А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– А что ты хотел бы рассказать?
– О страданьях и тревогах, удачах и неудачах, испокон веков выпадавших на долю моих сородичей, которых били и истязали, принуждали работать до седьмого пота и жить на коленях.
– А кому же будет польза от твоего рассказа?
– Моим ближним. Я хочу, чтоб они научились избегать страданий. Научились жить, высоко подняв голову. Чтобы смогли наконец одержать самую большую победу.
Люди, спавшие около меня, то и дело ворочаясь во сне и вздыхая, жили возле воды. Их судьба была связана с водой. Наша жизнь, жизнь тружеников поля, была связана с землей. Жизнь эта, при всей ее широте, имела предел, и мы не смели его преступить. За эти пределы уходили лишь те, кого село отправляло служить в армию. Кое-кому удавалось повидать большие далекие города; другие, кому выпадало служить в пограничье, жили по нескольку лет у самой границы, в горах или возле Дуная. Остальные довольствовались тем, что могли пройти десять верст на север, к Руши-де-Веде, или десять верст на юг, в Турну.
– Вот вырастешь, Дарие, увидишь горы, а вернешься домой, расскажешь и нам, какие они…
– Да, мама, я обязательно поеду посмотреть горы.
– А потом поедешь на море и тоже дома расскажешь, какое из себя море…
– Да, мама, поеду посмотреть и на море.
– И на большие корабли.
– И на корабли…
– Говорят, будто бы горы высотой до неба.
– Да, как будто.
– А что на море другого берега и не видать, такое широкое.
– Да, даже берега не видать…
– А ты-то откуда знаешь?
– Читал.
– Ишь ты, читал! Одно дело читать, а другое – своими глазами поглядеть!..
– Обязательно поеду и погляжу своими глазами…
Пока что поехать не удалось. Обрушились на нас война с чужеземными армиями, кровью и смертью и такой страшный голод, какого мы прежде и не знавали. Только теперь я решил попытать счастья. Я не знал, как далеко уйду и смогу ли вернуться, чтоб рассказать об увиденном. Во всех нас, а во мне особенно, из-за моего характера, пытливого и легко возбудимого, горит страсть к постоянной перемене мест. Может, моими глазами хотели взглянуть на широкий мир мои родители, деды и прадеды, которые барским законом были прикреплены к тесному клочку земли и веками, поколение за поколением, обрабатывали его, так же как голосом моим, скорее озлобленным, чем злым, и столь же смелым, сколь и упрямым, хотели они громко возопить о страданиях, которые перенесли, и надеждах, которым при их жизни не суждено было сбыться…
Эта неутолимая жажда перемены мест постоянно толкает меня в дорогу. Я злился, что порой какая-то невидимая, но крепкая нить тянула меня назад, к месту рождения, к той земле, где я делал первые шаги, где играл, где, словно полевая трава, перегнили тела моих предков. Я клялся себе не поддаваться. Поэтому, быть может, и показалось мне в тот момент, когда наша лодка понеслась по Дунаю, что не к Джурджу она влечет меня, а в просторный широкий мир. Поэтому, верно, и представилось, что вместе со мной спешит в этот мир и Дунай, бегущий среди зеленеющих берегов и островов, благоухающих ароматами лета, неся свои воды в цветущий лиман – свое будущее…
Давно смолкли уставшие выпи, замолчали лягушки. Не слышно и соловьев. Угомонились, оцепенев от холода, ящерицы. Не заметно стремительных серых ящерок, свернувшихся у корней под прикрытием трав. Спустилась на край неба луна и, снова побледнев, как мел, повисла над полосой полей, где-то там, на западе. Теперь она похожа на огромный бумажный корабль, который отхлынувшие воды ночи оставили лежать на песчаном берегу…
Восточная часть неба посветлела.
Только неутомимый Дунай с журчанием-шепотом продолжал свой бег. Как всю эту ночь. Как вчера. Как сто лет назад. И тысячу лет. Как миллион лет до нас, когда он, потеснив землю и камни, в первый раз проложил себе путь меж этих берегов.
Я прикрыл лицо шляпой…
И ничего уже не видел и не слышал…
– А наш парень, Павел, спит как убитый. Дерни его за рукав, пора и честь знать.
Я поднялся, потянулся. Так, что затрещали кости.
– Что верно, то верно, дядюшка Опришор, сплю чуть ли не как убитый…
Мы собрали свои пожитки.
Влезли в лодку и отчалили.
Поднималось на горизонте солнце.
