А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


После крепкого рукопожатия друзья расстались.
Через четверть часа Ролан приехал во Французский пританей, который находился там, где теперь лицей Людовика Великого, то есть в начале улицы Сен-Жак, позади Сорбонны.
С первых же слов директора училища Ролан понял, что его брат пользуется здесь особым покровительством.
За мальчиком тут же послали.
Эдуард в порыве радости бросился в объятия обожаемого старшего брата.
После первых приветствий Ролан завел разговор о нападении на дилижанс.
Если г-жа де Монтревель вообще умолчала о дорожном происшествии, а лорд Тенли был скуп на подробности, то Эдуард выложил все без утайки.
Нападение на дилижанс было его Илиадой.
Он рассказал Ролану с мельчайшими подробностями о сговоре Жерома с бандитами, о пистолетах, заряженных холостыми зарядами, о внезапном обмороке матери, о том, как заботливо приводили ее в чувство напугавшие ее негодяи, которые почему-то звали Эдуарда по имени, наконец, о том, как у одного из них упала маска, так что матушка, вероятно, успела разглядеть лицо этого человека, оказавшего ей помощь.
Это последнее обстоятельство особенно заинтересовало Ролана.
Потом мальчик дал отчет об аудиенции у первого консула: как тот его обнял, расхвалил, обласкал и, наконец, направил с особой рекомендацией во Французский пританей. Ролан узнал от брата все, что хотел знать, и, так как от улицы Сен-Жак до Люксембургского дворца было рукой подать, через пять минут явился во дворец.
XXXVI. СКУЛЬПТУРА И ЖИВОПИСЬ
Когда Ролан возвратился в Люксембургский дворец, стенные часы показывали четверть второго пополудни.
Первый консул работал с Бурьенном.
Если бы мы писали обыкновенный роман, то стремились бы к развязке и, чтобы поскорей добраться до нее, несомненно опустили бы кое-какие подробности, без которых, как нас уверяют, можно обойтись, изображая великих исторических деятелей.
Однако мы придерживаемся другого мнения.
С того дня, когда мы впервые взяли в руки перо — а было это почти тридцать лет назад, — замыкались ли мы в тесных рамках драмы или охватывали мыслью пространный роман, мы неизменно преследовали двоякую цель: просвещать и развлекать.
Просвещение стоит у нас на первом месте, ибо занимательность всегда была для нас лишь средством просвещать.
Удалось ли это нам? Полагаем, что удалось.
Наши произведения, посвященные различным эпохам, в обшей сложности объемлют огромный исторический период: события, рассказанные в романах «Графиня Солсбери» и «Граф де Монте-Кристо», разделяют пять с половиной столетий.
Так вот, мы утверждаем, что ознакомили читателей с историей Франции, развертывавшейся на протяжении пяти с половиной веков, глубже и полней, чем любой из наших историков.
Более того, хотя наши убеждения хорошо известны и в правление Бурбонов старшей и младшей ветви, при республике и при нынешнем режиме мы высказывали их открыто, смеем думать, что всякий раз в своих романах и драмах мы считались с духом времени.
Нас восхищает маркиз Поза в «Дон Карлосе» Шиллера, но на месте поэта мы не допустили бы вопиющего анахронизма, введя философа XVIII века в число исторических лиц XVI столетия, изобразив энциклопедиста при дворе Филиппа II.
Мы же в лице своих героев — в зависимости от эпохи — становились монархистами при монархии, республиканцами при республике, а теперь занимаемся преобразованиями при консулате.
Но при всем том наша мысль всегда парила над людьми и над эпохой, и мы старались каждому историческому лицу воздать должное, рисуя его как с положительной, так и с отрицательной стороны.
А между тем, кроме всеведущего Бога, никто не способен от своего лица по всей справедливости оценить человека. Вот почему в Египте фараонам, перед их переходом в вечность, на пороге гробницы выносил приговор не отдельный человек, но весь народ.
Недаром существует пословица: «Глас народа — глас Божий».
Итак, будучи историком, романистом, поэтом и драматургом, мы оказываемся всего лишь в роли председателя суда присяжных, который беспристрастно подводит итог прениям, предоставляя присяжным заседателям вынести приговор.
Книга это и есть такой итог. Читатели — это и есть присяжные.
