своей комнаты он остановился. «К кому я иду? К той, которая «ты»? Которая «вы»?».
Он этого не знал и вот остановился и ждал, когда узнает.
Раз... два... три! Сильные нетерпеливые удары в стену. Из ее комнаты.
Кожа у нее была чуть-чуть шероховатой, была будто покрыта чем-то матовым — не загар, но цвет солнечный. Она спросила:
— Вы волнуетесь?
— Ужасно...— помнится, ответил Корнилов.
— Почему?
— Не знаю...
— Успокойтесь...
— А вы?
— Я не волнуюсь, я боюсь. Никогда в жизни так не боялась... Он же все еще не мог понять и поверить, что эта женщина —
как все женщины, что она реальна и что не исчезнет сию же секунду в какое-нибудь небытие.
Невозможно было понять, желанен он или отвергнут. Был удивленный взгляд ее прикрытых рукою глаз. Полная неподвижность, потом она отвела руку от своего лица и погладила Корнилова по голове. И сказала:
— Все...
— Все? — снова не понял он и, не поняв, страшно испугался.
— О господи, все! Все ужасы, все страхи — все позади Где-далеко. А теперь погладь меня... Дай твою руку, вот здесь запомни, надо гладить здесь...
Так было и в другие ночи, и вечерами было, и на рассвете — под слегка матовой кожей происходила ее жизнь, та, которая нужна была Корнилову, перед нею-то он и чувствовал себя то пигмеем, то гигантом. Он был пигмеем, потому что Нина Всеволодовна женщина — это нечто гораздо большее, чем он, Корнилов, мужчина. Он мог быть философом и самим богом, кем угодно, все это ничего не значило, все равно он был и всегда будет мужчиной меньше, чем Нина Всеволодовна была женщиной, это от природы, это закон.
Но ведь он же и обладал всем этим — этим законом тоже — и тогда становился гигантом и переставал чувствовать границы самого себя.
Корнилов, даром что многие годы провел в окопах и походах, и в сыпнотифозном бараке, и где только не валялся, он, может быть/ как раз потому любил чистоту и свежесть, а терпеть не мог грязи, пота, запахов табака, винного перегара, плохих зубов и чьего-нибудь храпа. Он был ужасно привередлив на этот счет.
И теперь узнал для кого всю жизнь охранял собственную свежесть и эту привередливость — для этой женщины. Его свежесть была ей нужна, нравилась ей, потому что она сама была еще свежа. О ее свежести он догадывался давно, но издали, теперь же был поражен тем, что она, так много пережившая истинно женской жизни, все еще так невероятно свежа.
Ее и его молодость давно прошли?
А ничего подобного, молодость, зрелость и старость есть в каждом возрасте. Есть молодость детства и зрелость детства и старость детства... Есть молодость зрелости и старость зрелости. Есть молодость, зрелость и старость старости, а вот уже на этом все действительно и кончается.
Нина Всеволодовна — это зрелость зрелости...
Что это значило?
И угадывать не надо, это очевидная и совершенная гармония между всем тем, чем была она. Походка и жесты, все движения соответствовали ее глазам, а цвет волос — голосу, а задах кожи — ее дыханию. Ни одна ее черта, ни одна черточка не выпадала из ее общего рисунка, а только подтверждала этот рисунок, вот и все! И нельзя было сперва получить где-то и когда-то отвлеченные представления о гармонии, а потом уже судить, насколько гармонична эта женщина; надо было поступать как раз наоборот: узнавая женщину, узнавать, что такое гармония природы...
Ничего больше не могло быть, совершенно ничего отделенного и отдаленного от их любви, даже мысль о конце света и та становилась предметом любви, больше ничем другим, все, о чем они вместе думали, о чем говорили, к чему прикасались, что вместе видели и слышали, даже если это был конец света. Правда, она удивлялась:
— Никогда бы не догадалась! Ты такой жизнеспособный, и вдруг такое предназначение?! Иногда я, конечно, думала, что кто-то обязательно должен носить и создавать такую мысль и такое убеждение — о конце света, но представляла себе этого человека тщедушным, больным, слабым, старым или монахом каким-нибудь, или отшельником, а все совсем-совсем наоборот. И так неожиданно! Впрочем, ты ведь, может быть, и в самом деле отшельник?
