Нам-то было нечего терять, за нами была полная свобода отступления... «Не делайте из офицерства мелких кондотьеров иностранного капитала, а возвратите их родине — они необходимы для ее хозяйственного возрождения, она ждет их, заблудших сыновей... я ищу в вас национальное чувство и русской гордости... год назад мы встречались на станции Пограничной, и я предупреждал вас, что интервенты пустят вас в низкую авантюру... к вам никто не пошел, у вас нет идеи, кроме денег, вы ничего не можете дать... Вы получили воззвание о мире от наших пленных, ваших бывших офицеров, прославленных каппелевцев, но и им вы не смогли ответить... а кто из наших нескольких десятков пленных служит у вас?.. Мы обращались к вам с письмом, еще когда мы равными силами стояли перед болочаевкой, вы промолчали. Мы обращаемся снова, когда о равенстве сил не может быть и речи...» — еще и еще вспоминал Бондарин и говорил, глухо, тихо.
— Но вы понимаете, генерал,— Корнилов теперь уже назвал Бондарина генералом,— вы понимаете, бывают ситуации, когда отступления нет. Когда события, какой бы они ни были ошибкой, изменить уже нельзя. И остается только следовать им...
— Итак, у нас с вами уже три точки: Брест, Принцевы острова и Дальний Восток. А по трем точкам возможно выстроить кривую. И куда она вытянет? Да, если бы у меня тогда, в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого, было три точки, да я бы не сомневался! Но тогда была только одна: Брест! Тот самый Брест-Литовский мир, который я к тому же всей душой ненавидел и презирал! Презирал, а все-таки кое о чем догадывался, кое-какую линию в уме тянул. В мирную сторону. Потому что хотя я и военный человек, но бессмысленная гибель сотен тысяч людей для меня необъяснима. Это позор человечества!
— А если армия своей гибелью доказывает свою правоту! Во всяком случае, свою правдивость? Это, по-вашему, не имеет значения и смысла для нации?
— Это может быть уделом только одиночек. Может. Временами, знаю, должно быть их уделом. Но вовсе не для того создаются армии. Так же как и самоубийство, дорогой Петр Николаевич: один человек вправе распорядиться своей жизнью по своему усмотрению, армия этого права лишена, она или побеждает, или спасается.
Задумчивость появилась в Бондарине, задумчивость снова и снова сдерживала неизменную быстроту его движений, жестов, их четкость и решительность. Все это все еще оставалось в нем, но только оставалось.
«Комиссия по Бондарину» была виновата, Сеня Суриков и товарищ Кунафин?..» — догадывался Корнилов. И в самом деле Бондарин вдруг спросил:
— Выяснить бы, когда в Крайплан поступило письмо из редакции. Не при Лазареве ли еще?
Корнилов сказал, что да, письмо действительно поступило еще при жизни Лазарева, но тот не дал ему хода, сообщил редактору газеты, что, как только позволит время, оно будет рассмотрено на партячейке. Из редакции требовали создать комиссию, Лазарев отвечал: «Партячейка выше каких угодно комиссий, а тут как раз и требуется высшая идеологическая инстанция советского учреждения!»
Разговор по поводу комиссии, кажется, должен был продолжаться, но тут Бондарни снова вернулся к году 1918.
— А я, знаете ли, Петр Николаевич, я, после того как почти стал верховным правителем, но все-таки не стал им, я уже другим сделался человеком. Ей-богу! Какая-то часть меня, не половина, нет, наверное, меньше, но все равно какая-то часть осталась во мне том, в несостоявшемся верховном, а другую вон куда занесло — в Крайплан. А вам это знакомо ли? Чувство ухода одной части себя в другую, в несуществующую личность?
— Чувство это мне давно приелось, я глотаю его ежедневно. Ну вот как больной язвой желудка глотает манную кашу.
— Язвы не знаю...— чуть ли не с сожалением вздохнул Бондарин.
После того они установили, что нынче многие русские люди прожили несколько совершенно различных жизней, что нынче русский человек составной: дореволюционный, революционный, послереволюционный, а еще всякий; что имя-фамилия человека объединяет все это в нечто одно, но только формально. Не более того...
...Что такой порядок вещей делает человека склонным к изменам самому себе и это облегчает ему жизнь. Но не более того.