Сейчас мы попытаемся нарисовать портрет одного из величайших исторических лиц не только нашего времени, но и всех веков, изобразив его в переходную пору, когда Бонапарт становился Наполеоном, генерал — императором. Естественно, опасаясь быть несправедливыми, мы отказываемся от всякого рода оценок и будем приводить одни факты.
Мы не согласны с теми, кто повторяет слова Вольтера: «Для лакея не существует героя».
Возможно, так и бывает, когда лакей близорук или завистлив (печальные свойства, имеющие между собою больше общего, чем принято думать).
Мы утверждаем, что герой может по временам становиться добрым малым, но этот добрый малый все же остается героем.
Что такое герой для широкой публики?
Человек, чей гений в какой-то момент берет верх над велениями сердца.
Что такое герой для его близких?
Человек, у которого веления сердца на какой-то миг берут верх над гением.
Историки, судите о гении по его деяниям!
Народ, суди о его сердце!
Кто судил о Карле Великом? Историки.
Кто судил о Генрихе Четвертом? Народ.
Как вы полагаете, который из двух монархов получил более справедливую оценку?
Так вот, чтобы вынести справедливое суждение, чтобы апелляционный суд, каким является потомство, подтвердил приговор современников, не следует освещать героя лишь с одной стороны, необходимо показать его с разных сторон и в те глубины, куда не проникает луч солнца, внести пылающий факел или простую свечу.
Но вернемся к Бонапарту.
Мы уже сказали, что он работал с Бурьенном.
Как же распределял свое время первый консул, пребывая в Люксембургском дворце?
Он вставал между семью и восемью часами утра и, призвав одного из своих секретарей, чаще всего Бурьенна, работал с ним до десяти. В десять часов ему докладывали, что завтрак подан. Обычно его уже ожидали Жозефина, Гортензия и Эжен. За стол садились всей семьей, включая дежурных адъютантов и Бурьенна. После завтрака Бонапарт беседовал со своими близкими и приглашенными. Этой беседе он посвящал ровно час; по обыкновению, в ней принимали участие его братья Люсьен и Жозеф, Реньо де Сен-Жан д'Анжели, Буле де ла Мёрт, Монж, Бер-толе, Лаплас и Арно. Около полудня появлялся Камбасерес.
Как правило, Бонапарт уделял полчаса своему коллеге. Потом, внезапно поднявшись, он говорил без всякого перехода:
— До свидания, Жозефина! До свидания, Гортензия!.. Бурьенн, идем работать!
Всякий день в один и тот же час, произнеся эти слова, он выходил из гостиной и направлялся к себе в кабинет.
В своей работе Бонапарт не придерживался никакой системы: он рассматривал срочные дела или те, какие считал наиболее важными. Порой он диктовал, порой Бурьенн читал ему вслух. После этого первый консул отправлялся в Совет.
Первые месяцы, когда он пересекал двор Малого Люксембургского дворца, дождливая погода портила ему настроение. Но в конце декабря он велел построить навес над двором, и с тех пор почти всегда возвращался в свой кабинет, что-то тихонько напевая.
Бонапарт пел почти так же фальшиво, как Людовик XV.
Вернувшись к себе, он просматривал работу, исполненную по его приказу секретарем, подписывал несколько писем, затем растягивался в своем кресле. Разговаривая, он строгал перочинным ножом ручку кресла. Иногда принимался перечитывать полученные накануне письма или просматривать только что вышедшие в свет брошюры. По временам он добродушно смеялся, словно большой ребенок. Но вдруг, точно пробудившись от сна, он вскакивал на ноги и бросал секретарю:
— Пиши, Бурьенн!
И он развивал в общих чертах замысел монумента, который собирался воздвигнуть, или же диктовал какой-нибудь грандиозный проект из тех, что вызывали изумление, вернее сказать, потрясали его современников.
В пять часов садились за обед. После обеда Бонапарт поднимался в покои Жозефины и обычно принимал там министров, в частности министра иностранных дел г-на де Талейрана.
В полночь, иногда немного раньше, но никак не позже, он внезапно предлагал присутствующим разойтись:
— Идемте спать!
На другой день, часов с семи утра, жизнь текла по-прежнему, лишь временами ее ритм нарушали непредвиденные события.
