У Альвицэ, моего свояка, накрыт большущий стол, за столом полно родственников и друзей. Стол завален подарками. Люди едят и пьют, а как наедятся – выходят в сени или во двор вместе с музыкантами и пляшут, пока не свалятся с ног.
Пора раздавать подарки. Посаженый отец получает рубаху. Посаженой матери тоже преподносят рубаху. И вместе с рубахами – длинные и широкие полотенца, расшитые по краям большими красными цветами. Полотенца вытканы из тонкого полотна. Посаженый отец достает из кошелька серебряный рубль и кладет на покрытое салфеткой блюдо. Гости следуют его примеру. Каждый вынимает из пояса сколько может – серебряную монетку, медяк – и вносит свою лепту. Эти подношения и покрывают расходы на свадьбу.
Минула ночь. Близится рассвет. Но пока еще не рассвело, две женщины и двое мужчин вместе с музыкантами идут к родителям невесты. Идут с доброй вестью – невеста оказалась девушкой. Таких гонцов угощают вином. Посланцы берут двух белых кур, красят в красный цвет и с шумным ликованием возвращаются в дом жениха. После их возвращения невеста и жених с посаженым отцом, матерью и дружкой проделывают обратный путь к родительскому дому. Тем временем мама успевает накрыть на стол и поставить подкрашенную ракию. Все принимаются за угощенье. Ночь была долгой. И всю ночь продолжались танцы. Как тут не проголодаться.
Пока у нас распивают красную ракию, у Альвицэ во дворе под музыку оставшихся музыкантов парни затевают пляски вокруг костра. Авендря выкрикивает:
Гоп, гоп, а-ча-ча!
Как невеста горяча…
До самого полудня пьют и едят в обоих домах. Наступает вечер понедельника. Родители жениха и невесты, собравшись вместе, подсчитывают, во что обошлась свадьба, подбивают счет и уточняют, каким состоянием владеют молодожены. Разъезжаются по домам родственники и другие гости.
Но свадьба еще не кончилась. Во вторник утром Евангелина приготавливает три подарка: один приносит нам домой – как откуп; такой же откуп – посаженым отцу с матерью; третий – дружке за все хлопоты, доставшиеся ему на свадьбе.
Прошло несколько дней, и глядь – Евангелина у нас на пороге. Она похудела, лицо у нее вытянулось, под правым глазом темнеет синяк.
– Что случилось, дочка?
Сестра присаживается на край постели рядом с матерью. Закрывает лицо руками и плачет. Плачет беззвучно, не в силах унять слезы.
– Ну что стряслось?
– Ион это…
– С Ионом поругалась?
– Да не-ет… Приходит он сегодня ночью домой пьяный. Я только и спросила – где, мол, был. А он и давай меня бить. Если бы не спрятала лицо, слепой бы осталась.
Великий пост!.. Как долго длится великий пост! Мы питаемся только мамалыгой и похлебкой из порея.
Ждем весну.
Крестьяне уже и не помышляют о восстании, не то что прошлый год. Еще не забыты те, кто погиб совсем недавно. А из тех, кто выжил, многие еще не пришли в себя после полученных увечий, не залечили душевных ран, не избыли страданий.
Жандармы все время настороже.
Мы ждем весну.
Весной станет полегче. Будем есть мамалыгу и щи из крапивы или щавеля.
В канаве, что в глубине нашего двора, крапива и щавель растут в изобилии.
Весной к нам во двор приходят женщины даже с другого конца села – за крапивой и щавелем; пусть их рвут сколько влезет.
VIII
ГЛИНЯНЫЕ ГОРШКИ
Мы решили жать вместе с семьей Беки, Мисирлиу и Уйе. С ними и ни с кем другим. Дело в том, что у Беков новая жатка, очень легкая; пара быков свободно тянет ее по полю, называется жатка «Альбион». Режет как бритва и звенит, звенит… Ее звук издали узнаешь: «Слышь, это Беков „Альбион“«. Мисирлиу мы выбрали потому, что в семье у них, как и у нас, десять рабочих рук, а Уйе очень трудолюбивы: работников двое, но вкалывают за четверых.
– Постой, Уйе, да ведь у тебя жена на сносях…
– Ну и что… Мы все рассчитали. Ребенка после жатвы ждем.