...Что двухфамильность, двуименность нынче ничего не меняет, она только выражает общее состояние людей. Но не более того.
Покуда они это устанавливали, Корнилову очень хотелось объяснить собеседнику кое-что и о себе. Кое-что о Корнилове, который был Корниловым дважды — Николаевичем и Васильевичем.
Взывал, отчаянно и требовательно нынешний разговор взывал к Корнилову о признании. Настоятельная потребность однажды и хотя бы только одного человека посвятить в собственную тайну! Рассказать, что Петр Николаевич — он же есть и Петр Васильевич? Но и сопротивление было тоже отчаянным: Евгения Ковалевская, его давняя спасительница, сопротивлялась, не допускала мысли о том, что кто-то, кроме нее, будет тайну знать!
Как всегда, обращаясь к ней на «вы», Корнилов пытался ее уговорить: «Ну, зачем вам, Евгения Владимировна? Святая женщина? Если вы теперь неизвестно где?» Но она знала свое: «Нет, нет и нет!» — «Зачем вам, если мы не встретимся больше никогда?!» — «Нет, нет и нет!» — «Зачем? Если даже в Крайплане тот, ному это надо, уже знает?» — «Нет, нет и нет!»
Даже и не упрямство, а фанатизм!
Ну, а тогда Корнилов, и дальше овладевая странной ролью следователя, продолжая работу Сени Сурикова и товарища Куиафина, спросил:
— Георгий Васильевич! А знаете ли вы за собой очень решительный, очень важный для вас поступок, который вы совершили однажды, а потом никогда об этом не пожалели?
Спрашивая, Корнилов вот что имел в виду.
Среди такой и сякой, среди неопределенной нынешней жизни с ее утомительно бесконечными событиями почему-то случалось очень мало определенных линий и законченных сцен. Чтобы и завязка была и развязка, и кульминация — по классическому образцу. Прошлое такими сценами изобиловало, а настоящее? Припомнить, сколько их было нынче в жизни Корнилова, таких-то? Ну, скажем, сцена под названием «Карнаубский воск» с главным, да, пожалуй, и единственным действующим лицом — толстым-толстым и загадочным бестией-нэпманом; была другая — «Председатель человечества», в которой главным и запомнившимся Корнилову персонажем оказался даже и не сам Председатель, а тихий его помощник Герасимов с тихой же, но неизменной его мыслью, которую он никак не может доказать, поэтому, наверное, и увязался за Председателем. Была «Женитьба Бондарина», в которой такую неприятную роль сыграл все тот же старший официант... была совсем краткая сцена в приемной товарища Прохина — «Князь Ухтомский». А вот какой сюжет был в отношениях Корнилова с Ниной Всеволодовной? Да никакого, ни малейшего. Было, было и было, переживалось, а потом ни с того ни с сего кощунственно кончилось ничем — страхом, нелепостью и неизвестностью! Ведь сюжет — это истинная развязка. Это вывод. Заключение, резюме. И как много было всего в жизни Корнилова и как не было и не было выводов и заключений из этого всего?!
Ну и, конечно, Корнилов, когда спрашивал, он имел в виду город Владивосток, Бондарина во Владивостоке в октябре месяце 1922 года.
Да-да, если Омск с Железным мостом через тихую-тихую речку Омь, с огромной центральной площадью, на которую фасадом выходило здание театра, по архитектуре а-ля одесский театр, с видом на Иртыш и Заиртышье, на тюрьму — Мертвый дом Федора Михайловича Достоевского, если этот Омск роднил Корнилова и Бондарина хотя бы потому, что они там встретились, то во Владивостоке они надолго расстались.
Расставанию ничуть не помешало то обстоятельство, что Корнилов никогда во Владивостоке не бывал, не довелось — под Читой схватил сыпной тиф, в сыпнотифозном состоянии попал в плен к красным. Ненадолго — чуть только поправился, тут же извернулся и убежал в город Аул к спасительнице, к святой Евгении, в артель «Красный веревочник».
