.. Мальчик как мальчик, даже приглядный: курчавый, сероглазый, хорошего телосложения, только цвет лица неопределенный, серо-желтый, кажется. И одет небрежно — несвежая рубашка, помятые штаны. Пока Корнилов рассматривал Витюлю, тот стоял неподвижно, улыбался. «Ну, посмотри, посмотри на меня. Если это интересно!» Потом он махнул рукой, дескать, хватит, пора приступать к делу. И приступил так:
— Дядя Петя, я к вам пришел.
— Это я понимаю,— сказал Корнилов.— Но не понимаю, по чему ты вдруг называешь меня дядей Петей. Мы с тобой и разговаривали-то раза два-три, и вот я тебе уже и дядя, и Петя!
— А сколько раз нужно поговорить, чтобы называть вас и дядей, и Петей?
— Много. Много раз.
— Я думал, двух-трех уже хватит. Мы в одном дворе живем Хотя и в разных домах, но во дворе-то в одном. И знаете еще что? Я не знаю вашего отчества. Николаевич, кажется? Кто-то мне говорил, будто Николаевич. Кажется, мой старец.
— Ну, хорошо,— не без раздражения и даже не без подозрений каких-то по поводу своего отчества прервал Витюлю Корнилов.— Зачем ты все-таки ко мне пришел?
— Как зачем? Я пришел к вам!
— Может быть, в гости?
— Конечно, в гости.
— Не поздновато ли? Мы, пожалуй, и соседей разбудим.
— Так ведь раньше-то вас дома не было. Я вас долго ждал, дядя Петя. Едва-едва дождался. Вот и все!
— Ну и что же ты думаешь делать в гостях?
— Ничего особенного. Вы мне постелите где-нибудь в уголке, я и переночую. Вот и все. А больше мне ничего не надо. Разве чайку. Горяченького. С хлебом и с маслом.
— Это очень странно. Ты не находишь?
— Ничего странного: человеку надо где-то переночевать.
— Но ты же из соседнего дома. Ночуй у себя дома!
— У меня есть причина не ходить домой. Вот и все!
— Что за причина? — спросил Корнилов.
— Как вам сказать-то, дядя Петя? Я несколько дней дома не ночевал, а сейчас придешь, старец Никанор поднимет истерику, хоть проваливайся сквозь землю! Где был, почему был, и пошла, и пошла история! Без конца. И начнет хвататься за свое сердце и за свои нервы, а это очень неприятно. У него нервы действительно дрянь, изношенные, лучше их поберечь. Для другого раза. Вот и все.
— А завтра утром? Ты тоже не придешь домой?
— Приду. Когда он уйдет на работу, старец Никанор. В свой Крайплан, в который и вы тоже ходите, дядя Петя.
— А завтра вечером? Когда Никанор Евдокимович вернется?
— Вернется, меня к тому времени снова не будет дома.
— И так далее?
— И так далее. Чем далее, тем, в общем-то, лучше.
— Он же тебя любит, Витюля. Несмотря ни на что.
— В этом вся беда. Все несчастье именно в этом.
— И тебе не стыдно, Витюля?
— Почему же? Я что, его просил, что ли, когда-нибудь меня любить? Хоть один раз? Никогда! В чем я виноват, что он меня любит и делает из этого черт знает что, какие скандалы, какие истерики? Он ведь, в общем-то, страшный зануда, мой старец. Вот и все!
— Но ведь он же тебя воспитывает. Кормит! Поит! Одевает! Неужели ты не испытываешь к нему уважения? Благодарности?
— Испытываю. Благодарность испытываю, уважение — он ведь ученый, мой старец, мой зануда, он, шутка сказать, профессор, я понимаю, а при чем тут любовь? От его любви тошнит, с души воротит, но он этого не хочет понять, профессор! Чем же я
0 виноват, дядя Петя? Мы с ним разные люди, вот и все. Помогать друг другу очень разные люди могут, а любить — извините! Я девочек больше люблю, дядя Петя, чем старцев.
— Не говори так о Никаноре Евдокимовиче! Слышишь, не смей!
— Я бы и не говорил, я не сплетник, но вы же сами спрашиваете. Все-все знаете, но еще и еще спрашиваете.
У Корнилова дыхание перехватило от злобы, от ненависти, от растерянности, от чувства своего удивительного какого-то бессилия, а Витюля ничего. Стоял, поглядывал то в потолок, то в один угол комнаты, то в другой, а изредка и на Корнилова. Беседа начинала ему уже надоедать, но он крепился, терпел, Витюля. Он был вежлив.