– Ладно, коли так, возьмем и тебя в нашу упряжку. С молотьбой и одни управимся…
– Вот спасибо…
Жать нам приходится у самой Бэдулясы, от нас километров пять на телеге тащиться. Встаем мы около полуночи. Вместе со всем селом. Будят нас петухи, а может, страх опоздать – с помещиком шутки плохи…
– Н-но, сердешные…
Дорога устлана мягкой белой пылью. Шлепают копыта, гремит телега. Сон смежает веки; накрывшись дерюжкой, мы клюем носом.
– Н-но, сердешные!..
Отец высекает огонь, закуривает. Над нами – бездонный свод неба. На ветвях невидимого дерева – дерева ночи – созревшими плодами висят звезды. А луна? Лупы нет. В безлунную ночь воздух словно подернут дымкой. И звезды в безлунную ночь кажутся больше. В безлунную ночь они будто ближе к земле. Но попробуй-ка залезть на тополь, на самую верхушку, и протянуть руку – дотянешься ли хоть до одной? Не дотянешься! А зачем тогда говоришь, что звезды ближе к земле? Да так, для красного словца. Одни звезды белые – вот-вот упадут, как снежки. Другие желтые – как айва. Звезды усыпали все небо – до самой той черты, где оно сливается с землей. И несть им числа… Бездна…
Сверху звезды,
Снизу звезды.
Ветер там гуляет поздно.
Брат мой бродит среди них
И красавиц рой моих…
– Что это ты бормочешь, Дарие?
– Да так, ничего. Мама, погляди, вот это – Млечный Путь, это – Телец, вон – Стожары, это – Большая Медведица, рядом Малая. Мама, а где Лев? Покажи мне Льва…
– Да помолчи ты, бесенок…
Я замолчал. Вот падает звезда. Оставляет за собой яркий синий хвост. Хвост еще виден, а звезда уже сгинула. Распалась и растаяла. Вот исчезает и хвост. Кто-нибудь умер. Падает еще одна звезда, и еще одна… Теперь они падают непрестанно. Даже с Млечного Пути.
– Ион, я нашел Льва!
– Так хватай его за хвост!
– У-у-уй!..
Это кто-то ткнул меня кулаком под ребро. Ион разозлился, что я помешал ему спать. Он слезает с телеги и плетется сзади. Теперь уже не уснешь. Так лучше уж совсем стряхнуть сон и хоть немного согреться.
– Но-о-о, сердешные…
Мы переехали железнодорожную линию. Поднимаемся на холм.
– Ты налил в бочку воды?
– Налил.
– И в бидон?
– И в бидон.
Спереди и сзади, справа и слева от нас по всем дорогам тянутся телеги. Не слышно песен – ни детских, ни девичьих, ни женских голосов. Поет только ширь полей. Может, поет и небо. Но мы песни неба не слышим.
– Эй, кто это?
– Я это, Никулае…
– Огонька не найдется? Я кремень потерял.
– Найдем…
Смотри-ка, звездопад прекратился. Звезды бледнеют и уносятся ввысь. Наверно, уходят спать за небесный полог. Днем звезды отсыпаются. Их время ночное. Вылезают вечером из-под своего покрывала и смотрят на землю, следят, как отдыхают люди, холмы и долы, поля и леса…
– Тять, звезды днем спят?
– Может, и так… Как знать? Одному богу известно… Если он есть.
На востоке молочно белеет полоска зари. Постепенно она желтеет, становится красной. Надо поторапливаться.
– Но-о-о! Сердешные…
Волы ускоряют шаг. И еще усерднее обмахиваются кисточками хвостов.
Наконец мы на месте. Распрягаем волов. Поспешно рвем траву – надо подкормить животных. Вот бы задать им зерна… Хотя бы несколько колосков!.. Но нельзя. Зерно – не про нас. Если волы зайдут в пшеницу, на орехи достанется нам… Помню по прошлому лету. Пас я тогда волов на жнивье, уже к вечеру. Лежу, гляжу на небо, мечтаю. В небе тучи громоздятся друг на друга, и любопытно мне, как они сталкиваются черными лбами, – быки да и только! А в это время вол, пятнистый, хвать пук пшеницы и жует себе… Как вдруг – вж-ж-ж-ик… Фью-ю-ить… Хлесть…
– О-о-ой!.. – взвыл я.
