А Бондарин? Вот тут он, оказывается, настоял на своем, и Катюша записалась в загсе не на его, а на свою собственную фамилию.
Недавно в Красносибирске был построен Дворец труда, говорили, под Корбюзье, на самом же деле неизвестно под кого — квадраты, кубы, вот и все архитектурные находки. Во Дворце квадратный зал заседаний с выступом от одной из стен, то есть со сценой. Назавтра здесь открывалось краевое совещание работников плановых органов, а товарищу Вегменскому было поручено проследить, чтобы зал был подготовлен как следует. Товарищ Вегменский перепоручил это Корнилову, товарищ Корнилов пришел посмотреть, все ли в порядке.
А чего смотреть-то? Стулья в зале, на сцене стол президиума и трибуна...
Зал стоял в полумраке, уже пропахнувшем заседаниями, собраниями, митингами; трибуна в правом углу сцены поистерта, с подтеками, как будто попала однажды под дождь, коврик, прикрывающий несколько ступенек, которые вели из зала к трибуне, тоже поистерт, в окнах фиолетовые круги и кружочки — стекло недоброкачественное, пережженное.
А Корнилов? Он за недолгий срок своего пребывания в штатах Крайплана тоже ухитрился с этой трибуны поговорить-потолковать. В первый раз он своей собственной речи очень удивился, дескать, «бывший» куда забрался? А потом попривык, забирался на трибуну почти что уверенно, как будто так и надо!
Наверное, поэтому на другой день, когда совещание началось, Корнилов пришел сюда в легкомысленном настроении, в некотором роде даже и по-хозяйски осматривал те же стулья, ту же трибуну, тот же стол президиума под красным сукном.
И позже в толпе участников совещания, заполнивших фойе, он тоже оказался не случайным человеком, здоровался направо-налево, и кто-то похлопывал его по плечу, а он кого-то в ответ.
Люди были здесь пестрого вида — в штатском, в полувоенном, в сапогах и в сандалиях, погода-то неопределенная, весенняя, жарковато уже было на улице, были тут и «толстовки», на Бондарине был великолепно пошитый костюм и желтые остроносые ботинки со светлыми шнурками.
Явился и товарищ Бобров; почему-то называли его «сибирский Сусанин», седобородый, в красноармейском шлеме с высоким шишаком и при шашке с огромным красным бантом на рукояти — подарок знаменитого партизанского полководца Мещерякова.
Крестьянин Бобров вывел через лес и болото крупный отряд мещеряковской партизанской армии в тыл белых, белые были разгромлены, и Мещеряков, широкой натуры полководец, наградил проводника.
Мещеряков после войны вернулся в родную деревню пахать и сеять, а вот Бобров больше ни дня не крестьянствовал, переселился в Красносибирск, и не было такого совещания, на котором он бы не присутствовал при шашке и при банте.
Фотографы и те к Боброву привыкли: «Товарищи, товарищи! А где же товарищ Бобров? Нету Боброва? В курилке? Подождем, товарищи, товарища Боброва, тогда и снимемся!»
В конце первого утреннего заседания Корнилов вышел из зала, когда там уже успели поразгореться горячие, можно сказать, ожесточенные споры: какого процента коллективизации индивидуальных крестьянских хозяйств должен достигнуть край к концу пятилетки? Одни называли 15 процентов, эта цифра была подработана в окрисполкомах, в окружкомах партии, другие, основываясь на решениях XV съезда ВКП(б), называли 20 процентов.
Перепалка была что надо, реплики с мест и даже два-три выкрика: «Долой оппортунистов с трибуны!» — то есть сторонников цифры 15 процентов.
Тут всем досталось, и Прохину тоже, поскольку в его докладе были названы те же злополучные 15 процентов, а потом, спустя часа два, выступил товарищ Озолинь и сказал: «Конечно, мы эту цифру подрабатывали с товарищем Прохиным вместе, но, я думаю, и ему и мне нужно задуматься над мнением товарищей с мест, которые здесь все громче начинают звучать. Тем более что это мнение созвучно с решениями всесоюзного партийного съезда! Нам не 20 процентов нужно — нам нужно гораздо, гораздо больше!»
Опять же в связи с вопросом о коллективизации зашел вопрос и о заселении малообжитых районов. Было предложение: переселенцев устраивать не каждую семью индивидуально, а сразу же колхозом. У Прохина на этот счет не оказалось под рукой необходимых данных, и он написал записку Корнилову:
«Тов. К.!
