А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

речь идет не о тех страницах, которые Вами написаны, но о тех, которых в книге не хватает...
Да, да, помню, где-то Вы сказали о том, что Корнилову Петру Васильевичу кажется, будто мертвый Петр Николаевич упрекает его: «Скотина! Ну присвоил себе мою женщину, ну присвоил себе мою «Буровую контору», присвоил всю мою жизнь, так хотя бы доказал, что достоин этого присвоения!» Кажется, так написали Вы? Но это же очень мало, мало и поверхностно! Потому что истинные отношения с моим двойником занимали в моей тогдашней жизни особое место. Говоря по правде, эти отношения долгие годы были еще одной моей жизнью, второй или третьей, уж и не скажу, какой по счету, но были!
Конечно, в разные годы они были разными...
Сначала я боялся своего однофамильца безотчетно, боялся, не зная почему. Он снился мне, а в самом себе я чувствовал что-то, вошедшее в меня от него, от того человека, который умер. Наяву же я еще долго вздрагивал всякий раз, когда кто-нибудь окликал меня: «Петр Николаевич!» Мне казалось, будто кто-то зовет меня в ту могилу, в которой лежал тот человек. Помнится, особенно действовали на меня мужские голоса.
Потом неожиданно я стал ревновать к тому человеку святую женщину Евгению Владимировну, я ревновал даже и тогда, когда окончательно убедился в том, что она предана мне до конца, безоговорочно, но ревность все равно не давала мне покоя, меня не оставляла мысль о том, что если женщина очень любит меня, то это благодаря лишь ее давно минувшей и, наверное, даже не настоящей, а только воображаемой любви к тому человеку, моему однофамильцу. Мне было и горько, и стыдно сознавать, что ее любовь ко мне породил не я, а какой-то другой мужчина, которого я едва мог вспомнить лежащим на полутемных лагерных нарах, бредящим себе, что и в моем разрыве со святой женщиной Евгенией Владимировной опять немалую роль сыграла все та же нелепая и недостойная ревность. Не буду вдаваться в подробности, но именно так и было.
И когда мы порвали, когда Евгения Владимировна оставила меня, меня перестал преследовать и «Корнилов Петр Николаевич», я забыл о нем, освободился от него, а это освобождение стало для меня очередной новой жизнью.
Но ненадолго — однофамилец вернулся ко мне теперь уже в другом, еще более зловещем виде: я стал догадываться, и некоторые факты это подтвердили, что мои преступления и зло, которое я совершил, ничто по сравнению с тем, что совершил действительный Петр Николаевич Корнилов.
Не знаю, не знаю, как это когда-то случилось, что не он мне подсунул, а я сам взял его отчество и тем взвалил на себя всю его вину. Мне-то казалось тогда, что я виновен больше всех на свете, и вот я был готов с кем угодно поменяться своим именем, своим прошлым и будущим. И я поменялся.
И меня, новоявленного Петра Николаевича, выпустили из лагеря; я не знаю почему, должно быть, в тот момент его преступления еще не были известны до конца.
Когда же уполномоченный Уголовного розыска в городе Ауле представил мне приказ коменданта города Улаганска, я окончательно убедился в том, что я возвел на себя чужие преступления. Все перепуталось, я не знал точно, что я совершил доподлинно, а что приписал мне мой двойник...
У Вас же все это получилось очень просто: Ваш Корнилов легко, незаметно для самого себя чуть ли не полностью отрешился не только от всего того, что совершил когда-то его однофамилец, но и от того, что совершил он сам. Отрешился и зажил чуть ли не счастливой жизнью. Нет, нет — так не было, не могло быть!
Что меня спасло — это встреча с бывшим генералом Бондариным, как Вы его называете, а потом и работа в Крайплане, работа с таким энтузиазмом, который Вы и в малой степени не смогли передать в своем произведении. Вот тогда-то мой однофамилец отстал от меня, потерял меня.
Но опять ненадолго — я все больше утверждался в мысли, что Корнилов Петр Николаевич жив! У меня были к тому основания, во всяком случае, Вы были правы, когда изобразили приезд из Ленинграда агента акционерного общества «Хим-унион» по вопросу производства карнаубского воска, он вовсе не по этому поводу приезжал. И не в «Хим-унионе» он был агентом...