Оглядываюсь, а это приказчик Гынцэ меня хлыстом огрел. Кожа на спине так пузырями и пошла, вздулась и сочится кровью. Словно ожгло меня хлыстом-то. Не знал я до тех пор, каков хлыст на вкус. Теперь познакомился. След и по сей день видно. Может, показать? Вот только сброшу сермягу да рубашку. Похоже, будто молнией резануло от правого плеча аж до левого бока. Что, неохота смотреть? Ну и ладно. Так вот, вскочил мой отец да как схватит шкворень, чем ярмо затягивают. А шкворень-то железный.
– Ах ты, сволочь! – кричит. – Ты же мне парня убил!
Гынцэ – он верхом был – отвечает:
– Убить не убил. Ударил только…
А сам пришпорил своего задастого и иноходью – поскорее прочь. Не поспеши он тогда – лежать бы ему с раскроенным черепом. Считай, повезло. Вообще-то он моего отца боялся. Верно, в голове помутилось от злобы, вот и ударил. А то бы нипочем не ударил. Моего отца даже помещик не смел обругать, не то что приказчик, а тем более уродец Гынцэ. Года два назад накинулся на отца жандарм Жувете. Из-за пустяка – отец перед ним шапку не снял. Отец тогда на рожон не полез. Даже не спросил, за что попало. В руках у него только палка была, чтоб от собак отбиваться, даже не палка – ивовый прут, а у жандарма – карабин за спиной. Зато ночью подстерег отец жандарма на мосту – разузнал, что тому на хутор надо. Сбил с ног. Карабин в реку бросил, а самого жандарма, потоптав как следует, стащил к воде и усадил сапогами в речку – пусть рыбу голенищами ловит. У отца и в мыслях не было человека убить, хотя тот этого и заслужил. Стражники нашли Жувете в бесчувственном состоянии и на руках отнесли обмякшее тело в участок. Там Жувете пришел в себя.
– Кто это вас так?
– Никто. Просто оступился в темноте и упал с моста. Бездельники! Нет, чтоб перила на мосту поставить.
– Да есть там перила, господин начальник…
– Коли я говорю нет, стало быть, нет.
– Стало быть, нет…
Жувете стонал и кусал себе губы. Грыз усы. Уложили его в постель. Поправившись, пошел он в управление и попросил перевода. Перевели Жувете в другую деревню. А на его место поставили Мьелушела, старшину Никулае Мьелушела. Но и от него добра не жди.
– Вот так-так!.. Нас опередили. Бека уже жатку смазывает. Знает в ней толк, что твой механик. А вот и Мисирлиу с женой, дочерьми и сыном. Жена у него баба ядреная. Ее настоящее имя Илина, но все зовут ее Семипупка. Да и дочери тоже хороши. Парни вечно лапают и тискают их. А то и юбку задерут. Будто никогда не видели. Но чтобы посвататься – ищи дурака. Сын у Мисирлиу один. На селе его прозвали Щенком. Сестры говорят про него «братик», мамаша – «сыночек мой», а отец – «горюшко мое»… Если у кого есть к нему дело, то окликают попросту: «Эй, ты». Щенок все слышит, все понимает. Только говорить не может. Из горла у него вырываются какие-то ломаные, рваные, совсем бессвязные звуки. Не разберешь, то ли неведомая болотная птица кричит, то ли собака лает… Ребятишкам почудилось в его звуках щенячье тявканье, вот и прозвали сына Мисирлиу Щенком. А имя забылось. Сколько уже затерялось, забылось имен, а мир – глянь-ка – живет себе и живет. И будет жить, сколько отпущено. Прилипла к парнишке эта кличка. Я, как и все, тоже Щенком его называю, и он не обижается.
Душа у парня добрая. И красив он, разрази его гром!.. Брови сплошной полосой тянутся, длинные-предлинные и густые, пышные. А глаза зеленые, как у ящерицы.
Работает Щенок с ожесточением. Плохого не скажешь.
– Пришел Уйе?
– Нет еще… Придет небось…
Трава пока росная. И пшеница вся в росе. Похоже, будто и небо само умывалось росой, что пала нынче ночью, «Спать пора… Спать пора…» – кричит в пшенице перепел. Вверху, точно повиснув на невидимой нити под небесами, раскачивается и поет жаворонок. Просовывают меж колосьев свои красные шляпы черноголовые маки. Черные головни с красными шляпками на широколистом стебле – это и есть маки. Я рву их, чтоб украсить себе шляпу. Только вот шляпы у меня никакой и нет.