— Бедный, бедный Никанор Евдокимович! И за что он любит негодяя? И почему у него нет сил выбросить тебя из своего дома?
— Да, да, это бывает. У стариков. Они понимают, что надо сделать, но не могут, вот и все!
И Витюля, поискав глазами стул, подвинул его к себе, сел.
— Вы уж извините, дядя Петя, но я очень устал сегодня. Я ведь и правда нездоров, мне полежать надо, отдохнуть, честное слово!
— Ты, Витюля, нахал! И подлый человек. Пошел вон!
— Нет, дядя Петя, мне идти сегодня некуда. Я у вас переночую, а завтра уйду, не буду мешать вам думать, что Витюля подлый, а дядя Петя Корнилов и Сапожков-профессор — люди не подлые, а благородные. Завтра думайте, как хотите, а сейчас постелите мне, ну, вот хотя бы здесь, в этом углу. И чайку дайте горяченького. И хлеба с маслом. Если уж вы такие благородные... Я-то, по крайней мере, не хитрю, не изворачиваюсь, я какой есть, такой и есть, а вы? Я-то ничего не боюсь, ни в чем для меня беды нет, а вы? Вы всего боитесь, вы заладили, будто жизнь должна быть такая, как у вас, если же она получается не такой, вы в ужасе, в петлю готовы лезть, напрудить под себя готовы. Вы и не знаете, что такая жизнь, как у меня, тоже бывает у многих людей и эти люди такие же, как и все другие.
— Витюля! Я схожу к Никанору Евдокимовичу, разбужу и приведу его сюда!
— Пока вы сходите, дядя Петя, я у вас ни одного стекла в окне не оставлю, все вышибу. А он, благородный-то Никанор Евдокимович, он вам за стекла заплатит. А он у-у-у какой жадюга! У-у-у! Мне двадцать пять целковых понадобилось для важного дела, не дал. Начал плести разную чушь о взятках, о клятвах гиппопотама... Так пойдете вы, дядя Петя, за дядей Никой? Не стоит ходить. Нет смысла. Не советую.
— Сначала я тебя, щенка, выброшу из своей комнаты! — сказал Корнилов и приблизился к Витюле, но ему было противно к Витюле прикасаться и он снова отошел, Витюля, заметив это, спросил:
— Как вы меня выбросите, дядя Петя? С применением физической силы? А я думал, что интеллигенты физическую силу не применяют. Что это только хулиганы ее применяют, а больше никто! Нет, действительно вы меня все больше и больше удивляете, дядя Петя. Вы и представить себе не можете, как вы меня удивляете! Вот и все...
Корнилов тоже сел, так они посидели молча минуту, Витюля глядел в потолок, Корнилов на Витюлю.
...Все могло быть. Корнилов мог треснуть Витюлю чем попало по башке, мог выбросить в дверь, мог закричать что-то дико, а мог и постелить Витюле какую-никакую постель в углу.
Витюля ждал спокойно и даже с некоторым интересом, что сделает Корнилов.
Подождал, подождал, и вдруг лицо у него просветлело — что-то пришло ему в голову, он приподнялся на стуле.
— Вот положение какое, дядя Петя, затруднительное. Если вы меня выгоните, вам старец этого не простит! Если пойдете за ним, за старцем, я здесь все побью, а тот придет, увидит все побитое, и его сейчас же хватит кондрашка. Если вы меня оставите... Опять же старец назавтра устроит вам скандал — зачем оставили, зачем не пошли к нему, не разбудили и не привели его сюда? С ним, с занудой, как ни кинь, все клин. Так как же нам быть, дядя Петя?
Корнилов молчал. Вытаращил на Витюлю глаза и молчал.
— А я придумал, дядя Петя, как нам поступить и как нам быть! Сказать? А вот как, дядя Петя: дайте мне двадцать пять рублей! Несчастные двадцать пять рублей, из-за которых все мы не в своей тарелке, все стали занудами и дураками. Дайте, и делу конец, я и уйду сейчас же!
И вот как случилось: Корнилов дал Витюле двадцать пять рублей и тот ушел, поблагодарив, пообещав больше ничем и никогда его не беспокоить.
— Я даже вам и на лгал, дядя Петя, никогда не буду попадаться. Так что спите, спите на здоровье, дядя Петя! Спите, ни о чем не думайте, это лучшее, что можно придумать. А своему старику я строго-настрого накажу, чтобы он с вами никаких разговоров больше обо мне не вел. Никогда! Вот и все.
Какая уж там спокойная ночь? Да разве она могла быть? Давно уже Корнилов за собою замечал: не стало хватать ему мыслей и даже мыслишек для всего узнанного, увиденного, услышанного...