— Будем последними Адамом и Евой! — убеждал ее Корнилов.— Если были Адам и Ева первые, значит, должны быть и последние! Мы пережили все, что могли пережить они, значит, мы последние, мы знаем о людях все, значит...
Она подумала и согласилась:
— Будем! Самыми последними будем! С последних какой спрос? С последних спрашивать некому. Последние что хотят, то и делают, и это прекрасно! Может быть, это счастье — быть последними? Действительно: должны же когда-нибудь быть последние? А тогда давай будем искать в этом счастья!
— Если мы последние, если конец всему, тогда самое главное — не делать из этого ничего особенного и невероятного,— отвечал Корнилов,— нужно отнестись к этому как к чему-то непреложному! К тому же мы ведь привыкли жить перед концом света, право, привыкли. Сколько уже раз объявлялся приход антихриста? И всеобщий конец? Но сколько раз я видел древних стариков в библиотеке? Сидит, читает, делает выписки на будущее. Какое у него будущее? И для чего ему еще что-то знать и узнавать? Привычка. Вот и мы, последние, будем ими по привычке.
— Ты по привычке пришел ко мне? — спросила Нина Всеволодовна, как будто бы она и не звала его, не стучала в стену. И еще повторила: — По привычке?
На вопрос надо было ответить чем-то значительным.
Он рассказал ей, что в детстве был богом, и она поняла. Поняла, поверила!
Что может быть самым значительным для мужчины? Конечно, открытие! И оно есть у него, появилось, великое, только что! Еще у мужчины может быть женщина, и вот она тоже у него есть. Все достигнуто!
Конец всему?
Высокое достижение природы — это красивая, сильная и умная женщина, ничего более совершенного природа создать не смогла. И вот он обладает высшим даром.
И Нина Всеволодовна опять согласилась и вздохнула, и сказала:
— Ты умный... Ты додумался, что конец света — это решение всех-всех проблем! Земных. Зато я была там, где никогда не был ты. Я была за жизнью, за ее пределом. Я была на том свете!
— Длинная история. Я рассказывала, ты уже знаешь, что я ненавидела своего первого мужа и сопротивлялась ему страшно. Целую неделю. А через неделю он сделал со мной так, что я чуть не умерла... Тоже знаешь. Я даже умерла, и все для меня кончилось. Мне кажется, многим доступно, а мне-то доступно без всяких сомнений — чувствовать истинность или не истинность своей смерти... Есть такое мгновение, которое не обманет, и тебе тоже нельзя обманывать его и отказываться от него, это счастливое мгновение, только не тем счастьем, которое бывает при жизни. И вот я это испытала, поняла это мгновение, доверилась ему, и тогда ко мне приблизился лик, чей-то образ, ты знаешь, я потом не могла припомнить, какой и чей, но тогда-то я видела, я чувствовала его отчетливо, он сказал мне, он дал мне понять: «Тебе еще рано сюда, детка. Вернись туда, где ты была. Ты избранница, потому что никто не возвращается отсюда туда и только ты, избранница, вернешься, и, что бы с тобой ни случилось там, ты всегда будешь знать, что не там, а здесь истинность». Он не сказал, истинность чего, но я-то поняла: истинность существования.
— Что же там есть? Там, где истина?
— Не могу сказать, нет слов. Ни у кого их нет... Если бы слова нашлись, люди, не бывая там, догадались бы обо всем и сказали бы, и написали в тысячах книг обо всем, что там есть... Это и в нашей жизни бывает, я посмотрела энциклопедию на букву «с» — «счастье»: «Чувство, противоположное несчастью». Вот и там так же, что-то противоположное тому, что здесь. Какое-то мое «я», противоположное моему нынешнему. Там, наверное, какие-нибудь знаки, но не слова. Так может быть?
Корнилову хотелось на ее вопросы отвечать. Обязательно!