Вот с этого момента, показалось мне, Ваш роман должен был резко повернуть в сторону отношений между двумя Корниловыми при том, что они никогда больше так и не встретились.
Однако Вы пошли по иному пути и совсем предали забвению моего двойника. Очень странно! Вы даже мою манеру говорить и думать усвоили, уж это точно, я чувствую себя в Вашем Корнилове, но тут Вы от меня, двойного Корнилова, отступились, ушли куда-то в сторону, да и не вернулись... Может быть, это было удобнее для романа, а может быть, для его автора... Но о себе-то я знаю: двойник, который давным-давно уже не существует на свете, до сих пор, негодяй, существует во мне, в моей судьбе, в моем одиночестве. Так и умру с ним вместе не одной, а сразу двумя смертями, а что поделаешь? В этом даже будет некоторое удовольствие сам умру и его наконец-то умертвлю!
И как странно, что то же самое время было и временем моего великого счастья!
Бывает же, это известно, что природа создает вдруг такое совершенство, что перед собственным чувством к нему ты сам никто и ничто. Бывает же, что твое чувство встречает взаимность! И бывает, что уже вскоре и самым противоестественным образом ты теряешь все это навсегда. И даже понимаешь при этом, что навсегда!
Я даже не успел догадаться, не успел узнать, что там было еще в той жизни, в душе той женщины, которую я потерял. Не успел узнать, не оказался достоин, не сумел! И все, что мне оставалось, это догадываться обо всем том, что было мною потеряно Время-то для догадок у меня было — больше полувека Но все равно я и тут мало что успел
Когда мы встретились, ни девичества, ни юношества в нас уже не оставалось, мы были разными людьми с совершенно разными судьбами
И происходило приятие судеб друг друга со всеми их муками, испытаниями, страстями, терпением и нетерпением, ошибками, заблуждениями, со всей их телесной и душевной зрелостью, со всеми тревогами, опытом и сомнениями, которыми эти судьбы обладали каждая сама по себе для того, чтобы в конце концов и произошло это приятие Но ведь оно так и не произошло! Разве только в чуточной какой-то мере
Я виноват! Меня гак увлекло так покорило настоящее, все, что происходило между нами сию минуту, что я подумал, будто мы начинаем все сначала
И почему я, «бывший», мог так подумать? Как мог, если сам себя представил последним Адамом, а ее последней Евой? Если в минуту самой близкой близости говорил ей о конце света?
О конце света помнил, а о ее прошлом, о своем прошлом забывал?! Уж эта мне магия настоящего, вот она что натворила!
Должно быть, я поддался мечте о завершении: мы встретились и эта встреча завершит все наши прошлое, думал я тогда. Ведь так приятно и так необходимо — завершить! Поразить самого себя итогом и даже определенным выводом из всей своей прошлой жизни и тем самым избавиться от прошлого.
Как будто я не знал, что жизнь, покуда она во мне длилась, никогда не терпела никаких итогов, завершений и заключений. Но, может быть, иначе мне было нельзя? Может быть, в том и состояло тогда мое тайное сопротивление концу света, что я не в состоянии еще был подвести хоть какие-то итоги своей прошедшей жизни?
Говорят «любовь» и думают, будто этим что-то сказано. А этим ничего не сказано, я помню, знаю — ничего! Это все равно, что сказать «небо» или «земля». Ну и что? Какое небо? Какая земля?
А это вот что было: множество чувств, мыслей, влечений, существований, на которые способен человек. Это и радость, и тоска, и счастье, и несчастье, и страсть, и тишина. И бог знает что... Нет, бог тоже не знает. Бог может учить человека чему угодно, но только не любви, любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине — это единственное, чему бог должен учиться у людей. В этом деле он дитя, которому еще предстоит стать юношей, не говоря уже о какой-то там зрелости. Ведь бог — бесполое существо.
Почему же, почему Вы написали о моей потере так простенько? Сегодня потерял, завтра побеседовал с Председателем человечества, послезавтра пошел в ресторан «Меркурий», пообедал и поговорил с бывшим генералом о том, где мы нынче находимся, на краю света или при конце его? И в день потери, и завтра, и послезавтра у Вас все тот же самый Корнилов Петр Николаевич, а ведь было совсем-совсем не так: сегодня была потеря и сегодня же Корнилов стал другим человеком, не Николаевичем, не Васильевичем, а кем-то никогда еще не известным для самого себя — оскорбленным, униженным всем окружающим миром. Стал совсем не человеком, а только существом, потерявшимся в этом мире. Лишенным того единственного, чего лишаться невозможно. Нельзя! Вот когда я потерялся так, как не терялся еще никогда! Вот когда я до конца стал никем...