А тут еще и Никанор Евдокимович по бесконечной своей доброте подбросил ему мыслишку о космосе, подкрепил его собственные соображения по поводу конца света, утешил: все идет и обязательно придет к тому, с чего началось, к пространству и времени, а эпизод, называемый жизнью, произошел ни к чему, так как человек ни на пространство, ни на время никакого влияния не оказал и оказать не может... И зачем? И к чему Корнилову единомышленники в этом вопросе? Ни к чему, наоборот, он ищет сильных оппонентов и противников! К тому же разве это мысль? С точки зрения жизни, так себе мыслишка, сплетня, и ничего больше.
И не спалось, не лежалось, не сиделось, не думалось нынче ни о чем, кроме того, что, может быть, у Корнилова Петра Николаевича-Васильевича и всегда-то жизнь была бесконечно нелепая, с единственной целью доказать ему: нет, не хватит у него для собственной жизни собственной мысли, не может хватить, не может быть у его мысли столько сил, чтобы хватило ее на все, на все пережитые события! Не может! «Ночь... темь...» Ну и так далее.
И голова у Корнилова трещала, болело левое плечо, а в левом глазу ныло. Сердце покалывало. Еще где-то щемило...
К тому же не давали покоя оба Корнилова — и Корнилов, зампред, и неизвестный ему Корнилов, бывший когда-то комендантом города Улагана, судя по всему, большой подлец.
А что если он все еще жив, тот Корнилов-комендант? А ты носишь его подлое имя? А он твое, не очень подлое? А что если он давным-давно мертв, тот комендант, но где-то в каких-то папках, в каких-то «делах» все его грехи, преступления и подлости переписаны на другого, на живого Корнилова? Если именно так и случилось?
Решил припугнуть всех Корниловых и стал шептать: «Ночь... темь... река...» Стал вспоминать самое страшное, что когда-то ему пришлось пережить: войну вспомнил, «Книгу ужасов», драку нижних и верхних веревочников. Нет, не страшно, а просто так. Никак. Какой же, в самом деле, должен быть страх, если и это не страшно? Поехать,что ли, в город Аул, выкопать там из-под земли «Книгу ужасов», прочесть ее, а тогда и ужаснуться?
Кто бы это мог Корнилову помочь, разрешить его сомнения? Утвердиться в том, что мысль вечна и вечно могущественна?
Может быть, Бернард Шоу и Анатоль Франс, когда-то любимые Корниловым, умные, умнейшие писатели, им ведь и карты в руки?!
Куда там, младенцы и младенцы! Сообразить, что мысль создала человека, но она же его и погубит, ну, хотя бы тем, что навсегда оставит его, что она может вся изойтись, исчерпаться до конца, нет, не сообразят!
А может быть, все это от одиночества? Оттого, что его, Корнилова, слишком много окружает людей и каждый врывается со своей жизнью к нему, одинокому человеку? Дескать: «Ага, ага, одинок! Ну так вот тебе наше общение!» Витюлино общение, князя Ухтомского общение, Второго Краевого совещания работников плановых органов общение и так далее, и тому подобное.
«А что если так? Что именно он, Корнилов Петр Васильевич-Николаевич, и есть тот первый человек, которого навсегда покинет мысль? Он первый, он пионер, а там, глядишь, будет второй, третий, миллионный, до самого последнего, заключительного?»
А что если: «Да у тебя и не было никогда ни одной сколько-нибудь стоящей мысли и не могло быть! Что ты убиваешься-то, будто что-то такое потерял? Тебе и терять-то было нечего!»
И почему это его, натурфилософа, природоведа, не поддержит в трудный час природа, он ведь так много и хорошо о ней думал, такие возлагал на нее надежды? А нынче хотя бы какой-нибудь пейзаж успокоительный ему представился, песчаный или скалистый берег спокойного-спокойного и красивого-красивого моря?! Река какая-нибудь тихая, с таким движением воды, которое напоминает движение души. Какая-нибудь букашка-таракашка, взобравшаяся к тебе на руку и с радостным достоинством расправляющая здесь свои крылышки, любуясь ими. Птичка какая-нибудь, которая, сидя на ветке, одним глазком внимательно посматривает на тебя, а сама поет-поет, заливается, справедливо полагая, что ты не намерен ей помешать, что она имеет право петь, что она и создана для пения, это ее жизнь.
Все отказались нынче от Корнилова, забыли о нем, не хотят сколько-нибудь отчетливо явиться в его воображении и в памяти. Он о них мечтает, он их знает, но они-то во всей своей отчетливости все равно к нему не являются.