– Запрягай волов, того и гляди солнце взойдет, а мы все прохлаждаемся…
Отмеряем участки. Прозрачный, будто родниковая вода, свет затопляет все вокруг. Стрекочет и стрекочет «Альбион» Василе Беки… Стрекочут неподалеку и другие жатки. Падает валок за валком пшеница. Кладешь один валок на другой. Добавляешь третий. Крепко сжимаешь все три вместе и скручиваешь перевяслом. Ставишь готовый сноп колосьями вверх, чтобы до вечера прожарились на солнце, а там можно и в скирду складывать.
Если бы мы не объединились с односельчанами, жали бы теперь вручную. Не одну неделю сряду скакали бы на четвереньках, как лягушки, обдирая об острую стерню голые коленки, подставляя палящему солнцу спины и макушки… Теперь ползать на четвереньках приходится меньше. Словом, если кто сам пшеницы не жал, тот не знает истинной цены хлеба. Только вкус.
Появился Тицэ Уйе, весь взмокший от пота. Следом за ним, еле переводя дух, точно загнанная лошадь, поспешает его жена с котомкой на спине, несет еду. Еда известно какая: мамалыга, яйцо, пучок зеленого лука. Уйе кувшин воды притащил. Красивый кувшин, с двумя горлышками.
– Где наш участок? – спрашивает Уйе.
– Вон там, недалече…
Чуть ли не до самого Дуная, насколько хватает взгляд, раскинулись поля, сплошное море пшеницы. Колосья у нее рыжеватые, как воробьи. На север, до дороги на Рушь-де-Веде, зеленеют заросли высоченной кукурузы. Ветер шуршит кукурузными листьями, раскачивает початки, оскалившие свои зубы-зерна из-под шелковистой обертки.
– Эй, ы-ы-ы там!
Это голос Гынцэ, безгубого приказчика. Фасолины зубов вечно торчат у него наружу, и слюна промеж них течет прямо на подбородок. Губ-то нет. Выклевали куры, когда еще младенцем был.
– Начинай, ы-ы там!..
– Давно начали…
Не разгибаясь, мы подбираем валки, складываем, вяжем снопы. Солнце палит вовсю. Колет ноги стерня. Ноет согнутая спина. Из царапин и порезов сочится кровь. Порезы мы присыпаем горячей землей. Кровь, перемешавшись с землей, останавливается. Закрываются раны. Если порез глубокий, до кости, – отходишь подальше от чужих глаз и мочишься прямо на рану. Сначала очень больно. Но стиснешь зубы. Поболит… и пройдет.
– Э-э-э-й, ы-ы-ы, ше-элись!..
Мы шевелимся. Гынцэ орет издали. Все еще побаивается отцовского шкворня. Отец ничего не забывает. И ничего не прощает. Долги выплачивает с лихвой. С большими процентами. Как в банке. А иначе давно втоптали бы его сапогами в грязь приказчики и жандармы. Даже писарь, и тот топтал бы его своими скрипучими ботинками, хоть считает себя городским и носит высокий, как труба, воротничок – белый, блестящий и грязный.
Рубаха на мне – хоть выжимай. Прилипла к телу. Ладони горят. Ноги обожжены. Кожа свербит. Голова отяжелела и клонится книзу. Пот льет ручьем. Как его вытрешь? И чем? Затекает в рот, приходится то и дело с губ слизывать. Пот горький, соленый… Пусть уж лучше капает прямо на землю, глядишь – смочит ее, охладит. Куда там! Прохлады от него никакой.
А солнце поднимается все выше и выше. Вот Илина направляется в кукурузные заросли. Следом за ней исчезает Ион. Пропадают в кукурузе ненадолго – только-только окурок докурить. Чего им прятаться? Из кукурузы выходят порознь – Илина с одной стороны. Ион с другой.
Возвращаются на свои места и опять работают усердно и споро.
Перепрягаем волов. До сих пор жатку тянули волы Беки. Теперь черед работать нашим. А после обеда впряжем волов Мисирлиу, и уж до конца дня. У Мисирлиу волы сильные, из Фэлчу, из Молдовы, как и его жена.