Тем интереснее, тем мучительно интереснее был для него Владивосток: если бы он туда дошел в бригаде генерала Молчанова, как бы сложилась его-то судьба? Где бы он был сейчас? В Шанхае? В Сингапуре? В Сан-Франциско, где, слышно, Молчанов организует общество бывших своих однополчан и даже орден учреждает, орден Сибирского ледового похода, которым их благородия и превосходительства намерены наградить друг друга? Если бы не читинский тиф, так, может быть, как раз сегодня или еще когда-то и Корнилов был бы удостоен того самого ордена? На немногочисленном каком-нибудь собрании бывших офицеров в одном из русских кварталов Сан-Франциско? Нет, Корнилов в Сан-Франциско не рвется — здесь, в Красносибирске, русский язык и Россия, а там их нет, здесь еще недавно была Нина Всеволодовна, а там ее не было никогда, но почему не сам за себя он сделал выбор, а сыпнотифозная маленькая серенькая вошь его сделала, решила вопрос: или-или?
Или Красносибирск, или Сан-Франциско? А если бы не вошь, если бы он сам, тогда как? Как он решил бы во Владивостоке? Как? Которого никогда не видел наяву, зато воображением видел отчетливо.
Город сбегал улочками и широкими, европейского вида улицами к бухте Золотой Рог... Нет, эта бухта уже не в пролив узенький ведет, не в Дарданеллы, а вокруг Японии и в океан, на Аляску и в форт Рос, основанный русскими мореходами, который и по сю пору, кажется, сохранился в Калифорнии. Вот куда рвалась, чего достигла в Новом Свете неуемная русская душа и с чем так просто рассталась...
Была-был а в городе Владивостоке какая-то частица корниловской жизни, хотя сам-то он никогда там не бывал.
А Бондарин — надо же! — догадался совершенно точно:
— Я подозреваю, Петр Николаевич, вы Владивосток имеете в виду?
Удивленный Корнилов только слегка кивнул.
— Да,— продолжал Бондарин,— да-да, немыслимо дальний наш восток и тоже немыслимо для нас молодой, и вот, представьте себе, туда-то и скатилась старая Россия! А я, знаете ли, никогда и не подозревал, что она старая! Как во всем мире говорилось, что русские — нация молодая, так я и думал. А тут газеты большевистские получаем, а когда и плакаты, и везде одно и то же: старый поп — проткнули сквозь брюхо штыком; старый капиталист — мешок золота на горбатой спине; старый, тощий, на Молчанова, на Викторина Михайловича похожий, генерал бежит во всю мочь и поддерживает руками форменные, с лампасами штаны.. А тут еще в бухте не плакатный уже миноносец «Инженер Анастасьев» затоплен по приказу адмирала Старка, чтобы не достался большевикам, труба торчит и одна мачта. Ну разве не признаки старости, спрошу я вас? И безработные кули толпами бродят в порту. Отработали на старую Россию, а новой нет, пустота. Что мне особенно помнится, так это патрули. Иностранных войск нет, эвакуировались, а вот патрули разные, вплоть до вступления 5-й армии красных, остаются, охраняют город от хунхузов и прочих. Конечно, японские патрули в японском же хаки, ну и англичане, канадцы, американцы, а самые занятные — шотландцы в юбочках и с сигарами в зубах. И один, совершенно один, царский генерал бродит по улице Светлане, пытается понять: что за картина? Где происходит? Справа Китай, впереди Япония, как понять? Загадочные же миры! Действительно, очень старые миры, почему же Россия оказалась еще старее и требует столь решительного обновления? Но, должно быть, так и есть, если я, генерал-лейтенант, ничего другого и не видел, как только поражения. Обидные поражения-то. В девятьсот четвертом году выиграл я бой на реке Шахэ, а потом мы все-таки проиграли, и кому? Командующий японской армией был сухоруким, одна рука висит совершенно безжизненно, а знаете почему? Он у себя на островах вел междоусобные войны, так еще луки были на вооружении, и вот стрела угодила ему в руку. А в тысяча девятьсот четвертом он уже бил нас из современных артиллерийских орудий, и неплохо, знаете ли, бил. Так в чем же дело? — спрашивал я сам у себя на Светлане, почему древние японцы молодеют, а молодая Россия стареет? Вот Китай, он тут же, рядышком, я только-только что побывал в Китае... Огромная страна и кажется еще огромнее из-за своей многочисленности: куда ни взглянешь, на каждом углу, на каждом шагу китайцы, китайцы, китайцы... После Китая весь остальной мир кажется пустым и к тому же без прошлого. А Китай, он весь, словно песком, запорошен памятниками, и ничего, никто не вывешивает там плакатов по поводу своей старости. Никто не поет «отряхнем его прах с наших ног!».И не бегут китайские генералы на кораблях во все концы света, как еще позавчера бежали наши из Владивостока. Все бежали, я только и остался, сошел в последнюю минуту на берег... Вы меня слушаете ли, Петр Николаевич?