Впрочем, пейзаж все-таки перед ним ненадолго возник зримо и ощутимо. Это был дачный пейзаж, хорошо ему знакомый: бор по левому берегу речки Еловки, высокие стройные сосны... Очень похожие одна на другую, они и шумели при ветре в один голос, и запах издавали в солнечные дни одинаковый, и одеты были в один цвет, в одинаковую кору, а чем они друг от друга отличались, сказать трудно, невозможно на человеческом языке, который эти различия выразить не может. Глазами-то различия замечаешь, так что и двух совершенно одинаковых сосен не сыщешь, а сказать и объяснить, почему они разные, нет, нельзя...
В этом был тот идеальный порядок природы, который недоступен человеку... Человек мог в этот порядок войти, погрузиться в него, просветлеть в нем душою, мог освободиться здесь от многих лишних мыслей и забот, но до конца постигнуть закон, порядок и гармонию природы ему природой же не было дано.
Человек если и достигал в чем-то совершенства, в чем-то внешнем или в мыслях каких-то, так повториться это совершенство в других людях уже не может! Никогда!
«Но я-то ведь всегда был близок к природе, очень близок, вот и теперь я занимаюсь изучением природных ресурсов Сибири!»— думал Корнилов.
Но, должно быть, природа и природные ресурсы — это совсем-совсем разные вещи. И понятия!
А если все-таки попытаться успокоить себя: «Подумаешь, трагедия, потерялась мысль! А может, это к лучшему: баба с возу, коню легче?!» Нет, не подходит! Полнейший идеализм, ничуть не свойственный той философии, которой он когда-то занимался, и жизни, которой он жил!
Потом Корнилов спрашивал себя: что его доконало-то? Вконец?! Может быть, Витюля? Или то дело, которое было открыто органами ОГПУ в Донбассе?
Кто-то мог ведь подумать и предположить, будто Корнилов против действительности, против социалистической? Товарищ Прохин мог подумать? А ничего подобного! Корнилов уже давно, много лет желал этой действительности всего хорошего, но все дело в том, что он не был человеком цельным. Хоть убейся, не был!
Да что он, не видел, что ли, нынче огромных достижений советской действительности? Видел! Мало того, они — все эти цифры, показатели, уже осуществленные и только-только задуманные Крайпланом — имели прямо-таки притягательную силу, и ему было приятно, необходимо даже этой силе поддаваться без всякого сопротивления.
И он только одного от этой действительности хотел, чтобы она его правильно поняла: у него сил не хватало для нее, мозгов и нервов не хватало, он слабоват оказался, вот и все! Надо, чтобы она это поняла и учла в дальнейших отношениях с ним, с Корниловым Петром Васильевичем-Николаевичем!
И потом, уже окончательно ослабев, он стал загадывать: а с чего начнется для него завтра? Каким продолжением неизвестно чего?
Корнилов был еще в постели, еще домучивался бессонными часами, когда к нему кто-то постучал.
Он встал. Не спрашивая, кто, зачем, открыл дверь.
Вошел Бондарин. На нем был тот же, с иголочки черный костюм, на который, наверное, вчера обратила внимание добрая половина участников совещания, но сам-то Бондарин не был вчерашним, что-то в нем изменилось. Кажется, он спал с лица, и движения его стали не такими, не совсем такими, к которым уже привык Корнилов, в этих движениях не было прежней законченности, завершенности.
Сегодня руки у Бондарина суетливы, как будто что-то ощупывали, какой-то предмет, которого под руками не было.
Бондарин вошел, вот так, нескладно подвигал руками, сел на стул, а пальцами сразу обеих рук постучал по столу и сказал:
— Вот так...
— Как? — спросил Корнилов.— Как? И что?
— Времена изменились, Петр Николаевич, вот что...
— Ну, по вас не видать, Георгий Васильевич,— попытался пошутить Корнилов.— Нисколько! На вас костюмчик вон какой шикарный! Вчера был и сегодня таким же остался!
— А это бывает, Петр Николаевич, это бывает, что один и тот же предмет одинаково служит и за здравие, и за упокой!
— Вы зачем ко мне пришли-то, Георгий Васильевич?
— Как зачем? А чтобы вы не проспали, не опоздали на работу! Мне, видите ли, подумалось, что вы сегодняшнюю ночь плохо провели, сон мог быть у вас некрепкий, а под утро вы забудетесь и проспите присутственное время. А это нехорошо, это называется «подрыв дисциплины». Тем более съезд и нам, работникам Краиплана, сегодня никак нельзя опаздывать. Одевайтесь скорее, глотните горяченького чайку, и мы вместе с вами шагом марш на службу! На съезд!