Когда Илина приехала к нам в село, голос у нее был совсем другой. Певучий был, как флейта. Сейчас от прежнего голоса ничего не осталось. И не узнаешь, что издалека приехала. По разговору от местных не отличишь. Однако кое в чем она не как все, во всяком случае не как все женщины. По ее словам, в животе у нее все время жжет и потому бесперечь продувка требуется. Мисирлиу на ее прихоти давно уже рукой махнул, а насчет жжения в животе бабы такой слух распустили, будто у Илины семь пупков, прозвали ее Семипупкой…
Вот теперь, чтоб развеять нелепый слух, она показывает свое пузо мужикам, всем, кому только вздумается на него взглянуть, – будь то светлым днем или темной ночью.
Пупок у нее один, но слух о семи пупках так и остался. А главная беда в том, что все три дочери в мать уродились.
– Н-н-н-о, левей, левей давай!.. Н-н-н-о, пегий, пегий, н-н-н-о-о!
Это я направляю волов. Разворачиваюсь на делянке, которая становится все уже. А сжатое поле – все шире. Снопы стоят дыбком, точно люди – только потолще и покороче, со взъерошенными волосами. Когда я прохожу мимо Илины, она зазывает меня:
– Пойдем в кукурузу, Дарие, что-то покажу…
– Пупок, что ли? Так у тебя их семь, тетя Илина…
Нас слышит Тицэ Уйе.
– Постыдилась бы, эй! Старуха ведь. Хоть к ребятишкам-то не приставай…
– Полно, не такой уж он и ребятенок. Да и я вовсе не старуха. Пошли, Дарие…
– Найди себе другого, – отвечаю я и веду волов дальше.
Звенит и звонит Беков «Альбион»…
Илина уходит в кукурузу с сыном Беки – Гогоем, самым старшим в семье, у него все лицо словно изъедено жуками… До вечера она побывает там еще не один раз.
Облака вроде бы сгущаются. Хорошо бы сейчас дождика… Чтоб пролился и тут же перестал. Легче б стало дышать. И жара бы спала. И охладилась бы земля, обжигающая пятки. Ноги мои – сплошные саднящие раны. Не помогает уже и присыпание землей. Кровь сначала перестает сочиться, а потом течет снова.
Если бы нас накрыло мокрой простыней дождя!.. Или если бы в телеге нашлась попона пошире и две жерди подлиннее, чтоб растянуть по небу и закрыть солнце!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Пора раздавать подарки. Посаженый отец получает рубаху. Посаженой матери тоже преподносят рубаху. И вместе с рубахами – длинные и широкие полотенца, расшитые по краям большими красными цветами. Полотенца вытканы из тонкого полотна. Посаженый отец достает из кошелька серебряный рубль и кладет на покрытое салфеткой блюдо. Гости следуют его примеру. Каждый вынимает из пояса сколько может – серебряную монетку, медяк – и вносит свою лепту. Эти подношения и покрывают расходы на свадьбу.
Минула ночь. Близится рассвет. Но пока еще не рассвело, две женщины и двое мужчин вместе с музыкантами идут к родителям невесты. Идут с доброй вестью – невеста оказалась девушкой. Таких гонцов угощают вином. Посланцы берут двух белых кур, красят в красный цвет и с шумным ликованием возвращаются в дом жениха. После их возвращения невеста и жених с посаженым отцом, матерью и дружкой проделывают обратный путь к родительскому дому. Тем временем мама успевает накрыть на стол и поставить подкрашенную ракию. Все принимаются за угощенье. Ночь была долгой. И всю ночь продолжались танцы. Как тут не проголодаться.
Пока у нас распивают красную ракию, у Альвицэ во дворе под музыку оставшихся музыкантов парни затевают пляски вокруг костра. Авендря выкрикивает:
Гоп, гоп, а-ча-ча!
Как невеста горяча…
До самого полудня пьют и едят в обоих домах. Наступает вечер понедельника. Родители жениха и невесты, собравшись вместе, подсчитывают, во что обошлась свадьба, подбивают счет и уточняют, каким состоянием владеют молодожены. Разъезжаются по домам родственники и другие гости.
Но свадьба еще не кончилась. Во вторник утром Евангелина приготавливает три подарка: один приносит нам домой – как откуп; такой же откуп – посаженым отцу с матерью; третий – дружке за все хлопоты, доставшиеся ему на свадьбе.