— В алгебре так! Да и в любой науке так же, и чем точнее, то есть чем совершеннее наука, тем больше в ней знаков и меньше слов. Совершенство бессловесно. И наоборот! Слова—это сумбурная практическая жизнь, а истина и логика требуют знаков: а, бэ, цэ, дэ...
Нина Всеволодовна потрепала легонько и коротко Корнилова по голове, это был ее знак внимания и одобрения, потом сказала:
— До, ре, ми, фа, соль, ляу си! Да? Мажор. Минор. Да?
— Гамма-лучи! — сказал Корнилов.
— Корнилов! — сказала Нина Всеволодовна. «Лазарева!» — хотел сказать Корнилов, но сказал:
— Нина Всеволодовна...
— Тут другой знак: женщина,— согласилась она.
Господи, что она ему голову-то морочила? В ней столько было знаков — вопросительных, восклицательных и других, и других! Столько понятий, столько биографий — их открывать до конца жизни.
Он сказал:
— Господи, что ты мне голову-то морочишь? В тебе столько знаков, открывать их и открывать — до конца жизни!
— Открывай! Кто тебе мешает? Но, уверяю тебя, сколько бы ни открывал, придешь к одному и тому же: женщина.
Право же, так и было: они, все пережившие, все испытавшие, во всем были искушены, были заключением всего. Так и есть: последние Адам и Ева!
А что если на лестничной площадке, на дверях их квартиры вывесить объявление: «Здесь живут последние Адам и Ева. С девяти вечера до восьми утра не беспокоить!»?
С каким бы выражением на лице прочел это товарищ Прохин? Сапожков? Ременных? Новгородский? А с каким Сеня Суриков? Сеня Суриков в этой ситуации казался им смешнее всех...
Потом Корнилов спрашивал, каким образом эта женщина была женой Лазарева, неужели Лазарев, безбожник, соглашался с тем, что она была «там»? Или она скрывала свои похождения?
— Никогда ничего я не скрывала от него! Другое дело — о нем. Ему не всегда следовало знать все о самом себе, но обо мне — всегда и все!
Ее ничуть не смущали вопросы, которые так или иначе касались Лазарева, наоборот, в ней была потребность на эти вопросы отвечать, только сначала она чуть-чуть отодвигалась от Корнилова. Отодвигалась как бы к своему прошлому, к тому, что было и что прошло, и вот он должен был представить ей эту возможность, эту маленькую свободу. А тогда она говорила:
— Я не скрывала, что побывала «там».
— Он?
— Сказал: «Выбрось из головы!» Я и выбросила. Сразу же.
— Не испугалась? Ведь всем предстоит прийти туда.
— Когда я была рядом с ним, не все ли равно было, что со мной когда-нибудь будет.
— Угнетение? — осторожно спросил Корнилов.— Да?
— Наивный человек! Сколько тебе нужно объяснять: я только и делала, что искала его угнетения! Быть в рабстве у господина, которого ты сама себе и с великим трудом избираешь, это и есть земное счастье... А неземное там... Где-то высшее существует и без твоего выбора, существует для всех и само по себе... Конечно, я не пережила всей любви, какая есть, какая бывает на свете, но знаю я ее всю! И никто ничего не известного рассказать мне о любви уже не может. О какой бы любви я ни слышала, о какой бы ни читала, какую бы ни видела во сне или наяву, все-все это я знала раньше. Я Фрейда читала, Платона читала — ничего нового, ничего не известного!
— И сейчас ты все знаешь о нас?
— Не скажу. Еще и начало-то не кончилось, а тебе нужно знать окончание? Нет, нет, не скажу. Зачем нам исповеди?
Зачем исповеди счастливым?
Корнилов и никогда не был склонен к исповедям, а тут они действительно показались ему нелепицей. Зачем? При том совпадении, которым он и она уже были? Все повторяется, и вот последние Адам и Ева так же одиноки, незамужни, неженаты, как и те, самые первые, ни родственников, ни сложных или примитивных семейных отношений, ни близких знакомых, которые сказали бы: «Разве так можно?»
Разве только Сеня Суриков? Так пошел он к черту!