Поведав о привычках и причудах великого гения в его молодые годы, мы находим нужным дать описание его внешности.
До нас дошло гораздо меньше портретов первого консула Бонапарта, чем императора Наполеона. Но, зная, что трудно найти сходство между императором 1812 года и первым консулом 1800-го, попытаемся описать словами черты, которые невозможно было передать ни кистью, ни в бронзе, ни в мраморе.
Большинство художников и скульпторов, блиставших в период замечательного расцвета искусства начала XIX века, таких, как Гро, Давид, Прюдон, Жироде и Бозио, старались в различные периоды сохранить для потомства черты избранника судьбы, призванного осуществлять великие предначертания Провидения. Так, имеются бюсты и портреты Бонапарта-генерала, Бонапарта — первого консула и императора Наполеона, и, хотя живописцы и скульпторы более или менее удачно схватили тип его лица, можно утверждать, что ни один портрет или бюст генерала, первого консула, императора не достигает полного сходства.
Дело в том, что существуют трудности, которые не дано превозмочь даже гениальному художнику. Правда, в первый период удавалось изобразить кистью или резцом массивную голову Бонапарта, лоб, пересеченный продольной складкой, говорившей о глубоких размышлениях, бледное продолговатое лицо гранитного оттенка, передать задумчивое его выражение; правда, во второй период удавалось запечатлеть в красках или в мраморе его объемистый лоб, брови изумительного рисунка, прямой нос, сжатые губы, подбородок безупречной формы, его профиль, классически величавый, как профиль Августа, вырезанный на медали. Однако и для скульптора и для живописца оставалась неуловимой беспримерная подвижность его взгляда (а взор для человека, так же как молния для Господа, — свидетельство его божественной сущности).
Взгляд Бонапарта подчинялся его воле молниеносно; за одну минуту он несколько раз менял выражение, становился то острым, ослепительным, как блеск кинжала, выхваченного из ножен, то нежным, ласкающим, словно солнечный луч, то суровым, как вопрос, требующий ответа, то яростным, как смертельная угроза.
В нем отражалась каждая мысль, волновавшая душу Бонапарта.
А взгляд Наполеона обретал изменчивость лишь в чрезвычайных жизненных обстоятельствах, с годами он становился все более пристальным. Все же эту пристальность было нелегко запечатлеть; подобно мечу, взгляд его вонзался в сердце находившегося перед ним человека, самые сокровенные помыслы которого, казалось, он старался уловить.
Хотя скульптору и художнику случалось отобразить эту пристальность, ни тот ни другой не могли передать живости, проницательности, магнетической силы взора Наполеона.
У людей слабодушных обычно тусклые глаза.
Руки молодого Бонапарта даже при своей худобе были изящны, и он не без кокетства выставлял их напоказ. Когда он пополнел, руки его стали на редкость красивы. Он всегда ухаживал за ними и, разговаривая, с удовольствием их разглядывал.
Столь же высокого мнения он был и о своих зубах: в самом деле, они были хороши, но их красота не так бросалась в глаза, как изящество его рук.
Когда он прогуливался — один или с кем-нибудь вдвоем, то ли в своих покоях, то ли в саду, — он обыкновенно шагал чуть согнувшись, как будто под тяжестью головы, и заложив руки за спину. При этом время от времени он непроизвольно шевелил правым плечом, словно по плечу пробегала нервная дрожь, и тут же у него подергивался рот слева направо — движение, казалось, связанное с первым. Что бы там ни говорили, это нельзя было назвать судорогами: то был обыкновенный тик, доказывающий, что Бонапарт чем-то поглощен, испытывает крайнее умственное напряжение. Этот тик чаще всего появлялся в периоды, когда генерал, первый консул или император обдумывал свои грандиозные замыслы. После таких прогулок, сопровождающихся подергиванием плеча и рта, он диктовал свои самые замечательные приказы. В походе, в армии, верхом на коне он был неутомим и почти столь же неутомим в мирное время; он мог прошагать пять-шесть часов подряд, сам того не замечая.
Прогуливаясь с кем-нибудь из близких, он обычно опирался на руку своего собеседника.