— Слушаю.
— Внимательно?
— Еще бы!
— По лицу не видно. По вашему лицу не поймешь. Господи! У кого я только не искал тогда ответа! Кого только не допрашивал, вот как вы сегодня меня. И американских генералов спрашивал, может, им со стороны виднее; и в Японии ради того больше года жил, старался понять: они-то, японцы-то, почему не делают революцию? Может, потому, что храмов у них очень много? Киото — удивительный, знаете ли, город, без конца храмы. Уж соединили бы, что ли, их все вместе, все в один, да и назвали бы этот великий храм Киото-Тодзи. А то еще — Сад Камней! Что ни камень, то настроение и мысль, а какая? Поди, догадайся! Да ни в жизнь! А в Пекин, знаете, к кому я ездил? К генералу Жоффру, герою битвы на Марне в августе одна тысяча девятьсот четырнадцатого года. Я полагал тогда — не должен он забыть помощи, которую оказала ему Россия жертвой двух корпусов в Вое точной Пруссии! «Если не забыл,— думал я,— то, оказавшись в Пекине, поблизости от русских генералов, которые ему когда-то столь помогли, не может Жоффр не задуматься над судьбой Рос сии, не может если уж не помочь, так хотя бы слово дружеское высказать ей». А знаете ли, как получилось? Жоффр передал через своего адъютанта, что у него один час времени для встречи со мной, и тут я вспомнил: не было такого случая, чтобы России кто-то когда-то помогал, и через своего адъютанта тут же передал, что в тот час буду занят. Напрасно я ездил в Пекин, но хорошо, что не встретился с прежирным Жоффром, тут судьба надо мною не подшутила, нет А самое страшное было для меня и не в том, что случилось, а в том, как случилось. Ну, хорошо, революция революцией, а воровство-то при чем? Колчак, Семенов, Калмыков, Розанов, Меркуловы - братья — ведь это же все страшное, жуткое ворье и воровство! Золото крали, деньги крали, власть крали, благосклонность интервентов и ту крали. Колчак украл звание адмирала и пост верховного правителя и уже при последнем дыхании, уже преданный чехами, уже будучи под конвоем, рассылает по эшелонам беженцев телеграммы с назначениями министров нового кабинета, и что? В этих вшивых, голодных, холодных эшелонах — их чуть ли не две тысячи было на пути к Владивостоку — люди, получая министерские назначения, ликовали! И упивались сознанием своей власти — над кем? А во Владивостоке? На Светлане? Властей за последние-то пять лет не счесть, в некоторых и я участвовал, думал: какая-никакая власть, но, может, она без воровства? Нет, ни одной не было без этого! А последняя убежала, самая последняя, и что же? Часа через два объявилась еще одна: «Совет уполномоченных автономной Сибири», кооператор Сазонов и профессор Головачев ее возглавили, главковерхом генерала Анисимова назначили, парад с одним взводом войск устроили, потом исчезли. Оказалось? Украли золото в Хабаровске, привезли его во Владивосток, и здесь из десяти процентов наградных отдали его японцу, генералу Гоми — вот и вся власть. Вот я и не знал, в чем моя погибель-то? В поражениях, которые я перенес? Или в попытках что-нибудь понять, которые ничем не кончились? Или в этом воровстве? Для того чтобы что-нибудь для своего народа сделать, мне, генералу, нужна власть, а когда так, приобщайся к воровству?.. Нет, что ни говорите, а в Красной Армии этого не было. Реквизиции были, конфискации были, экспроприации были, еще чего, не помню уже, какие «ции», но все шло в государственное распределение, а не в личное! Не знал я ни одного красного командира, не слышал, чтобы он разбогател на войне. Чтобы воровали из десяти процентов наградных... И уже одно это представало передо мною как бы даже и спасением Родины. И вот еще что сильно утешало меня на Светлане и в порту владивостокском — вокзал! Конечный пункт самой протяженной в мире железной дороги, построенной к тому же в столь краткие сроки, что человеческая цивилизация, которая в наше-то время чего-чего только не повидала, она только ахнула! И ведь как сделано: дорога эта и вокзал вошли прямо в порт! С поезда на перрон и с того же перрона садись на корабль, плыви в океан — великолепно придумано! Потрясающе! И какое проявлено чувство, какой такт: нет в том здании вокзальном ничего приморского, ничего международного, а только российское, славянское — башенки-теремки, окна и оконца чуть-чуть кремлевские, а особенно арки, которые и принимают поезда из Питера, из Москвы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
— Но вы понимаете, генерал,— Корнилов теперь уже назвал Бондарина генералом,— вы понимаете, бывают ситуации, когда отступления нет. Когда события, какой бы они ни были ошибкой, изменить уже нельзя. И остается только следовать им...