Те, первые, полакомились запретным яблоком, ну что же, на то они и первые, это был их удел, удел первых, но с тех пор сколько таких яблок съедено людьми? Миллионы! Миллиарды! Когда-то запретные, они стали повседневной пищей, так что сама-то запретность потеряла смысл, перестала существовать, тем более для последних Адама и Евы! Полная свобода — вот что они ощущали, чему предавались.
Корнилов так и чувствовал: каждая его клетка достигала предела собственной свободы, ради которой она и существовала в тысячах поколений. Достигала полного самовыражения.
И Нина Всеволодовна говорила ему:
— Если бы не ты, Петр, если бы не то, что с нами происходит, я жила бы только ожиданием! Ожиданием возвращения туда. Больше ничем!
— Похоже на самоубийство...
— Самоубийцам не дано ступить туда. Пережить мгновение истинной смерти не дано.
— Откуда ты знаешь?
— Обязан знать каждый человек! Обязан... Другое дело, что не каждый знает... Я до встречи с Лазаревым, особенно в молодости, примеривала это к себе. На первый взгляд хорошо, прекрасно, но только на первый. А потом убеждаешься: нет, не то, не то! Бог знает, что допустимо в жизни, какие грехи, какие страдания, а это нет. Лишить себя своей собственной смерти? Которая сама обязательно придет к тебе? Добровольно предаться смерти не своей, не родной, не предназначенной, а бродячей какой-то? Безымянной? С большой дороги? Ведь не меняем же мы свое рождение на чье-то чужое, незнакомое. Нельзя! И это тоже нельзя! Не могу отдаться первому попавшемуся — нельзя!
— Ты фантазерка!
— Конечно! Но более или менее законная... В отличие от тебя — ты строго законный фантазер. Конец света — это же строгая логика, самый строгий закон. Мужчинам вообще других фантазий, кроме земных и законных, и не надо, и не дано... «Ночь... темь... река... переправа...» — проговорила она, подражая корниловскому голосу.— Разве в этом есть что-нибудь не от мира сего? А в переустройстве мира — разве есть что-нибудь не от мира сего? И только фантазия женщины уходит за мировые пределы. Так что быть последней Евой мне ничего не стоит. Пожалуйста! Рассказать, как я встретила Кузьмича?
— А это кто? — не понял Корнилов, но, и не поняв, он ждал рассказа о Лазареве.
— Я рассказывала не раз, я много ездила по поручению своего второго мужа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
И она уже знала, что она Одна, знала и говорила:
— Не понимаю, зачем, почему, для чего, когда вслед за Лазаревым я совсем-совсем умерла, я все-таки убеждала себя: «Надо жить!» Зачем надо-то? Чтобы одевать, обувать и кормить саму себя? И называть это жизнью? Нет и не может быть даже крохотного доказательства тому, что все это надо! Чтобы на земле было одной трагедией больше? Чтобы одной бессмысленностью больше? Я, знаешь ли, Петр, думаю, может быть, в трагедиях и в бессмысленностях все-таки есть смысл: вот их накопятся триллионы, критическое какое-нибудь количество, и они взорвутся, и все изменится, и наступит что-нибудь другое, а? Другой мир?
А вот это уже была его мысль, почти что его, и он с готовностью подтверждал:
— Конец света! Согласись со мной — конец. Вот что наступит!
— Ах, как хорошо! Действительно, хоть бы какое-нибудь освобождение! Так много необходимостей, и ты с детства в них с ног до головы: надо слушаться своей матери, надо выходить замуж, и не раз; надо прибирать в комнатах, готовить еду, пытаться понимать то, что понять невозможно,— весь окружающий мир; надо впадать в неразрешимые противоречия с этим миром и с самой собою, а зачем? Никто не знает... Никому ничего не ясно, и ясно только одно: всему этому должен быть конец. Нужен конец...
Тут Корнилов узнавал в ее лице то выражение, с которым она выкрикнула однажды: «Не пущу!»