И опять нам попадались буксиры, тянувшие за собой караваны черных пузатых барж. Высокие волны, поднятые на середине реки, докатываются до нас. Лодку подбрасывает и качает, как ореховую скорлупу. Рыжебородый немец, стоящий на мостике одной из конвоирующих барж, таращит на нас глаза, потом поворачивается спиной, заходит в рубку и выходит обратно с подзорной трубой в руках. Он подносит ее к глазам и направляет в нашу сторону. Мы теперь совсем рядом – рукой подать. Я показываю немцу язык. Показываю кукиш. Рыжебородый опускает трубу, вытаскивает из кармана пистолет и стреляет. Пули свистят возле самых наших ушей. Хлюпают по воде. И тонут в Дунае. Рыжебородый чуть не лопается со смеху. Никто из нас даже ухом не повел.
– Черт тебя дернул язык ему показать! Он ведь и застрелить мог.
– Не мог. Баржа была далеко. Попасть трудно.
– Случайно мог задеть. Сколько раз бывало…
Завидев вдали другие буксиры, тяжело подымавшиеся вверх по течению, дядюшка Лайош Опришор правит ближе к берегу.
– Если нам все время будут попадаться немецкие пароходы и мы будем тащиться у самого берега, то и сегодня к вечеру до Джурджу не доберемся…
– Что ж поделаешь. Поживем – увидим…
К полудню поднялся ветер, по небу поползли черные тучи. Солнце село. Река покрылась рябью, забурлила, потемнела вода, и на гребнях расходившихся валов вскипела белая пена.
– Сильней загребай, Павел, надо скорей добраться до укрытия, сейчас дождь польет.
На болгарском берегу за туманом показался Шиштов, прилепившийся у подножия горы. Прямо перед нами выступили красные крыши домов Зимничи.
– Вот тут немецкие армии и перешли Дунай. Завязался бой с нашими резервистами. Взбешенные потерями, немцы сожгли город – так в старину разве что язычники поступали. Много мирных жителей погибло в огне…
Громыхает среди туч огненная колесница Ильи-пророка. Небо гудит и трещит по всем швам, как охваченный пламенем парусиновый верх дорожного фургона. Длинные молнии цвета раскаленного металла рассекают воздух.
– Прогневался святой. Дьявола ищет, чтоб стрелой поразить.
– А ну как дьявол от страха в нашей лодке спрятался? Что тогда, дядя Опришор?
– А зачем в нашей, лучше уж на барже у того немца, у рыжебородого…
Пока мы добрались до каменистого берега, пока привязали лодку, добежали до полуразрушенного сарая, дождь вымочил нас до нитки.
Неподалеку дымила труба дряхлого парохода. Ждали погрузки в пустые баржи стадо быков и коров, бесчисленное множество овец, запертых чуть подальше в загоне. Холодные струи дождя немилосердно хлестали по спинам скота, изможденного долгим путем и бескормицей. Мужики, пригнавшие эти стада и проделавшие вместе с ними длинный переход по проселочным дорогам, укрылись в другом углу сарая; босые, в драных рубахах, не мывшиеся много недель, с худыми, истощенными лицами и запавшими глазами, они сидели на корточках и молча глядели на воду, исхлестанную потоками налетевшего ливня.
Эти крестьяне, насколько можно было судить по их лохмотьям – шляпам и зипунам, наброшенным на плечи, – спустились с высокогорных лугов. Наверно, они впервые в жизни добрались до этих мест, до берегов Дуная. Их поражало такое обилие мутной воды. А мыслями они уносились в свои хижины, к тем, кого оставили там, снабдив пригоршней затхлой кукурузной муки на дне старого мешка…
Рядом с мужиками скорчились на своих ранцах, словно на скамеечках, четверо немецких солдат, скорее пожилых, чем молодых. Они конвоировали стада скота и крестьян-пастухов. Бесконечные пыльные проселки и ходьба по летней жаре измотали даже их, вояк, свыкшихся за эти годы со всеми тяготами и мерзостями войны. У конвоиров-солдат – длинные густые усы, большие запущенные бороды. И у всех четверых – глаза необыкновенно голубого цвета.
Пятый немец, почти мальчик, волоча увечную ногу, набрав на полу щепок, поломанных досок, хворосту, сохранившегося неизвестно с каких пор, соорудил костер. Над костром повесил котелок, в котором скоро забурлила черная горькая бурда ячменного кофе… Я рассматривал немцев в упор, с повышенным, почти напряженным вниманием. Если отложить в сторону ружья, ремни и патронные сумки, в них не оказалось бы ничего воинственного. Судя по всему, им обрыдла военная служба, которую они исполняли по принуждению, надоела жизнь, которую им, победителям, приходилось вести в чужих краях, среди чуждых побежденных, чей язык был им незнаком и непонятен. Когда разогретая кофейная жижа вскипела, они наполнили свои жестяные кружки, достали из ранцев черный хлеб и принялись за еду.