— Итак, у нас с вами уже три точки: Брест, Принцевы острова и Дальний Восток. А по трем точкам возможно выстроить кривую. И куда она вытянет? Да, если бы у меня тогда, в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого, было три точки, да я бы не сомневался! Но тогда была только одна: Брест! Тот самый Брест-Литовский мир, который я к тому же всей душой ненавидел и презирал! Презирал, а все-таки кое о чем догадывался, кое-какую линию в уме тянул. В мирную сторону. Потому что хотя я и военный человек, но бессмысленная гибель сотен тысяч людей для меня необъяснима. Это позор человечества!
— А если армия своей гибелью доказывает свою правоту! Во всяком случае, свою правдивость? Это, по-вашему, не имеет значения и смысла для нации?
— Это может быть уделом только одиночек. Может. Временами, знаю, должно быть их уделом. Но вовсе не для того создаются армии. Так же как и самоубийство, дорогой Петр Николаевич: один человек вправе распорядиться своей жизнью по своему усмотрению, армия этого права лишена, она или побеждает, или спасается.
Задумчивость появилась в Бондарине, задумчивость снова и снова сдерживала неизменную быстроту его движений, жестов, их четкость и решительность. Все это все еще оставалось в нем, но только оставалось.
«Комиссия по Бондарину» была виновата, Сеня Суриков и товарищ Кунафин?..» — догадывался Корнилов. И в самом деле Бондарин вдруг спросил:
— Выяснить бы, когда в Крайплан поступило письмо из редакции. Не при Лазареве ли еще?
Корнилов сказал, что да, письмо действительно поступило еще при жизни Лазарева, но тот не дал ему хода, сообщил редактору газеты, что, как только позволит время, оно будет рассмотрено на партячейке. Из редакции требовали создать комиссию, Лазарев отвечал: «Партячейка выше каких угодно комиссий, а тут как раз и требуется высшая идеологическая инстанция советского учреждения!»
Разговор по поводу комиссии, кажется, должен был продолжаться, но тут Бондарни снова вернулся к году 1918.
— А я, знаете ли, Петр Николаевич, я, после того как почти стал верховным правителем, но все-таки не стал им, я уже другим сделался человеком. Ей-богу! Какая-то часть меня, не половина, нет, наверное, меньше, но все равно какая-то часть осталась во мне том, в несостоявшемся верховном, а другую вон куда занесло — в Крайплан. А вам это знакомо ли? Чувство ухода одной части себя в другую, в несуществующую личность?
— Чувство это мне давно приелось, я глотаю его ежедневно. Ну вот как больной язвой желудка глотает манную кашу.
— Язвы не знаю...— чуть ли не с сожалением вздохнул Бондарин.
После того они установили, что нынче многие русские люди прожили несколько совершенно различных жизней, что нынче русский человек составной: дореволюционный, революционный, послереволюционный, а еще всякий; что имя-фамилия человека объединяет все это в нечто одно, но только формально. Не более того...
...Что такой порядок вещей делает человека склонным к изменам самому себе и это облегчает ему жизнь. Но не более того.
...Что двухфамильность, двуименность нынче ничего не меняет, она только выражает общее состояние людей. Но не более того.
Покуда они это устанавливали, Корнилову очень хотелось объяснить собеседнику кое-что и о себе. Кое-что о Корнилове, который был Корниловым дважды — Николаевичем и Васильевичем.