На кладбище было, на похоронах Лазарева, уже все кончалось, все сказали речи, уже Сеня Суриков произнес свою ошеломляюще дурацкую речь и стали опускать в могилу гроб, и в этот миг Нина Всеволодовна произнесла громко и отчетливо: «Не пущу!» Те, кто стоял с веревками в руках на краю могилы, на мгновение замерли, гроб повис, один конец выше, другой ниже. Нина Всеволодовна так же ясно и твердо повторила: «Не пущу!» Товарищ Озолинь ударил в воздух сжатым кулаком, другой рукой бросил шапку оземь, и люди, опускавшие гроб, заторопились, а Нина Всеволодовна, взглянув на них с отчаянием, с мольбой, от них отвернулась, подошла к березе, уперлась в белую кору лбом и так простояла все время, покуда могилу засыпали землей, мерзлыми ее комками.
Господи, да что же это за любовь-то была у Корнилова, если он в ту минуту, когда готов был о своей любви сказать, вдруг вспомнил «Не пущу!»?
Нина Всеволодовна вскинула на него глаза, посмотрела мгновение и отвернулась. И прижалась лбом к спинке стула. Потом, не оглядываясь, не пошевелившись, сказала:
— Идите, идите к себе! Сию же секунду, прошу вас! Умоляю!
Продолжать природу, еще оставшуюся в нас с вами, то есть любить друг друга,— ничего другого попросту уже нет для нас на всем свете, думал Корнилов несколько минут спустя в своей комнате. Думал за себя и за нее.
Обязанность вернуться к ней...
Все, что он когда-то передумал, все, что пережил, все заключенные в нем и свои, и чужие жизни — все ничуть не сомневались в этой обязанности!
«К женщине! К женщине! К женщине! К живой или к мертвой! К любящей или к ненавидящей — к ней!»
На пороге своей комнаты он остановился. «К кому я иду? К той, которая «ты»? Которая «вы»?».
Он этого не знал и вот остановился и ждал, когда узнает.
Раз... два... три! Сильные нетерпеливые удары в стену. Из ее комнаты.
Кожа у нее была чуть-чуть шероховатой, была будто покрыта чем-то матовым — не загар, но цвет солнечный. Она спросила:
— Вы волнуетесь?
— Ужасно...— помнится, ответил Корнилов.
— Почему?
— Не знаю...
— Успокойтесь...
— А вы?
— Я не волнуюсь, я боюсь. Никогда в жизни так не боялась... Он же все еще не мог понять и поверить, что эта женщина —
как все женщины, что она реальна и что не исчезнет сию же секунду в какое-нибудь небытие.
Невозможно было понять, желанен он или отвергнут. Был удивленный взгляд ее прикрытых рукою глаз. Полная неподвижность, потом она отвела руку от своего лица и погладила Корнилова по голове. И сказала:
— Все...
— Все? — снова не понял он и, не поняв, страшно испугался.
— О господи, все! Все ужасы, все страхи — все позади Где-далеко. А теперь погладь меня... Дай твою руку, вот здесь запомни, надо гладить здесь...
Так было и в другие ночи, и вечерами было, и на рассвете — под слегка матовой кожей происходила ее жизнь, та, которая нужна была Корнилову, перед нею-то он и чувствовал себя то пигмеем, то гигантом. Он был пигмеем, потому что Нина Всеволодовна женщина — это нечто гораздо большее, чем он, Корнилов, мужчина. Он мог быть философом и самим богом, кем угодно, все это ничего не значило, все равно он был и всегда будет мужчиной меньше, чем Нина Всеволодовна была женщиной, это от природы, это закон.
Но ведь он же и обладал всем этим — этим законом тоже — и тогда становился гигантом и переставал чувствовать границы самого себя.
Корнилов, даром что многие годы провел в окопах и походах, и в сыпнотифозном бараке, и где только не валялся, он, может быть/ как раз потому любил чистоту и свежесть, а терпеть не мог грязи, пота, запахов табака, винного перегара, плохих зубов и чьего-нибудь храпа. Он был ужасно привередлив на этот счет.