Через минут двадцать они действительно шагали в ногу, курс — Дворец труда.
Разговаривали о том о сем, больше о погоде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
— Дядя Петя, я к вам пришел.
— Это я понимаю,— сказал Корнилов.— Но не понимаю, по чему ты вдруг называешь меня дядей Петей. Мы с тобой и разговаривали-то раза два-три, и вот я тебе уже и дядя, и Петя!
— А сколько раз нужно поговорить, чтобы называть вас и дядей, и Петей?
— Много. Много раз.
— Я думал, двух-трех уже хватит. Мы в одном дворе живем Хотя и в разных домах, но во дворе-то в одном. И знаете еще что? Я не знаю вашего отчества. Николаевич, кажется? Кто-то мне говорил, будто Николаевич. Кажется, мой старец.
— Ну, хорошо,— не без раздражения и даже не без подозрений каких-то по поводу своего отчества прервал Витюлю Корнилов.— Зачем ты все-таки ко мне пришел?
— Как зачем? Я пришел к вам!
— Может быть, в гости?
— Конечно, в гости.
— Не поздновато ли? Мы, пожалуй, и соседей разбудим.
— Так ведь раньше-то вас дома не было. Я вас долго ждал, дядя Петя. Едва-едва дождался. Вот и все!
— Ну и что же ты думаешь делать в гостях?
— Ничего особенного. Вы мне постелите где-нибудь в уголке, я и переночую. Вот и все. А больше мне ничего не надо. Разве чайку. Горяченького. С хлебом и с маслом.
— Это очень странно. Ты не находишь?
— Ничего странного: человеку надо где-то переночевать.
— Но ты же из соседнего дома. Ночуй у себя дома!
— У меня есть причина не ходить домой. Вот и все!
— Что за причина? — спросил Корнилов.
— Как вам сказать-то, дядя Петя? Я несколько дней дома не ночевал, а сейчас придешь, старец Никанор поднимет истерику, хоть проваливайся сквозь землю! Где был, почему был, и пошла, и пошла история! Без конца. И начнет хвататься за свое сердце и за свои нервы, а это очень неприятно. У него нервы действительно дрянь, изношенные, лучше их поберечь. Для другого раза. Вот и все.
— А завтра утром? Ты тоже не придешь домой?
— Приду. Когда он уйдет на работу, старец Никанор. В свой Крайплан, в который и вы тоже ходите, дядя Петя.
— А завтра вечером? Когда Никанор Евдокимович вернется?
— Вернется, меня к тому времени снова не будет дома.
— И так далее?
— И так далее. Чем далее, тем, в общем-то, лучше.
— Он же тебя любит, Витюля. Несмотря ни на что.
— В этом вся беда. Все несчастье именно в этом.
— И тебе не стыдно, Витюля?
— Почему же? Я что, его просил, что ли, когда-нибудь меня любить? Хоть один раз? Никогда! В чем я виноват, что он меня любит и делает из этого черт знает что, какие скандалы, какие истерики? Он ведь, в общем-то, страшный зануда, мой старец. Вот и все!
— Но ведь он же тебя воспитывает. Кормит! Поит! Одевает! Неужели ты не испытываешь к нему уважения? Благодарности?
— Испытываю. Благодарность испытываю, уважение — он ведь ученый, мой старец, мой зануда, он, шутка сказать, профессор, я понимаю, а при чем тут любовь? От его любви тошнит, с души воротит, но он этого не хочет понять, профессор! Чем же я
0 виноват, дядя Петя? Мы с ним разные люди, вот и все. Помогать друг другу очень разные люди могут, а любить — извините! Я девочек больше люблю, дядя Петя, чем старцев.
— Не говори так о Никаноре Евдокимовиче! Слышишь, не смей!
— Я бы и не говорил, я не сплетник, но вы же сами спрашиваете. Все-все знаете, но еще и еще спрашиваете.
У Корнилова дыхание перехватило от злобы, от ненависти, от растерянности, от чувства своего удивительного какого-то бессилия, а Витюля ничего. Стоял, поглядывал то в потолок, то в один угол комнаты, то в другой, а изредка и на Корнилова. Беседа начинала ему уже надоедать, но он крепился, терпел, Витюля. Он был вежлив.
— Бедный, бедный Никанор Евдокимович! И за что он любит негодяя? И почему у него нет сил выбросить тебя из своего дома?
— Да, да, это бывает. У стариков. Они понимают, что надо сделать, но не могут, вот и все!