Прошло несколько дней, и глядь – Евангелина у нас на пороге. Она похудела, лицо у нее вытянулось, под правым глазом темнеет синяк.
– Что случилось, дочка?
Сестра присаживается на край постели рядом с матерью. Закрывает лицо руками и плачет. Плачет беззвучно, не в силах унять слезы.
– Ну что стряслось?
– Ион это…
– С Ионом поругалась?
– Да не-ет… Приходит он сегодня ночью домой пьяный. Я только и спросила – где, мол, был. А он и давай меня бить. Если бы не спрятала лицо, слепой бы осталась.
Великий пост!.. Как долго длится великий пост! Мы питаемся только мамалыгой и похлебкой из порея.
Ждем весну.
Крестьяне уже и не помышляют о восстании, не то что прошлый год. Еще не забыты те, кто погиб совсем недавно. А из тех, кто выжил, многие еще не пришли в себя после полученных увечий, не залечили душевных ран, не избыли страданий.
Жандармы все время настороже.
Мы ждем весну.
Весной станет полегче. Будем есть мамалыгу и щи из крапивы или щавеля.
В канаве, что в глубине нашего двора, крапива и щавель растут в изобилии.
Весной к нам во двор приходят женщины даже с другого конца села – за крапивой и щавелем; пусть их рвут сколько влезет.
VIII
ГЛИНЯНЫЕ ГОРШКИ
Мы решили жать вместе с семьей Беки, Мисирлиу и Уйе. С ними и ни с кем другим. Дело в том, что у Беков новая жатка, очень легкая; пара быков свободно тянет ее по полю, называется жатка «Альбион». Режет как бритва и звенит, звенит… Ее звук издали узнаешь: «Слышь, это Беков „Альбион“«. Мисирлиу мы выбрали потому, что в семье у них, как и у нас, десять рабочих рук, а Уйе очень трудолюбивы: работников двое, но вкалывают за четверых.
– Постой, Уйе, да ведь у тебя жена на сносях…
– Ну и что… Мы все рассчитали. Ребенка после жатвы ждем.
– Ладно, коли так, возьмем и тебя в нашу упряжку. С молотьбой и одни управимся…
– Вот спасибо…
Жать нам приходится у самой Бэдулясы, от нас километров пять на телеге тащиться. Встаем мы около полуночи. Вместе со всем селом. Будят нас петухи, а может, страх опоздать – с помещиком шутки плохи…
– Н-но, сердешные…
Дорога устлана мягкой белой пылью. Шлепают копыта, гремит телега. Сон смежает веки; накрывшись дерюжкой, мы клюем носом.
– Н-но, сердешные!..
Отец высекает огонь, закуривает. Над нами – бездонный свод неба. На ветвях невидимого дерева – дерева ночи – созревшими плодами висят звезды. А луна? Лупы нет. В безлунную ночь воздух словно подернут дымкой. И звезды в безлунную ночь кажутся больше. В безлунную ночь они будто ближе к земле. Но попробуй-ка залезть на тополь, на самую верхушку, и протянуть руку – дотянешься ли хоть до одной? Не дотянешься! А зачем тогда говоришь, что звезды ближе к земле? Да так, для красного словца. Одни звезды белые – вот-вот упадут, как снежки. Другие желтые – как айва. Звезды усыпали все небо – до самой той черты, где оно сливается с землей. И несть им числа… Бездна…
Сверху звезды,
Снизу звезды.
Ветер там гуляет поздно.
Брат мой бродит среди них
И красавиц рой моих…
– Что это ты бормочешь, Дарие?
– Да так, ничего. Мама, погляди, вот это – Млечный Путь, это – Телец, вон – Стожары, это – Большая Медведица, рядом Малая. Мама, а где Лев? Покажи мне Льва…
– Да помолчи ты, бесенок…
Я замолчал. Вот падает звезда. Оставляет за собой яркий синий хвост. Хвост еще виден, а звезда уже сгинула. Распалась и растаяла. Вот исчезает и хвост. Кто-нибудь умер. Падает еще одна звезда, и еще одна… Теперь они падают непрестанно. Даже с Млечного Пути.
– Ион, я нашел Льва!
– Так хватай его за хвост!
– У-у-уй!..
Это кто-то ткнул меня кулаком под ребро. Ион разозлился, что я помешал ему спать. Он слезает с телеги и плетется сзади. Теперь уже не уснешь. Так лучше уж совсем стряхнуть сон и хоть немного согреться.