И теперь узнал для кого всю жизнь охранял собственную свежесть и эту привередливость — для этой женщины. Его свежесть была ей нужна, нравилась ей, потому что она сама была еще свежа. О ее свежести он догадывался давно, но издали, теперь же был поражен тем, что она, так много пережившая истинно женской жизни, все еще так невероятно свежа.
Ее и его молодость давно прошли?
А ничего подобного, молодость, зрелость и старость есть в каждом возрасте. Есть молодость детства и зрелость детства и старость детства... Есть молодость зрелости и старость зрелости. Есть молодость, зрелость и старость старости, а вот уже на этом все действительно и кончается.
Нина Всеволодовна — это зрелость зрелости...
Что это значило?
И угадывать не надо, это очевидная и совершенная гармония между всем тем, чем была она. Походка и жесты, все движения соответствовали ее глазам, а цвет волос — голосу, а задах кожи — ее дыханию. Ни одна ее черта, ни одна черточка не выпадала из ее общего рисунка, а только подтверждала этот рисунок, вот и все! И нельзя было сперва получить где-то и когда-то отвлеченные представления о гармонии, а потом уже судить, насколько гармонична эта женщина; надо было поступать как раз наоборот: узнавая женщину, узнавать, что такое гармония природы...
Ничего больше не могло быть, совершенно ничего отделенного и отдаленного от их любви, даже мысль о конце света и та становилась предметом любви, больше ничем другим, все, о чем они вместе думали, о чем говорили, к чему прикасались, что вместе видели и слышали, даже если это был конец света. Правда, она удивлялась:
— Никогда бы не догадалась! Ты такой жизнеспособный, и вдруг такое предназначение?! Иногда я, конечно, думала, что кто-то обязательно должен носить и создавать такую мысль и такое убеждение — о конце света, но представляла себе этого человека тщедушным, больным, слабым, старым или монахом каким-нибудь, или отшельником, а все совсем-совсем наоборот. И так неожиданно! Впрочем, ты ведь, может быть, и в самом деле отшельник?
— Будем последними Адамом и Евой! — убеждал ее Корнилов.— Если были Адам и Ева первые, значит, должны быть и последние! Мы пережили все, что могли пережить они, значит, мы последние, мы знаем о людях все, значит...
Она подумала и согласилась:
— Будем! Самыми последними будем! С последних какой спрос? С последних спрашивать некому. Последние что хотят, то и делают, и это прекрасно! Может быть, это счастье — быть последними? Действительно: должны же когда-нибудь быть последние? А тогда давай будем искать в этом счастья!
— Если мы последние, если конец всему, тогда самое главное — не делать из этого ничего особенного и невероятного,— отвечал Корнилов,— нужно отнестись к этому как к чему-то непреложному! К тому же мы ведь привыкли жить перед концом света, право, привыкли. Сколько уже раз объявлялся приход антихриста? И всеобщий конец? Но сколько раз я видел древних стариков в библиотеке? Сидит, читает, делает выписки на будущее. Какое у него будущее? И для чего ему еще что-то знать и узнавать? Привычка. Вот и мы, последние, будем ими по привычке.
— Ты по привычке пришел ко мне? — спросила Нина Всеволодовна, как будто бы она и не звала его, не стучала в стену. И еще повторила: — По привычке?
На вопрос надо было ответить чем-то значительным.
Он рассказал ей, что в детстве был богом, и она поняла. Поняла, поверила!
Что может быть самым значительным для мужчины? Конечно, открытие! И оно есть у него, появилось, великое, только что! Еще у мужчины может быть женщина, и вот она тоже у него есть. Все достигнуто!
Конец всему?
Высокое достижение природы — это красивая, сильная и умная женщина, ничего более совершенного природа создать не смогла. И вот он обладает высшим даром.
И Нина Всеволодовна опять согласилась и вздохнула, и сказала:
— Ты умный... Ты додумался, что конец света — это решение всех-всех проблем! Земных. Зато я была там, где никогда не был ты. Я была за жизнью, за ее пределом. Я была на том свете!