И Витюля, поискав глазами стул, подвинул его к себе, сел.
— Вы уж извините, дядя Петя, но я очень устал сегодня. Я ведь и правда нездоров, мне полежать надо, отдохнуть, честное слово!
— Ты, Витюля, нахал! И подлый человек. Пошел вон!
— Нет, дядя Петя, мне идти сегодня некуда. Я у вас переночую, а завтра уйду, не буду мешать вам думать, что Витюля подлый, а дядя Петя Корнилов и Сапожков-профессор — люди не подлые, а благородные. Завтра думайте, как хотите, а сейчас постелите мне, ну, вот хотя бы здесь, в этом углу. И чайку дайте горяченького. И хлеба с маслом. Если уж вы такие благородные... Я-то, по крайней мере, не хитрю, не изворачиваюсь, я какой есть, такой и есть, а вы? Я-то ничего не боюсь, ни в чем для меня беды нет, а вы? Вы всего боитесь, вы заладили, будто жизнь должна быть такая, как у вас, если же она получается не такой, вы в ужасе, в петлю готовы лезть, напрудить под себя готовы. Вы и не знаете, что такая жизнь, как у меня, тоже бывает у многих людей и эти люди такие же, как и все другие.
— Витюля! Я схожу к Никанору Евдокимовичу, разбужу и приведу его сюда!
— Пока вы сходите, дядя Петя, я у вас ни одного стекла в окне не оставлю, все вышибу. А он, благородный-то Никанор Евдокимович, он вам за стекла заплатит. А он у-у-у какой жадюга! У-у-у! Мне двадцать пять целковых понадобилось для важного дела, не дал. Начал плести разную чушь о взятках, о клятвах гиппопотама... Так пойдете вы, дядя Петя, за дядей Никой? Не стоит ходить. Нет смысла. Не советую.
— Сначала я тебя, щенка, выброшу из своей комнаты! — сказал Корнилов и приблизился к Витюле, но ему было противно к Витюле прикасаться и он снова отошел, Витюля, заметив это, спросил:
— Как вы меня выбросите, дядя Петя? С применением физической силы? А я думал, что интеллигенты физическую силу не применяют. Что это только хулиганы ее применяют, а больше никто! Нет, действительно вы меня все больше и больше удивляете, дядя Петя. Вы и представить себе не можете, как вы меня удивляете! Вот и все...
Корнилов тоже сел, так они посидели молча минуту, Витюля глядел в потолок, Корнилов на Витюлю.
...Все могло быть. Корнилов мог треснуть Витюлю чем попало по башке, мог выбросить в дверь, мог закричать что-то дико, а мог и постелить Витюле какую-никакую постель в углу.
Витюля ждал спокойно и даже с некоторым интересом, что сделает Корнилов.
Подождал, подождал, и вдруг лицо у него просветлело — что-то пришло ему в голову, он приподнялся на стуле.
— Вот положение какое, дядя Петя, затруднительное. Если вы меня выгоните, вам старец этого не простит! Если пойдете за ним, за старцем, я здесь все побью, а тот придет, увидит все побитое, и его сейчас же хватит кондрашка. Если вы меня оставите... Опять же старец назавтра устроит вам скандал — зачем оставили, зачем не пошли к нему, не разбудили и не привели его сюда? С ним, с занудой, как ни кинь, все клин. Так как же нам быть, дядя Петя?
Корнилов молчал. Вытаращил на Витюлю глаза и молчал.
— А я придумал, дядя Петя, как нам поступить и как нам быть! Сказать? А вот как, дядя Петя: дайте мне двадцать пять рублей! Несчастные двадцать пять рублей, из-за которых все мы не в своей тарелке, все стали занудами и дураками. Дайте, и делу конец, я и уйду сейчас же!
И вот как случилось: Корнилов дал Витюле двадцать пять рублей и тот ушел, поблагодарив, пообещав больше ничем и никогда его не беспокоить.
— Я даже вам и на лгал, дядя Петя, никогда не буду попадаться. Так что спите, спите на здоровье, дядя Петя! Спите, ни о чем не думайте, это лучшее, что можно придумать. А своему старику я строго-настрого накажу, чтобы он с вами никаких разговоров больше обо мне не вел. Никогда! Вот и все.
Какая уж там спокойная ночь? Да разве она могла быть? Давно уже Корнилов за собою замечал: не стало хватать ему мыслей и даже мыслишек для всего узнанного, увиденного, услышанного...