Слышали вопрос ко мне о земфондах для коллективных хозяйств на Севере? Срочно нужны цифры по переселенцам и перспективным земфондам. Позвоните Краснову, он сделает. К началу следующего перерыва д. б. готово. Про...»
Корнилов вышел из зала, из кабинета директора дворца он позвонил Краснову, и минут через двадцать Краснов сообщил множество цифр, гораздо больше, чем требовалось.
Почти все крайплановцы присутствовали на съезде, а Краснова нарочно оставили на его рабочем месте — если кому что понадобится по ходу дела, какие-то цифры, ссылки на какие-то решения, ответы из округов на запросы Крайплана, директивы из центра, чтобы все это он мог срочно передать во дворец.
Еще и перерыва не было, и не скоро он ожидался, а Корнилов уже имел необходимые данные, но заходить в зал не стал, решил обождать Прохина в фойе.
Здесь бродили несколько человек, совершенно Корнилову незнакомых, они переговаривались между собой, но в зал почему-то тоже не входили, прислушиваясь к тому, что там происходило, а там, слышно было, дело шло все горячее, аплодисменты были, громкие голоса ораторов и реплики из зала, хотя председательствующий и пытался уже не раз объяснить, что вопросы и замечания нужно подавать в письменном виде...
Потом Корнилов увидел в углу фойе столик, за столиком скорбную какую-то фигуру. Это был Никанор Евдокимович Сапожков.
Корнилов подошел, спросил, почему Никанор Евдокимович здесь, а не в зале.
Оказалось, по той же причине: Никанора Евдокимовича Прохин тоже послал позвонить Краснову, получить дополнительные цифры по запасам полезных ископаемых и по плану лесоразработок.
Доставалось же нынче Прохину! Доклад ему помогали составить все без исключения секции, все крайплановские референты, а вот на тебе, и таких данных ему не хватало, и других, и третьих.
Поговорив на эту тему, посочувствовав Прохину, Сапожков спросил:
— Новость-то слыхали?
— Какую?
— Печальную. Цюрупа умер...
— Слыхал, да... В зале уже почтили его память вставанием.
— Очень печально, очень! — вздохнул Сапожков.
— Ну, что уж вы так-то? — удивился Корнилов.
— Очень печально, очень! Я лично Цюрупу не знал, но много о нем слышал. От хороших людей. Так что он был для меня, если хотите, некоторый идеал. А это, знаете ли, много значит, не скажу за других, а лично для меня много значит — знать, что живет человек, о котором вот так можно и позволительно подумать и даже вслух сказать. К тому же прекрасный специалист. Ах, как я, Петр Николаевич, как я уважаю людей, которые знают свое дело! Это ведь, помимо всего прочего, красиво! Он, Александр Дмитриевич, даже как будто всею своей жизнью говорил: «Вот, смотрите, какими мы, специалисты старой школы, можем быть честными и беззаветными!» Так что большая потеря!
Помолчали. Чтобы молчание рассеять, Корнилов спросил:
— Никанор Евдокимович, ну, а как ваш Витюля? Давно уже не встречаю его во дворе.— И тут же понял, что зря спросил, напрасно спросил.
Никанор Евдокимович отвернулся к окну, лицо его набрякло чем-то синим и нездорово-красным, он всхлипнул, а потом снова обернулся к Корнилову и поведал ему такую историю...
Витюля? Он, оказывается, вот уже третью неделю был в больнице, и в какой? В сифилитической! Это в шестнадцать-то лет! Никанор Евдокимович навещал Витюлю, а Витюля говорил ему: «А что я, один такой, что ли? Двое — так еще и помладше меня! А ты посмотри, дед, ты загляни в женское отделение! Загляни, это очень интересно, ей-богу. Там совсем девчонки, вот такие!» — и показывал рукой, какие,— не достают ему, Витюле, до плеча, Никанор Евдокимович отвечал: «А тебе-то разве лучше, разве легче, Витюля, что ты не один такой?» — «Конечно, дед, а как же иначе? Это одному в любом случае плохо и скучно, а в компании все можно! Выйдем отсюда и будем все вместе по городу шляться, чудить будем!» — «Не знаю, Витюля, как ты все это можешь пережить, да еще так легко! Я бы на твоем месте... Я бы не знаю, как пережил бы, что бы с собой сделал...»
Корнилов перевел разговор на международную тему: о возрождении милитаризма в Германии, о коварстве Пилсудского Польше, о речи Калинина в защиту мира. Никанор Евдокимович сказал:
— Да-да! Чтобы защитить мир и людей, надо иметь настоящую, то есть практически достижимую идею человеческого устройства на земле. Без этого что защищать-то?