— Длинная история. Я рассказывала, ты уже знаешь, что я ненавидела своего первого мужа и сопротивлялась ему страшно. Целую неделю. А через неделю он сделал со мной так, что я чуть не умерла... Тоже знаешь. Я даже умерла, и все для меня кончилось. Мне кажется, многим доступно, а мне-то доступно без всяких сомнений — чувствовать истинность или не истинность своей смерти... Есть такое мгновение, которое не обманет, и тебе тоже нельзя обманывать его и отказываться от него, это счастливое мгновение, только не тем счастьем, которое бывает при жизни. И вот я это испытала, поняла это мгновение, доверилась ему, и тогда ко мне приблизился лик, чей-то образ, ты знаешь, я потом не могла припомнить, какой и чей, но тогда-то я видела, я чувствовала его отчетливо, он сказал мне, он дал мне понять: «Тебе еще рано сюда, детка. Вернись туда, где ты была. Ты избранница, потому что никто не возвращается отсюда туда и только ты, избранница, вернешься, и, что бы с тобой ни случилось там, ты всегда будешь знать, что не там, а здесь истинность». Он не сказал, истинность чего, но я-то поняла: истинность существования.
— Что же там есть? Там, где истина?
— Не могу сказать, нет слов. Ни у кого их нет... Если бы слова нашлись, люди, не бывая там, догадались бы обо всем и сказали бы, и написали в тысячах книг обо всем, что там есть... Это и в нашей жизни бывает, я посмотрела энциклопедию на букву «с» — «счастье»: «Чувство, противоположное несчастью». Вот и там так же, что-то противоположное тому, что здесь. Какое-то мое «я», противоположное моему нынешнему. Там, наверное, какие-нибудь знаки, но не слова. Так может быть?
Корнилову хотелось на ее вопросы отвечать. Обязательно!
— В алгебре так! Да и в любой науке так же, и чем точнее, то есть чем совершеннее наука, тем больше в ней знаков и меньше слов. Совершенство бессловесно. И наоборот! Слова—это сумбурная практическая жизнь, а истина и логика требуют знаков: а, бэ, цэ, дэ...
Нина Всеволодовна потрепала легонько и коротко Корнилова по голове, это был ее знак внимания и одобрения, потом сказала:
— До, ре, ми, фа, соль, ляу си! Да? Мажор. Минор. Да?
— Гамма-лучи! — сказал Корнилов.
— Корнилов! — сказала Нина Всеволодовна. «Лазарева!» — хотел сказать Корнилов, но сказал:
— Нина Всеволодовна...
— Тут другой знак: женщина,— согласилась она.
Господи, что она ему голову-то морочила? В ней столько было знаков — вопросительных, восклицательных и других, и других! Столько понятий, столько биографий — их открывать до конца жизни.
Он сказал:
— Господи, что ты мне голову-то морочишь? В тебе столько знаков, открывать их и открывать — до конца жизни!
— Открывай! Кто тебе мешает? Но, уверяю тебя, сколько бы ни открывал, придешь к одному и тому же: женщина.
Право же, так и было: они, все пережившие, все испытавшие, во всем были искушены, были заключением всего. Так и есть: последние Адам и Ева!
А что если на лестничной площадке, на дверях их квартиры вывесить объявление: «Здесь живут последние Адам и Ева. С девяти вечера до восьми утра не беспокоить!»?
С каким бы выражением на лице прочел это товарищ Прохин? Сапожков? Ременных? Новгородский? А с каким Сеня Суриков? Сеня Суриков в этой ситуации казался им смешнее всех...
Потом Корнилов спрашивал, каким образом эта женщина была женой Лазарева, неужели Лазарев, безбожник, соглашался с тем, что она была «там»? Или она скрывала свои похождения?
— Никогда ничего я не скрывала от него! Другое дело — о нем. Ему не всегда следовало знать все о самом себе, но обо мне — всегда и все!
Ее ничуть не смущали вопросы, которые так или иначе касались Лазарева, наоборот, в ней была потребность на эти вопросы отвечать, только сначала она чуть-чуть отодвигалась от Корнилова. Отодвигалась как бы к своему прошлому, к тому, что было и что прошло, и вот он должен был представить ей эту возможность, эту маленькую свободу. А тогда она говорила:
— Я не скрывала, что побывала «там».