Я сгорал от стыда, я погибал от низменных чувств и упреков самому себе... Да, женщина — она пережила в жизни столько любви, она так прекрасно знала, что это такое, а я, ее мужчина? Я предстал перед нею недорослем, сопляком и глупцом.
Да-да, я был глуп до подлости, полагая, будто знаю ее, знаю даже ее любовь ко мне! Вот я и проклинал себя — разве все это не было достойно проклятия?!
Но иногда уже через минуту я проклинал и ее: если я действительно был для нее не больше, чем минутное утешение, если она действительно ждала меня от постели до постели, а все остальное время только и делала, что презирала и себя и меня за это ожидание, а я по глупости был счастлив, если все это было так, она все-таки должна была мне это объяснить! Она не объясняла до последнего момента, вот я и проклинал ее коварство, ее бесчестие...
Вот что со мной происходило тогда. Действительно происходило, если я все это и сейчас помню так отчетливо.
Ну, а потом? Без нее кем я стал?
Я стал своей собственной анкетой, не более того...
В то время это было в большом ходу; фамилия... имя... отчество... год рождения... место рождения... кем был до революции... во время... состоял ли когда-либо в партии большевиков... год и причины выбытия... состоял ли в других партиях...
Да-да, у меня и не оставалось ничего, никаких данных о самом себе, кроме анкетных. И те липовые.
В общем-то, я ведь никогда не боялся одиночества, быть одним было для меня и просто, и ясно, но тут я навсегда лишился этой единственной простоты и ясности.
Наверное, потому, что я никогда не смог забыть; никто и никогда так не возвышал и так не унижал меня, как моя любовь!
Ну, а Вы все-таки доказали мне, что Вы — писатель-реалист, доказали тем, что правильно оценили свои силы и возможности и поняли, что Вам не нужна вся моя жизнь. Вы попросту с ней не справились бы! Попробовали бы Вы раздвинуть рамки Вашего повествования от того времени, которое Вы так или иначе описали, до всей моей жизни? Попробовал бы это Ваш читатель? Да никогда, ни за что не получилось бы! Мне и хочется верить, что получилось бы. Уж если я в качестве «героя» угодил на страницы книги, тогда, конечно, хочется, чтобы этого было больше. Но не получилось бы, нет и нет!
Впрочем...
Впрочем, я-то ведь закончил свою жизнь, только не знаю когда — глядя в прорубь во льду реки Тобол, в которую я так искренне хотел броситься и все-таки не бросился, когда Вы, автор, окончательно потеряли меня из своего поля зрения, или же только сейчас, сию минуту, когда я пишу Вам это письмо.
Но не в нем, не в этом вопросе нынче дело. Да-да, если бы Вы, автор, воспользовались лишь одним каким-то, и притом незначительным эпизодом из моей жизни, или если бы, наоборот, вдруг нашли бы в себе силы и умение написать всю мою жизнь от корки до корки, этот выбор, эти варианты очень резко отличались бы один от другого еще десять лет тому назад, когда Вы (по моим предположениям) замышляли свой роман.
Но нынче? Когда Вы этот роман закончили? И опубликовали его в журнале «Дружба народов»?
Нынче такой выбор уже не имеет прежнего значения. Нет! Потому что нынешний день и вся прошлая история как бы уравновесились и сравнялись, поскольку они могут одинаково и запросто исчезнуть не сегодня-завтра. Вот что она сработала, какое равновесие,— наша НТР!
О чем же еще мысль?
Какое положение вещей: мысль стремится к устройству мира, но сама-то она разве совершенна? И устроена? Разве она универсальна? Разве сама-то она ни в чем не нуждается? В каком-нибудь сильном подспорье? Не нуждается в таких же принципиальных открытиях самой себя, которые то и дело она совершает в окружающем мире?
Я... Я как узнал себя во времена древних греков и еще раньше, так и топчусь, и топчусь почти на том же самом месте... А ведь мне нужно какое-то открытие в самом себе, равное открытиям во внешнем мире. Такое же, как открытие Менделеева, Ньютона, Колумба.