Нахохлившиеся, погруженные в свои думы крестьяне, заслышав жадное чавканье, пошарили в своих полосатых торбах и тоже начали есть, откусывая от мамалыги, которую пронесли на спине бог весть сколько верст. На мамалыгу сыпали соль с толченым красным перцем. И с аппетитом жевали. Один пригласил нас:
– Вы ить тоже странники, вроде как и мы. Не жалаити угоститца?
И он протянул нам кусок мамалыги – она была желтая, с толстой твердой коркой.
– Благодарствуем. У нас есть своя еда в лодке. Мы только вчера из дому, да и путь недальний.
– Недальний, баешь? По нонешним временам только и знай, кады за порог вышел, а кады назад воротишься, да и воротишься ли – того знать не дано. Нам-от примар сказал, что надоть скотину до Дуная спровадить, а там уж и домой возвернуться. А тута другой приказ вышел: скотину на баржу грузить и по Дунаю с ей вместе плыть, до самой до Германии. Одному богу ведомо, что еще по дороге приключится, увидим ли мы когда наших жен да пострелят. У меня дома семья голодная осталась. Летошний год хлеб не уродился, а что у мужика с прошлых годов сохранилось, все немцы позабирали. Даже мелкую живность со двора свели. Вот и сидим безо всего, хоть о голоду помирай…
– Это во всех местах так, куда немцы пришли. Что поделаешь, война…
– Вот и все так: война, дескать! А кто ее затеял, войну-то, и зачем? Вот, братец, дело-то в чем!
Пелена дождя становится все реже, отступая на запад вместе с едва слышными раскатами грома – они бьют, словно редкие орудийные залпы затихающего боя, и слабыми зарницами взблескивают у самого горизонта. Разорвав слабую дождевую завесу, от Шиштова к Зимниче напрямик пересекает реку болгарский пароходик, непрерывно издавая короткие хриплые гудки.
Когда он подошел к берегу, дождь уже перестал. Сквозь голубой просвет в облаках вновь сияет солнце – еще ярче и жарче, чем прежде.
Мы спешим выбраться из ветхого сарая, вот-вот готового рухнуть под напором шального ветра, и прямо на себе сушим мокрые одежды, в которых проторчали в сарае целый час, лязгая от холода зубами. Не всегда бывает теплым даже летний дождь.
Болгарский пароходик с потрескавшейся и облупившейся черной краской перестал хлопать лопатками своих огромных колес и прилепился к длинной низкой набережной, сложенной из каменных глыб. По деревянному трапу, который перекинули с пристани портовые рабочие, первым сошел немецкий офицер. Краснощекий и круглолицый. Сапоги у него начищены до блеска – хоть глядись, как в зеркало, и закручивай усы, если они есть и хочется их подкрутить, – а серый мундир помят, будто только что вынут из чемодана. Вся грудь в орденах, а в походке и взгляде сквозит самодовольство, высокомерие, господская спесь. За ним, боязливо и угодливо улыбаясь, поспешают двое молодых солдат. У одного левая щека обезображена застарелым шрамом от глубокой раны. Офицер и солдаты направились к зданию портового управления – оно тоже частично сожжено и разрушено. Мы проводили их взглядом, и вдруг с пароходика послышался крик:
– Эй, вы, на берегу, идите сюда, помогите вынести больных пленных. Это мамалыжники, из ваших…
Мы повернули головы. Кричал болгарский солдат, приземистый и коренастый, со смуглым лицом и большими черными бровями. Фуражка на нем сплющилась блином, красный околыш давно потерял свой первоначальный цвет, а козырек сломался у самого основания и болтался, будто крылышко подбитой птицы. Один рукав измызганного, в грязных пятнах мундира пуст и треплется на ветру. Сквозь рваные брюки просвечивают голые коленки. Ступни ног обмотаны портянками и всунуты в постолы. За спиной у солдата – большое старое ружье, какие были на вооружении у турок в войну семьдесят седьмого года. Ремнем служит толстая, вся в узлах веревка.