– Но-о-о, сердешные…
Мы переехали железнодорожную линию. Поднимаемся на холм.
– Ты налил в бочку воды?
– Налил.
– И в бидон?
– И в бидон.
Спереди и сзади, справа и слева от нас по всем дорогам тянутся телеги. Не слышно песен – ни детских, ни девичьих, ни женских голосов. Поет только ширь полей. Может, поет и небо. Но мы песни неба не слышим.
– Эй, кто это?
– Я это, Никулае…
– Огонька не найдется? Я кремень потерял.
– Найдем…
Смотри-ка, звездопад прекратился. Звезды бледнеют и уносятся ввысь. Наверно, уходят спать за небесный полог. Днем звезды отсыпаются. Их время ночное. Вылезают вечером из-под своего покрывала и смотрят на землю, следят, как отдыхают люди, холмы и долы, поля и леса…
– Тять, звезды днем спят?
– Может, и так… Как знать? Одному богу известно… Если он есть.
На востоке молочно белеет полоска зари. Постепенно она желтеет, становится красной. Надо поторапливаться.
– Но-о-о! Сердешные…
Волы ускоряют шаг. И еще усерднее обмахиваются кисточками хвостов.
Наконец мы на месте. Распрягаем волов. Поспешно рвем траву – надо подкормить животных. Вот бы задать им зерна… Хотя бы несколько колосков!.. Но нельзя. Зерно – не про нас. Если волы зайдут в пшеницу, на орехи достанется нам… Помню по прошлому лету. Пас я тогда волов на жнивье, уже к вечеру. Лежу, гляжу на небо, мечтаю. В небе тучи громоздятся друг на друга, и любопытно мне, как они сталкиваются черными лбами, – быки да и только! А в это время вол, пятнистый, хвать пук пшеницы и жует себе… Как вдруг – вж-ж-ж-ик… Фью-ю-ить… Хлесть…
– О-о-ой!.. – взвыл я.
Оглядываюсь, а это приказчик Гынцэ меня хлыстом огрел. Кожа на спине так пузырями и пошла, вздулась и сочится кровью. Словно ожгло меня хлыстом-то. Не знал я до тех пор, каков хлыст на вкус. Теперь познакомился. След и по сей день видно. Может, показать? Вот только сброшу сермягу да рубашку. Похоже, будто молнией резануло от правого плеча аж до левого бока. Что, неохота смотреть? Ну и ладно. Так вот, вскочил мой отец да как схватит шкворень, чем ярмо затягивают. А шкворень-то железный.
– Ах ты, сволочь! – кричит. – Ты же мне парня убил!
Гынцэ – он верхом был – отвечает:
– Убить не убил. Ударил только…
А сам пришпорил своего задастого и иноходью – поскорее прочь. Не поспеши он тогда – лежать бы ему с раскроенным черепом. Считай, повезло. Вообще-то он моего отца боялся. Верно, в голове помутилось от злобы, вот и ударил. А то бы нипочем не ударил. Моего отца даже помещик не смел обругать, не то что приказчик, а тем более уродец Гынцэ. Года два назад накинулся на отца жандарм Жувете. Из-за пустяка – отец перед ним шапку не снял. Отец тогда на рожон не полез. Даже не спросил, за что попало. В руках у него только палка была, чтоб от собак отбиваться, даже не палка – ивовый прут, а у жандарма – карабин за спиной. Зато ночью подстерег отец жандарма на мосту – разузнал, что тому на хутор надо. Сбил с ног. Карабин в реку бросил, а самого жандарма, потоптав как следует, стащил к воде и усадил сапогами в речку – пусть рыбу голенищами ловит. У отца и в мыслях не было человека убить, хотя тот этого и заслужил. Стражники нашли Жувете в бесчувственном состоянии и на руках отнесли обмякшее тело в участок. Там Жувете пришел в себя.
– Кто это вас так?
– Никто. Просто оступился в темноте и упал с моста. Бездельники! Нет, чтоб перила на мосту поставить.
– Да есть там перила, господин начальник…
– Коли я говорю нет, стало быть, нет.
– Стало быть, нет…
Жувете стонал и кусал себе губы. Грыз усы. Уложили его в постель. Поправившись, пошел он в управление и попросил перевода. Перевели Жувете в другую деревню. А на его место поставили Мьелушела, старшину Никулае Мьелушела. Но и от него добра не жди.