Хотя в описываемую нами эпоху он был худощавым и стройным, его уже беспокоило предстоящее ему в будущем ожирение, и он не раз делал своему секретарю такое признание:
— Вы видите, Бурьенн, как я умерен в еде и какой я поджарый, а между тем у меня не выходит из головы мысль, что к сорока годам я стану прожорлив и растолстею. Да, я предвижу, что моя конституция изменится, хотя я постоянно нахожусь в движении. Но что поделаешь! У меня такое предчувствие, и оно непременно сбудется.
Мы знаем, каким болезненным ожирением страдал пленник острова Святой Елены.
Бонапарт до страсти любил принимать ванну, и, без сомнения, это содействовало его ожирению; у него была неодолимая потребность в купанье. Он принимал ванну через день и просиживал в ней добрых два часа. В это время он заставлял читать себе вслух различные газеты или брошюры, причем то и дело открывал кран и пускал горячую воду. Под конец вода в ванне становилась до того обжигающей, что чтец начинал задыхаться и пар застилал ему глаза.
Только тогда Бонапарт разрешал открыть дверь.
Немало говорилось о приступах эпилепсии, которым он якобы стал подвержен начиная с первой Итальянской кампании. Однако Бурьенн пробыл при нем безотлучно одиннадцать лет и не наблюдал ни одного приступа этой болезни! Хотя днем Бонапарт был поистине неутомим, по ночам он испытывал властную потребность в сне, особенно в изображаемый нами период. Бонапарт-генерал или первый консул заставлял других бодрствовать по ночам, но сам крепко спал. Как мы уже сказали, он ложился в полночь, порой даже раньше, и когда в семь часов утра Бурьенн входил в его комнату, то заставал его спящим. Чаще всего он поднимался при первом же зове, но иногда бормотал спросонья:
— Бурьенн, пожалуйста, дай мне еще минутку поспать.
Если не было срочных дел, Бурьенн возвращался в восемь часов, в противном случае он продолжал будить Бонапарта, и, поворчав, тот наконец вставал.
Он спал семь часов в сутки, порой восемь, когда позволял себе краткий отдых после обеда.
Относительно ночи он давал особые наставления.
— Ночью, — говорил он, — как можно реже входите ко мне в спальню. Не вздумайте меня будить, если намерены сообщить мне хорошую новость, — в таком случае можно не спешить. Но если вы приносите дурные известия, то сразу же будите меня: тут нельзя терять ни минуты, надо действовать!
Поднявшись, Бонапарт весьма тщательно совершал свой туалет; потом к нему входил камердинер, брил его и причесывал. Во время бритья секретарь или адъютант читал ему газеты, всякий раз начиная с «Монитёра», но Бонапарт уделял внимание только английским или немецким газетам.
— Дальше, дальше! — торопил он чтеца, не желая терять времени на французские газеты. — Я знаю все, что они там пишут, ведь они говорят только то, что мне угодно.
Покончив с туалетом, он спускался из спальни в кабинет. Мы уже видели, чем он там занимался.
В десять часов, как мы уже сказали, докладывали о завтраке. Дворецкий возвещал о нем в таких словах:
— Генералу подано.
Как видим, он обходился без титулов, даже не величал Бонапарта первым консулом.
Завтрак был весьма скромный: всякое утро подавалось его любимое блюдо — цыпленок, жаренный в масле с чесноком, тот самый, который с тех пор стал появляться в ресторанных меню под названием «цыпленок а ля Маренго».
Бонапарт мало употреблял вина, причем только бордоское или бургундское, чаще всего последнее.
После завтрака, как и после обеда, он выпивал чашку черного кофе (но никогда — между завтраком и обедом). Если ему случалось допоздна засиживаться за работой, ему приносили уже не кофе, а шоколад, и работавший с ним секретарь получал такую же чашку.
Большинство историков, хроникеров и биографов, упомянув о том, что Бонапарт пил слишком много кофе, добавляют, что он злоупотреблял табаком.
И то и другое не соответствует действительности.
Двадцати четырех лет от роду Бонапарт приобрел привычку нюхать табак, но употреблял его лишь для освежения мозга, причем обычно брал понюшку не из жилетного кармана, как утверждают, а из табакерки; он менял табакерки чуть не каждый день и как их коллекционер имел нечто общее с Фридрихом Великим. Из жилетного кармана он брал понюшки только во время сражений, когда было бы затруднительно, проносясь галопом сквозь огонь, держать в руке одновременно пбводья коня и табакерку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79