Они оба прислушались, что там происходит, в зале заседаний. А там громко смеялись, должно быть, кто-то какую-то шутку пустил, а может быть, несмотря на уговоры председательствующего, это была реплика с места. Когда же смех замолк, с трибуны кто-то заговорил, и тут же его прервали аплодисментами, потом снова был тот же голос, больше уже ничего, только он один, но и в одном слушалось что-то многоголосое — и призыв был, и уверенность была, и энтузиазм.
Сапожков послушал, послушал и сказал истово:
— Дай-то бог, дай-то бог... Я вот иногда, Петр Николаевич, думаю: может быть, мы, осколки прошлого, нынешнему времени уже совсем не нужны? Только мешаем, а больше ничего?
— Ну, как же, Никанор Евдокимович, а знания? Ваши знания, ну и мои в какой-то мере? Без этих знаний не составишь же планов. Планов воплощения в жизнь идей. Да и какой вы осколок? Вы истинный советский специалист. Я вам даже завидую.
— Ну, конечно, раз уж они есть, эти знания, появились, обойтись без них нельзя. Но представьте другое; что, если бы их не было, многих этих знаний, научных и технических, разве суть идеи от этого бы изменилась? А может быть, идея была бы тогда проще, более внятной, более исполнимой? Не такой сложной?
— Так вы, Никанор Евдокимович, думаете, что мы со своими знаниями не нужны?
— Как сказать? В силу печальной необходимости нужны! Но мы лишнее знаем, а лишнее нигде не впрок. Мы, лишнее зная, и сами-то, того гляди, станем весьма даже лишними. Мы практически неразумны и даже не сами в этом виноваты... И вот я еще что знаю: не хватает во мне какой-то новизны. Революционности не хватает!
— Кто же виноват?
— Как ни разумна и ни целесообразна природа, а виновата она!
— Почему же? И от вас ли, природоведа, я это слышу?
— Природа, поверьте, повинна: слишком много создала для человека благ, чуть ли не всю себя подчинила ему. И вот человек страшно избаловался и не хочет понять, что избаловался. Впрочем, это трудно понять, это самое трудное и есть. Да, избаловала природа нас, людей, ну вот примерно так же, как я не знаю, как случилось, я ведь всегда был суров и требователен и к себе, и к другим, но случилось. — Ну, как же все-таки вы представляете себе это баловство? Как природа могла быть суровее к человеку? Климат, что ли, полярный ввела бы на всем земном шаре? — спросил Корнилов, он хотел увести разговор подальше от Витюли.
— Что же, и это можно было бы,— согласился Никанор Евдокимович.— Или вот зачем человек всеяден? А? Совершенно непонятно! Был бы, скажем, он травоядным, вегетарианцем, да еще и не каждую ел бы травку, а только из семейства крестоцветных, вот и стал бы порядок на земле, точно. И мозги были бы устроены у человека по-другому, тоже не всеядно. Вот, Петр Николаевич, дорогой, о чем я иногда мечтаю — о другой природе человека...
— Чистые мечты... Очень уж чистые...
— Откуда им у меня взяться, грязным-то? Жизнь провел на природе, а если и упрекаю нынче ее в чем, так это я как бы сам себя упрекаю. Поскольку я с ней заодно. И даже одно. Да... А вот в житейские дела я не вникал до пятидесяти лет. Тоже ошибка, и крупная, скажу я вам. Да-да, конечно, мечты у меня непременно чистые! Ни корысти, ни притязаний на какие-то там блага — ни-ни! В юношеские годы это со мной случалось, но раза два-три, не больше, а потом я это явление самым решительным образом в самом себе пресек. Раз и навсегда. И ушел на природу. Домой, можно сказать, ушел. Я мужик, вот и вернулся домой, только не мужиком, а путешественником и даже, можно сказать, ученым. А в житейские дела, повторяю, я не вникал, на многие годы отошел от них, и вот это уже не по-мужицки. И что же случилось? Младшая дочь вышла замуж, хоть и не очень удачно, а вышла, родила девочку, но старшей я жизнь испортил: каждый год со мной в экспедициях да в экспедициях, в сапогах, верхом, у костра, в палатке. Мы вдвоем, как правило, и путешествовали-то. Она да я — весь отряд. Денег от казны мало, больше на свои, экономия предельная. Ну вот и что же? И потеряла она женскую свою судьбу, пропутешествовала ее в седле-то, в сапогах и, красивая, умная, общаться с людьми не научилась, осталась одна - одинешенька. Опять я виноват, а кто же больше? Читали же мою книгу «Пути по Алтаю»?