Я требую этих открытий! Я многие годы ждал их, страдал без них и умру прежде всего из-за того, что их так и не было, они не совершились! Ведь были же открыты энергия пара, электричества, атомная, а где же открытие новой мыслительной энергии во мне самом?! Его нет и нет, и будет ли? Будет ли открыт тот импульс, который включил бы в работу не какие-то несколько процентов моего серого мозгового вещества, а все сто процентов? А я не согласен! Я требую подобного открытия, я единственный хозяин своего мозга! Положим, я умру, потому что жил, а мозговые клетки, которые еще не жили, они-то при чем? Может быть, наш страх смерти это и есть их страх? Они-то и пробуждаются умирая?
И умирать буду — буду требовать. Но...
Но, как сказал умница Эйнштейн: «С ядерным веком все меняется кроме образа мыслей людей».
Да, так оно и есть: если во мне самом, в моей мысли о самом себе никогда не произойдет открытия, равного открытиям Ньютона или Менделеева, кто я перед лицом этого мира? Я постоянная величина рядом с бесконечностями, а любая постоянная в сравнении с бесконечностью — это уже бесконечно малая величина, неуклонно стремящаяся к нулю. Конечно, она сопротивляется своей нулевидности, барахтается, придумывает возражения, возгласы и теории, но дела-то это ничуть не меняет! Конечно, человек — искажает и порабощает природу, принцип ее бесконечного существования. (И многие люди нынче признают за собой этот грех.) Вот мне и кажется, что единственный способ спасти мир и себя — это разумная жизнь, а разумная жизнь немыслима без новой энергии мышления.
А вдруг смысл всего и есть он сам, как явление природы, сосредоточенное ею в человеке? Зачем, в самом деле, искать смысл за его собственными пределами? Где-то на стороне? Это, пожалуй, смешно. И нелепо.
Ведь все остальное, существующее в мире, лишено мысли в ее столь же сильном развитии, таким развитием обладает только человек, значит, только человеку, и никому больше, и дано нести этот крест смысла. Ему и вменяется в обязанность вписать мысль в природу, соединить их. А если так, то и не должно быть, чтобы природа ограничила мысль человека о самом себе. Если, конечно, она не пошутила над ним. Если в своей собственной истории она не отвела ему роль (мыслящего?) мотылька. Ведь только дай мотыльку долгую жизнь, он тут же и заполнит, и застит собою весь белый свет!
Итак, я требую! Той мысли, которой у меня нет и не было никогда, до которой я так и не дожил, зато дожил до тех часов и минут, когда отсутствие этой мысли приобретает свой конечный результат. То, чего нет, тоже, оказывается, имеет свой результат! Вот я и требую до сих пор, до последнего вздоха то, чего не имел никогда.
И вспоминаю, что многие мои поступки были не чем иным, как неистовым, но бессознательным протестом против моей проклятой ограниченности: «Все меняется, кроме образа мыслей людей!»
Вспоминаю, что до наступления старости я надеялся сам совершить это открытие в самом себе, сам, своими силами.
Не удалось... Единственное, что удалось — многие-многие годы протянуть в этой надежде..
Удалось тешить себя своей личной невинностью. Дескать, не я, а человечество само для себя завело множество болезней, само изобрело такую жизнь, которая умерщвляет человека уже лет в семьдесят, в детском возрасте а эта повальная детская смертность и не дала возможности развиться мысли взрослой Дескать, мы попросту не успеваем до нее дожить — до разумно практической мысли, до теоретически обоснованной жизни. Я вот если и успел проникнуться ею, так только как догадкой, неясной и далекой.
Успел, значит, я виноват меньше других — браво!
Я знаю глубоких стариков, которые воспринимают смерть как нечто преждевременное и совершенно необязательное, и правильно — смерть должна совпадать с ощущением ее своевременности и современности, вот это будет уже и в природе вещей, и в природе разумной жизни. Не удивляемся же мы тому, что родимся, не протестуем?! А против того, что мы умираем, протест! Почему? Все потому же — ив сто лет мы все еще дети, все еще не прошли через «последнее», все еще не дожили свой срок.
Нам так же, как и малому ребенку, свойственно тыкать в любой предмет пальцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43