— Он?
— Сказал: «Выбрось из головы!» Я и выбросила. Сразу же.
— Не испугалась? Ведь всем предстоит прийти туда.
— Когда я была рядом с ним, не все ли равно было, что со мной когда-нибудь будет.
— Угнетение? — осторожно спросил Корнилов.— Да?
— Наивный человек! Сколько тебе нужно объяснять: я только и делала, что искала его угнетения! Быть в рабстве у господина, которого ты сама себе и с великим трудом избираешь, это и есть земное счастье... А неземное там... Где-то высшее существует и без твоего выбора, существует для всех и само по себе... Конечно, я не пережила всей любви, какая есть, какая бывает на свете, но знаю я ее всю! И никто ничего не известного рассказать мне о любви уже не может. О какой бы любви я ни слышала, о какой бы ни читала, какую бы ни видела во сне или наяву, все-все это я знала раньше. Я Фрейда читала, Платона читала — ничего нового, ничего не известного!
— И сейчас ты все знаешь о нас?
— Не скажу. Еще и начало-то не кончилось, а тебе нужно знать окончание? Нет, нет, не скажу. Зачем нам исповеди?
Зачем исповеди счастливым?
Корнилов и никогда не был склонен к исповедям, а тут они действительно показались ему нелепицей. Зачем? При том совпадении, которым он и она уже были? Все повторяется, и вот последние Адам и Ева так же одиноки, незамужни, неженаты, как и те, самые первые, ни родственников, ни сложных или примитивных семейных отношений, ни близких знакомых, которые сказали бы: «Разве так можно?»
Разве только Сеня Суриков? Так пошел он к черту!
Те, первые, полакомились запретным яблоком, ну что же, на то они и первые, это был их удел, удел первых, но с тех пор сколько таких яблок съедено людьми? Миллионы! Миллиарды! Когда-то запретные, они стали повседневной пищей, так что сама-то запретность потеряла смысл, перестала существовать, тем более для последних Адама и Евы! Полная свобода — вот что они ощущали, чему предавались.
Корнилов так и чувствовал: каждая его клетка достигала предела собственной свободы, ради которой она и существовала в тысячах поколений. Достигала полного самовыражения.
И Нина Всеволодовна говорила ему:
— Если бы не ты, Петр, если бы не то, что с нами происходит, я жила бы только ожиданием! Ожиданием возвращения туда. Больше ничем!
— Похоже на самоубийство...
— Самоубийцам не дано ступить туда. Пережить мгновение истинной смерти не дано.
— Откуда ты знаешь?
— Обязан знать каждый человек! Обязан... Другое дело, что не каждый знает... Я до встречи с Лазаревым, особенно в молодости, примеривала это к себе. На первый взгляд хорошо, прекрасно, но только на первый. А потом убеждаешься: нет, не то, не то! Бог знает, что допустимо в жизни, какие грехи, какие страдания, а это нет. Лишить себя своей собственной смерти? Которая сама обязательно придет к тебе? Добровольно предаться смерти не своей, не родной, не предназначенной, а бродячей какой-то? Безымянной? С большой дороги? Ведь не меняем же мы свое рождение на чье-то чужое, незнакомое. Нельзя! И это тоже нельзя! Не могу отдаться первому попавшемуся — нельзя!
— Ты фантазерка!
— Конечно! Но более или менее законная... В отличие от тебя — ты строго законный фантазер. Конец света — это же строгая логика, самый строгий закон. Мужчинам вообще других фантазий, кроме земных и законных, и не надо, и не дано... «Ночь... темь... река... переправа...» — проговорила она, подражая корниловскому голосу.— Разве в этом есть что-нибудь не от мира сего? А в переустройстве мира — разве есть что-нибудь не от мира сего? И только фантазия женщины уходит за мировые пределы. Так что быть последней Евой мне ничего не стоит. Пожалуйста! Рассказать, как я встретила Кузьмича?
— А это кто? — не понял Корнилов, но, и не поняв, он ждал рассказа о Лазареве.
— Я рассказывала не раз, я много ездила по поручению своего второго мужа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43