— Конечно, читал, Никанор Евдокимович! Конечно!
— Так это не моя, это Анастасии книга, из ее судьбы сделанная! И с Витюлей также — уже под пятьдесят я к семье-то прильнул, вернулся в житейство, стал наверстывать упущенное, стал воспитывать Витюлю, полюбил его, можно сказать, безумно.
Он помолчал, потом, глядя куда-то вдаль, стал говорить, словно размышляя вслух:
— Смотрю я на нынешнюю молодежь... Внимательно. Студенты, так те меня в свое время еще и обидели — выгнали из университета. Вычистили. Да, вы знаете, Петр Николаевич, когда вычищали, мне было обидно, а нынче нет, нисколько. Они же это не из корысти какой-то сделали, а от незнания. Они историю плохо знают и вот решили, что она, история, с них начинается. Заново как бы... Поэтому они и должны поступать так, как никто до сих пор не поступал. А корысти, повторяю, в них никакой. Вера, великая вера в человека, в новые идеи, вы знаете, как вам этого не знать, и раньше такое среди студенчества бывало, но то единицы. А тут всеобщее убеждение...
А когда они, студенты, тихо-мирно разобрались, подумали годок - другой, то прислали ко мне в Красносибирск делегацию, извинились и пригласили обратно в университет. Я, правда, не вернулся, но не потому вовсе, что обиделся, а потому, что меня товарищ Лазарев уж очень к плановой работе пристрастил, он это умел — людей вокруг удерживать надолго и прочно, вот я и не вернулся в университет. Но, представляете, какая чудная беседа, какая искренность между нами была, когда студенческая делегация ко мне приехала?! Просто чудо! Чай мы пили, беседовали, книги читали один день и две ночи — нисколько, поверьте, не преувеличиваю, один день и две ночи с небольшими перерывами на сон. И я тогда понял, какое это великое дело: рассеять недоразумение между людьми! Действительно великое!
Я тогда как раз и укрепился в своем мнении о современной нашей молодежи: прекрасные люди! Руководители из них выйдут вот такого масштаба и даже лазаревского типа. Беззаветность служения идее коммунизма необыкновенная. Жизнь отдать за свои идеалы — в этом для них вопроса нет. Вот до какого поколения дожила наконец-то Россия! Да и младшенькие, которые пионеры, я их вокруг себя ежедневно вижу в наших же, в край-плановских семьях, такими же растут... И только мой Витюля... Хуже любого беспризорника и хулигана, которые нам еще от времен гражданской войны остались. Урод уродом, вот он кто... Да... а я его люблю. Иной раз прямо ненавижу! А как начну о нем беспокоиться, исходить тревогой, мучиться, вокруг дома ночью бегать, ожидая, когда он откуда-то там вернется, нет, люблю, да и только! Распроклятой какой-то любовью. Вопреки своей собственной учености, вопреки здравому смыслу, вопреки всему на свете люблю, да и только... А что получилось? Опять я виноват, да? Или я действительно не интеллигент, опыта нет, не умел науку воспринять здраво, сочетать ее с обыкновенной, как у всех,
изнью, а? Как вы думаете, Петр Николаевич? — спросил Саожков, но ответа ждать не стал, а рассказал еще дальше о Витюле...
Он, Никанор Евдокимович, даже вот как подумал: Витюля жив, Витюля вылечится, Витюля станет умнее, он мудрым станет, и начнется у них новая жизнь, с полным, умным и нежным взаимопониманием. И с этой-то мыслью, с этой надеждой и просветлением Никанор Евдокимович снова навестил Витюлю.
Но Витюля, вытирая нос подолом грязного больничного халата, стал рассказывать Никанору Евдокимовичу такие глупые анекдоты, напевать такие блатные песни, просто ужас! «Гоп со смыком — это буду я!» — напевал Витюля и говорил: — Все, дед, пройдет, только и делов! Здесь ребята — мировая бражка, выпишемся и компанией поживем. Ты не грусти, старче, жизнь, она всякая, не думай, что она должна быть у всех одинаковая и на манер твоей собственной! Этого не может быть. Намотай себе на ус — не может быть! Намотал? А тогда тебе должно быть ясно-понятно: все в порядке! Вот и все!»
Корнилов ужасался: подумать только, что же творилось нынче в душе Никанора Евдокимовича!
— Вы бы что-нибудь о своих научных мечтах, Никанор Евдокимович, а?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43