За спиной этого коротышки солдата, который позвал нас в надежде, что мы поднимемся на палубу и поможем снять заболевших пленных, стояло еще пять или шесть болгарских солдат, таких же оборванцев. Они выглядели глубокими стариками. Может, такими они были и на самом деле. Молодежь и крепких мужчин поубивали в войнах, которые здесь, на Балканах, следовали одна за другой.
– Эй вы, давай сюда! Чего ждать, или думаете, что вас с музыкой встретят? Музыки не будет… – Он было улыбнулся, но улыбка тотчас застыла на его сухих, потрескавшихся от ветра губах. И только добавил: – Давайте сюда, это румыны… из ваших…
– Айда, парни, надо пособить!
– Айда, дядюшка Опришор!
Вместе с нами на пароходик поднялись и полуголые пастухи, сидевшие в сарае.
– Румыны ведь, земляки. Да мы бы пришли и чужим пособить. Пленный – это пленный. В беде, значит. Так ведь, болгарин?
– Это уж точно, румын!
По железной винтовой лестнице один за другим мы спустились вниз, в полукруглое помещение.
На голом полу, тесно прижавшись друг к другу, словно пытаясь согреться в этой душной и смрадной плавучей камере, лежало человек тридцать солдат. Не люди – скелеты… Кожа да кости… Да глаза, блестевшие тускло-тускло, того и гляди потухнут. То, что некогда было военной формой, превратилось в полуистлевшие лохмотья.
Все, сколько нас было – семь-восемь человек, спустившихся в трюм, – прислонились к дощатой переборке. И замерли, потрясенные зрелищем; только губы у нас дрожали, выдавая сострадание. Мы смотрели на больных, а больные глядели на нас потухшим взором. Один из них проговорил голосом пришельца с того света, отрешенным и глухим:
– Неужели до родины добрались, братцы?
– Да, вы на родине.
– Где же мы?
– В Зимниче.
– Вот теперь и помереть можно…
– Раз уж добрались, не помрете.
– С голоду околеваем… Все время одной травой кормились да корой с дерева. В болгарских горах…
– Ну, взваливайте больных на спины и выносите с парохода, а то, неровен час, вернется немец офицер, тогда уж несдобровать ни вам, ни нам…
Это гаркнул однорукий. Он стоял на верхней ступеньке лестницы. Приказать-то легко, а вот попробуй выполнить. Мертвеца на спине тащить потяжелее, чем живого.
Я взвалил одного солдата на плечи и стал подыматься по лестнице. Страхи мои оказались напрасными. Человек был совсем легким – не человек, а кожаный мешок с громыхающими костями. Он обхватил меня за шею – руки у него желтые, как у мертвеца, с синими ногтями. Я догадался, что он еще жив, по горячечному дыханию, обжигавшему мне затылок.
Четыре раза спускался я в трюм. И четыре раза взбирался по винтовой лестнице, нащупывая ногой ступеньку за ступенькой – не дай бог споткнуться и сорваться вниз.
Мы уложили полумертвых пленных на сухое место под навесом сарая. Их было тридцать два человека. Немцы, сопровождавшие быков, стада коров и отары овец, тоже взглянули на пленных, но не выразили никакого удивления – откуда ему взяться у бывалых солдат, привыкших и к более страшным картинам? После стольких мучительных лет, проведенных среди мертвых и умирающих, чужая смерть уже не трогала их.
Лишь по лицу хромого пробежала тень. Он обратился с каким-то вопросом к своим товарищам, ему ответили, и он опять принялся собирать сухой хворост и обломки досок. Набрав порядочную кучу, раздул потухший было огонь и повесил над пламенем котелок с водой, бросив туда несколько больших комков цикория. Самый старый из немцев собрал на дне ранца пригоршню сахара и опустил его в черную жижу.
Пока разгорался огонь и в кипящем котелке варился цикорий, немцы сполоснули в дунайской воде свои серые жестяные кружки и вернулись в сарай; все пятеро, наполнив кружки, опускались на колени возле больных солдат и, приподняв им голову, подносили кружки к губам и давали отпить. Однорукий и другие болгары стояли в сторонке, голодными глазами наблюдая за этой процедурой. Немцы на них даже не взглянули.
– Эти немцы, наверно, считают нас виноватыми в том, что ваших земляков до такого непотребства довели… А в этом не нас винить надо, а наше начальство. В Болгарии-то голод. Нам и самим есть нечего. Дома семьи голодные остались. Чем тут тысячи оголодавших пленных накормишь? Этих мне приказали отвезти на родину. Вот я и привез. Ждал – появится кто-нибудь из ваших, заберет их, позаботится.
– Ты, болгарин, хорошо по-нашему говоришь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64