Взывал, отчаянно и требовательно нынешний разговор взывал к Корнилову о признании. Настоятельная потребность однажды и хотя бы только одного человека посвятить в собственную тайну! Рассказать, что Петр Николаевич — он же есть и Петр Васильевич? Но и сопротивление было тоже отчаянным: Евгения Ковалевская, его давняя спасительница, сопротивлялась, не допускала мысли о том, что кто-то, кроме нее, будет тайну знать!
Как всегда, обращаясь к ней на «вы», Корнилов пытался ее уговорить: «Ну, зачем вам, Евгения Владимировна? Святая женщина? Если вы теперь неизвестно где?» Но она знала свое: «Нет, нет и нет!» — «Зачем вам, если мы не встретимся больше никогда?!» — «Нет, нет и нет!» — «Зачем? Если даже в Крайплане тот, ному это надо, уже знает?» — «Нет, нет и нет!»
Даже и не упрямство, а фанатизм!
Ну, а тогда Корнилов, и дальше овладевая странной ролью следователя, продолжая работу Сени Сурикова и товарища Куиафина, спросил:
— Георгий Васильевич! А знаете ли вы за собой очень решительный, очень важный для вас поступок, который вы совершили однажды, а потом никогда об этом не пожалели?
Спрашивая, Корнилов вот что имел в виду.
Среди такой и сякой, среди неопределенной нынешней жизни с ее утомительно бесконечными событиями почему-то случалось очень мало определенных линий и законченных сцен. Чтобы и завязка была и развязка, и кульминация — по классическому образцу. Прошлое такими сценами изобиловало, а настоящее? Припомнить, сколько их было нынче в жизни Корнилова, таких-то? Ну, скажем, сцена под названием «Карнаубский воск» с главным, да, пожалуй, и единственным действующим лицом — толстым-толстым и загадочным бестией-нэпманом; была другая — «Председатель человечества», в которой главным и запомнившимся Корнилову персонажем оказался даже и не сам Председатель, а тихий его помощник Герасимов с тихой же, но неизменной его мыслью, которую он никак не может доказать, поэтому, наверное, и увязался за Председателем. Была «Женитьба Бондарина», в которой такую неприятную роль сыграл все тот же старший официант... была совсем краткая сцена в приемной товарища Прохина — «Князь Ухтомский». А вот какой сюжет был в отношениях Корнилова с Ниной Всеволодовной? Да никакого, ни малейшего. Было, было и было, переживалось, а потом ни с того ни с сего кощунственно кончилось ничем — страхом, нелепостью и неизвестностью! Ведь сюжет — это истинная развязка. Это вывод. Заключение, резюме. И как много было всего в жизни Корнилова и как не было и не было выводов и заключений из этого всего?!
Ну и, конечно, Корнилов, когда спрашивал, он имел в виду город Владивосток, Бондарина во Владивостоке в октябре месяце 1922 года.
Да-да, если Омск с Железным мостом через тихую-тихую речку Омь, с огромной центральной площадью, на которую фасадом выходило здание театра, по архитектуре а-ля одесский театр, с видом на Иртыш и Заиртышье, на тюрьму — Мертвый дом Федора Михайловича Достоевского, если этот Омск роднил Корнилова и Бондарина хотя бы потому, что они там встретились, то во Владивостоке они надолго расстались.
Расставанию ничуть не помешало то обстоятельство, что Корнилов никогда во Владивостоке не бывал, не довелось — под Читой схватил сыпной тиф, в сыпнотифозном состоянии попал в плен к красным. Ненадолго — чуть только поправился, тут же извернулся и убежал в город Аул к спасительнице, к святой Евгении, в артель «Красный веревочник».
Тем интереснее, тем мучительно интереснее был для него Владивосток: если бы он туда дошел в бригаде генерала Молчанова, как бы сложилась его-то судьба? Где бы он был сейчас? В Шанхае? В Сингапуре? В Сан-Франциско, где, слышно, Молчанов организует общество бывших своих однополчан и даже орден учреждает, орден Сибирского ледового похода, которым их благородия и превосходительства намерены наградить друг друга? Если бы не читинский тиф, так, может быть, как раз сегодня или еще когда-то и Корнилов был бы удостоен того самого ордена? На немногочисленном каком-нибудь собрании бывших офицеров в одном из русских кварталов Сан-Франциско? Нет, Корнилов в Сан-Франциско не рвется — здесь, в Красносибирске, русский язык и Россия, а там их нет, здесь еще недавно была Нина Всеволодовна, а там ее не было никогда, но почему не сам за себя он сделал выбор, а сыпнотифозная маленькая серенькая вошь его сделала, решила вопрос: или-или?