А тут еще и Никанор Евдокимович по бесконечной своей доброте подбросил ему мыслишку о космосе, подкрепил его собственные соображения по поводу конца света, утешил: все идет и обязательно придет к тому, с чего началось, к пространству и времени, а эпизод, называемый жизнью, произошел ни к чему, так как человек ни на пространство, ни на время никакого влияния не оказал и оказать не может... И зачем? И к чему Корнилову единомышленники в этом вопросе? Ни к чему, наоборот, он ищет сильных оппонентов и противников! К тому же разве это мысль? С точки зрения жизни, так себе мыслишка, сплетня, и ничего больше.
И не спалось, не лежалось, не сиделось, не думалось нынче ни о чем, кроме того, что, может быть, у Корнилова Петра Николаевича-Васильевича и всегда-то жизнь была бесконечно нелепая, с единственной целью доказать ему: нет, не хватит у него для собственной жизни собственной мысли, не может хватить, не может быть у его мысли столько сил, чтобы хватило ее на все, на все пережитые события! Не может! «Ночь... темь...» Ну и так далее.
И голова у Корнилова трещала, болело левое плечо, а в левом глазу ныло. Сердце покалывало. Еще где-то щемило...
К тому же не давали покоя оба Корнилова — и Корнилов, зампред, и неизвестный ему Корнилов, бывший когда-то комендантом города Улагана, судя по всему, большой подлец.
А что если он все еще жив, тот Корнилов-комендант? А ты носишь его подлое имя? А он твое, не очень подлое? А что если он давным-давно мертв, тот комендант, но где-то в каких-то папках, в каких-то «делах» все его грехи, преступления и подлости переписаны на другого, на живого Корнилова? Если именно так и случилось?
Решил припугнуть всех Корниловых и стал шептать: «Ночь... темь... река...» Стал вспоминать самое страшное, что когда-то ему пришлось пережить: войну вспомнил, «Книгу ужасов», драку нижних и верхних веревочников. Нет, не страшно, а просто так. Никак. Какой же, в самом деле, должен быть страх, если и это не страшно? Поехать,что ли, в город Аул, выкопать там из-под земли «Книгу ужасов», прочесть ее, а тогда и ужаснуться?
Кто бы это мог Корнилову помочь, разрешить его сомнения? Утвердиться в том, что мысль вечна и вечно могущественна?
Может быть, Бернард Шоу и Анатоль Франс, когда-то любимые Корниловым, умные, умнейшие писатели, им ведь и карты в руки?!
Куда там, младенцы и младенцы! Сообразить, что мысль создала человека, но она же его и погубит, ну, хотя бы тем, что навсегда оставит его, что она может вся изойтись, исчерпаться до конца, нет, не сообразят!
А может быть, все это от одиночества? Оттого, что его, Корнилова, слишком много окружает людей и каждый врывается со своей жизнью к нему, одинокому человеку? Дескать: «Ага, ага, одинок! Ну так вот тебе наше общение!» Витюлино общение, князя Ухтомского общение, Второго Краевого совещания работников плановых органов общение и так далее, и тому подобное.
«А что если так? Что именно он, Корнилов Петр Васильевич-Николаевич, и есть тот первый человек, которого навсегда покинет мысль? Он первый, он пионер, а там, глядишь, будет второй, третий, миллионный, до самого последнего, заключительного?»
А что если: «Да у тебя и не было никогда ни одной сколько-нибудь стоящей мысли и не могло быть! Что ты убиваешься-то, будто что-то такое потерял? Тебе и терять-то было нечего!»
И почему это его, натурфилософа, природоведа, не поддержит в трудный час природа, он ведь так много и хорошо о ней думал, такие возлагал на нее надежды? А нынче хотя бы какой-нибудь пейзаж успокоительный ему представился, песчаный или скалистый берег спокойного-спокойного и красивого-красивого моря?! Река какая-нибудь тихая, с таким движением воды, которое напоминает движение души. Какая-нибудь букашка-таракашка, взобравшаяся к тебе на руку и с радостным достоинством расправляющая здесь свои крылышки, любуясь ими. Птичка какая-нибудь, которая, сидя на ветке, одним глазком внимательно посматривает на тебя, а сама поет-поет, заливается, справедливо полагая, что ты не намерен ей помешать, что она имеет право петь, что она и создана для пения, это ее жизнь.
Все отказались нынче от Корнилова, забыли о нем, не хотят сколько-нибудь отчетливо явиться в его воображении и в памяти. Он о них мечтает, он их знает, но они-то во всей своей отчетливости все равно к нему не являются.