Или Красносибирск, или Сан-Франциско? А если бы не вошь, если бы он сам, тогда как? Как он решил бы во Владивостоке? Как? Которого никогда не видел наяву, зато воображением видел отчетливо.
Город сбегал улочками и широкими, европейского вида улицами к бухте Золотой Рог... Нет, эта бухта уже не в пролив узенький ведет, не в Дарданеллы, а вокруг Японии и в океан, на Аляску и в форт Рос, основанный русскими мореходами, который и по сю пору, кажется, сохранился в Калифорнии. Вот куда рвалась, чего достигла в Новом Свете неуемная русская душа и с чем так просто рассталась...
Была-был а в городе Владивостоке какая-то частица корниловской жизни, хотя сам-то он никогда там не бывал.
А Бондарин — надо же! — догадался совершенно точно:
— Я подозреваю, Петр Николаевич, вы Владивосток имеете в виду?
Удивленный Корнилов только слегка кивнул.
— Да,— продолжал Бондарин,— да-да, немыслимо дальний наш восток и тоже немыслимо для нас молодой, и вот, представьте себе, туда-то и скатилась старая Россия! А я, знаете ли, никогда и не подозревал, что она старая! Как во всем мире говорилось, что русские — нация молодая, так я и думал. А тут газеты большевистские получаем, а когда и плакаты, и везде одно и то же: старый поп — проткнули сквозь брюхо штыком; старый капиталист — мешок золота на горбатой спине; старый, тощий, на Молчанова, на Викторина Михайловича похожий, генерал бежит во всю мочь и поддерживает руками форменные, с лампасами штаны.. А тут еще в бухте не плакатный уже миноносец «Инженер Анастасьев» затоплен по приказу адмирала Старка, чтобы не достался большевикам, труба торчит и одна мачта. Ну разве не признаки старости, спрошу я вас? И безработные кули толпами бродят в порту. Отработали на старую Россию, а новой нет, пустота. Что мне особенно помнится, так это патрули. Иностранных войск нет, эвакуировались, а вот патрули разные, вплоть до вступления 5-й армии красных, остаются, охраняют город от хунхузов и прочих. Конечно, японские патрули в японском же хаки, ну и англичане, канадцы, американцы, а самые занятные — шотландцы в юбочках и с сигарами в зубах. И один, совершенно один, царский генерал бродит по улице Светлане, пытается понять: что за картина? Где происходит? Справа Китай, впереди Япония, как понять? Загадочные же миры! Действительно, очень старые миры, почему же Россия оказалась еще старее и требует столь решительного обновления? Но, должно быть, так и есть, если я, генерал-лейтенант, ничего другого и не видел, как только поражения. Обидные поражения-то. В девятьсот четвертом году выиграл я бой на реке Шахэ, а потом мы все-таки проиграли, и кому? Командующий японской армией был сухоруким, одна рука висит совершенно безжизненно, а знаете почему? Он у себя на островах вел междоусобные войны, так еще луки были на вооружении, и вот стрела угодила ему в руку. А в тысяча девятьсот четвертом он уже бил нас из современных артиллерийских орудий, и неплохо, знаете ли, бил. Так в чем же дело? — спрашивал я сам у себя на Светлане, почему древние японцы молодеют, а молодая Россия стареет? Вот Китай, он тут же, рядышком, я только-только что побывал в Китае... Огромная страна и кажется еще огромнее из-за своей многочисленности: куда ни взглянешь, на каждом углу, на каждом шагу китайцы, китайцы, китайцы... После Китая весь остальной мир кажется пустым и к тому же без прошлого. А Китай, он весь, словно песком, запорошен памятниками, и ничего, никто не вывешивает там плакатов по поводу своей старости. Никто не поет «отряхнем его прах с наших ног!».И не бегут китайские генералы на кораблях во все концы света, как еще позавчера бежали наши из Владивостока. Все бежали, я только и остался, сошел в последнюю минуту на берег... Вы меня слушаете ли, Петр Николаевич?
— Слушаю.
— Внимательно?
— Еще бы!
— По лицу не видно. По вашему лицу не поймешь. Господи! У кого я только не искал тогда ответа! Кого только не допрашивал, вот как вы сегодня меня. И американских генералов спрашивал, может, им со стороны виднее; и в Японии ради того больше года жил, старался понять: они-то, японцы-то, почему не делают революцию? Может, потому, что храмов у них очень много? Киото — удивительный, знаете ли, город, без конца храмы. Уж соединили бы, что ли, их все вместе, все в один, да и назвали бы этот великий храм Киото-Тодзи. А то еще — Сад Камней! Что ни камень, то настроение и мысль, а какая? Поди, догадайся! Да ни в жизнь! А в Пекин, знаете, к кому я ездил? К генералу Жоффру, герою битвы на Марне в августе одна тысяча девятьсот четырнадцатого года. Я полагал тогда — не должен он забыть помощи, которую оказала ему Россия жертвой двух корпусов в Вое точной Пруссии! «Если не забыл,— думал я,— то, оказавшись в Пекине, поблизости от русских генералов, которые ему когда-то столь помогли, не может Жоффр не задуматься над судьбой Рос сии, не может если уж не помочь, так хотя бы слово дружеское высказать ей». А знаете ли, как получилось? Жоффр передал через своего адъютанта, что у него один час времени для встречи со мной, и тут я вспомнил: не было такого случая, чтобы России кто-то когда-то помогал, и через своего адъютанта тут же передал, что в тот час буду занят. Напрасно я ездил в Пекин, но хорошо, что не встретился с прежирным Жоффром, тут судьба надо мною не подшутила, нет А самое страшное было для меня и не в том, что случилось, а в том, как случилось. Ну, хорошо, революция революцией, а воровство-то при чем? Колчак, Семенов, Калмыков, Розанов, Меркуловы - братья — ведь это же все страшное, жуткое ворье и воровство! Золото крали, деньги крали, власть крали, благосклонность интервентов и ту крали. Колчак украл звание адмирала и пост верховного правителя и уже при последнем дыхании, уже преданный чехами, уже будучи под конвоем, рассылает по эшелонам беженцев телеграммы с назначениями министров нового кабинета, и что? В этих вшивых, голодных, холодных эшелонах — их чуть ли не две тысячи было на пути к Владивостоку — люди, получая министерские назначения, ликовали! И упивались сознанием своей власти — над кем? А во Владивостоке? На Светлане? Властей за последние-то пять лет не счесть, в некоторых и я участвовал, думал: какая-никакая власть, но, может, она без воровства? Нет, ни одной не было без этого! А последняя убежала, самая последняя, и что же? Часа через два объявилась еще одна: «Совет уполномоченных автономной Сибири», кооператор Сазонов и профессор Головачев ее возглавили, главковерхом генерала Анисимова назначили, парад с одним взводом войск устроили, потом исчезли. Оказалось? Украли золото в Хабаровске, привезли его во Владивосток, и здесь из десяти процентов наградных отдали его японцу, генералу Гоми — вот и вся власть. Вот я и не знал, в чем моя погибель-то? В поражениях, которые я перенес? Или в попытках что-нибудь понять, которые ничем не кончились? Или в этом воровстве? Для того чтобы что-нибудь для своего народа сделать, мне, генералу, нужна власть, а когда так, приобщайся к воровству?.. Нет, что ни говорите, а в Красной Армии этого не было. Реквизиции были, конфискации были, экспроприации были, еще чего, не помню уже, какие «ции», но все шло в государственное распределение, а не в личное! Не знал я ни одного красного командира, не слышал, чтобы он разбогател на войне. Чтобы воровали из десяти процентов наградных... И уже одно это представало передо мною как бы даже и спасением Родины. И вот еще что сильно утешало меня на Светлане и в порту владивостокском — вокзал! Конечный пункт самой протяженной в мире железной дороги, построенной к тому же в столь краткие сроки, что человеческая цивилизация, которая в наше-то время чего-чего только не повидала, она только ахнула! И ведь как сделано: дорога эта и вокзал вошли прямо в порт! С поезда на перрон и с того же перрона садись на корабль, плыви в океан — великолепно придумано! Потрясающе! И какое проявлено чувство, какой такт: нет в том здании вокзальном ничего приморского, ничего международного, а только российское, славянское — башенки-теремки, окна и оконца чуть-чуть кремлевские, а особенно арки, которые и принимают поезда из Питера, из Москвы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43