Впрочем, пейзаж все-таки перед ним ненадолго возник зримо и ощутимо. Это был дачный пейзаж, хорошо ему знакомый: бор по левому берегу речки Еловки, высокие стройные сосны... Очень похожие одна на другую, они и шумели при ветре в один голос, и запах издавали в солнечные дни одинаковый, и одеты были в один цвет, в одинаковую кору, а чем они друг от друга отличались, сказать трудно, невозможно на человеческом языке, который эти различия выразить не может. Глазами-то различия замечаешь, так что и двух совершенно одинаковых сосен не сыщешь, а сказать и объяснить, почему они разные, нет, нельзя...
В этом был тот идеальный порядок природы, который недоступен человеку... Человек мог в этот порядок войти, погрузиться в него, просветлеть в нем душою, мог освободиться здесь от многих лишних мыслей и забот, но до конца постигнуть закон, порядок и гармонию природы ему природой же не было дано.
Человек если и достигал в чем-то совершенства, в чем-то внешнем или в мыслях каких-то, так повториться это совершенство в других людях уже не может! Никогда!
«Но я-то ведь всегда был близок к природе, очень близок, вот и теперь я занимаюсь изучением природных ресурсов Сибири!»— думал Корнилов.
Но, должно быть, природа и природные ресурсы — это совсем-совсем разные вещи. И понятия!
А если все-таки попытаться успокоить себя: «Подумаешь, трагедия, потерялась мысль! А может, это к лучшему: баба с возу, коню легче?!» Нет, не подходит! Полнейший идеализм, ничуть не свойственный той философии, которой он когда-то занимался, и жизни, которой он жил!
Потом Корнилов спрашивал себя: что его доконало-то? Вконец?! Может быть, Витюля? Или то дело, которое было открыто органами ОГПУ в Донбассе?
Кто-то мог ведь подумать и предположить, будто Корнилов против действительности, против социалистической? Товарищ Прохин мог подумать? А ничего подобного! Корнилов уже давно, много лет желал этой действительности всего хорошего, но все дело в том, что он не был человеком цельным. Хоть убейся, не был!
Да что он, не видел, что ли, нынче огромных достижений советской действительности? Видел! Мало того, они — все эти цифры, показатели, уже осуществленные и только-только задуманные Крайпланом — имели прямо-таки притягательную силу, и ему было приятно, необходимо даже этой силе поддаваться без всякого сопротивления.
И он только одного от этой действительности хотел, чтобы она его правильно поняла: у него сил не хватало для нее, мозгов и нервов не хватало, он слабоват оказался, вот и все! Надо, чтобы она это поняла и учла в дальнейших отношениях с ним, с Корниловым Петром Васильевичем-Николаевичем!
И потом, уже окончательно ослабев, он стал загадывать: а с чего начнется для него завтра? Каким продолжением неизвестно чего?
Корнилов был еще в постели, еще домучивался бессонными часами, когда к нему кто-то постучал.
Он встал. Не спрашивая, кто, зачем, открыл дверь.
Вошел Бондарин. На нем был тот же, с иголочки черный костюм, на который, наверное, вчера обратила внимание добрая половина участников совещания, но сам-то Бондарин не был вчерашним, что-то в нем изменилось. Кажется, он спал с лица, и движения его стали не такими, не совсем такими, к которым уже привык Корнилов, в этих движениях не было прежней законченности, завершенности.
Сегодня руки у Бондарина суетливы, как будто что-то ощупывали, какой-то предмет, которого под руками не было.
Бондарин вошел, вот так, нескладно подвигал руками, сел на стул, а пальцами сразу обеих рук постучал по столу и сказал:
— Вот так...
— Как? — спросил Корнилов.— Как? И что?
— Времена изменились, Петр Николаевич, вот что...
— Ну, по вас не видать, Георгий Васильевич,— попытался пошутить Корнилов.— Нисколько! На вас костюмчик вон какой шикарный! Вчера был и сегодня таким же остался!
— А это бывает, Петр Николаевич, это бывает, что один и тот же предмет одинаково служит и за здравие, и за упокой!
— Вы зачем ко мне пришли-то, Георгий Васильевич?
— Как зачем? А чтобы вы не проспали, не опоздали на работу! Мне, видите ли, подумалось, что вы сегодняшнюю ночь плохо провели, сон мог быть у вас некрепкий, а под утро вы забудетесь и проспите присутственное время. А это нехорошо, это называется «подрыв дисциплины». Тем более съезд и нам, работникам Краиплана, сегодня никак нельзя опаздывать. Одевайтесь скорее, глотните горяченького чайку, и мы вместе с вами шагом марш на службу! На съезд!
Через минут двадцать они действительно шагали в ногу, курс — Дворец труда.
Разговаривали о том о сем, больше о погоде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43