– Вот так-так!.. Нас опередили. Бека уже жатку смазывает. Знает в ней толк, что твой механик. А вот и Мисирлиу с женой, дочерьми и сыном. Жена у него баба ядреная. Ее настоящее имя Илина, но все зовут ее Семипупка. Да и дочери тоже хороши. Парни вечно лапают и тискают их. А то и юбку задерут. Будто никогда не видели. Но чтобы посвататься – ищи дурака. Сын у Мисирлиу один. На селе его прозвали Щенком. Сестры говорят про него «братик», мамаша – «сыночек мой», а отец – «горюшко мое»… Если у кого есть к нему дело, то окликают попросту: «Эй, ты». Щенок все слышит, все понимает. Только говорить не может. Из горла у него вырываются какие-то ломаные, рваные, совсем бессвязные звуки. Не разберешь, то ли неведомая болотная птица кричит, то ли собака лает… Ребятишкам почудилось в его звуках щенячье тявканье, вот и прозвали сына Мисирлиу Щенком. А имя забылось. Сколько уже затерялось, забылось имен, а мир – глянь-ка – живет себе и живет. И будет жить, сколько отпущено. Прилипла к парнишке эта кличка. Я, как и все, тоже Щенком его называю, и он не обижается.
Душа у парня добрая. И красив он, разрази его гром!.. Брови сплошной полосой тянутся, длинные-предлинные и густые, пышные. А глаза зеленые, как у ящерицы.
Работает Щенок с ожесточением. Плохого не скажешь.
– Пришел Уйе?
– Нет еще… Придет небось…
Трава пока росная. И пшеница вся в росе. Похоже, будто и небо само умывалось росой, что пала нынче ночью, «Спать пора… Спать пора…» – кричит в пшенице перепел. Вверху, точно повиснув на невидимой нити под небесами, раскачивается и поет жаворонок. Просовывают меж колосьев свои красные шляпы черноголовые маки. Черные головни с красными шляпками на широколистом стебле – это и есть маки. Я рву их, чтоб украсить себе шляпу. Только вот шляпы у меня никакой и нет.
– Запрягай волов, того и гляди солнце взойдет, а мы все прохлаждаемся…
Отмеряем участки. Прозрачный, будто родниковая вода, свет затопляет все вокруг. Стрекочет и стрекочет «Альбион» Василе Беки… Стрекочут неподалеку и другие жатки. Падает валок за валком пшеница. Кладешь один валок на другой. Добавляешь третий. Крепко сжимаешь все три вместе и скручиваешь перевяслом. Ставишь готовый сноп колосьями вверх, чтобы до вечера прожарились на солнце, а там можно и в скирду складывать.
Если бы мы не объединились с односельчанами, жали бы теперь вручную. Не одну неделю сряду скакали бы на четвереньках, как лягушки, обдирая об острую стерню голые коленки, подставляя палящему солнцу спины и макушки… Теперь ползать на четвереньках приходится меньше. Словом, если кто сам пшеницы не жал, тот не знает истинной цены хлеба. Только вкус.
Появился Тицэ Уйе, весь взмокший от пота. Следом за ним, еле переводя дух, точно загнанная лошадь, поспешает его жена с котомкой на спине, несет еду. Еда известно какая: мамалыга, яйцо, пучок зеленого лука. Уйе кувшин воды притащил. Красивый кувшин, с двумя горлышками.
– Где наш участок? – спрашивает Уйе.
– Вон там, недалече…
Чуть ли не до самого Дуная, насколько хватает взгляд, раскинулись поля, сплошное море пшеницы. Колосья у нее рыжеватые, как воробьи. На север, до дороги на Рушь-де-Веде, зеленеют заросли высоченной кукурузы. Ветер шуршит кукурузными листьями, раскачивает початки, оскалившие свои зубы-зерна из-под шелковистой обертки.
– Эй, ы-ы-ы там!
Это голос Гынцэ, безгубого приказчика. Фасолины зубов вечно торчат у него наружу, и слюна промеж них течет прямо на подбородок. Губ-то нет. Выклевали куры, когда еще младенцем был.
– Начинай, ы-ы там!..
– Давно начали…
Не разгибаясь, мы подбираем валки, складываем, вяжем снопы. Солнце палит вовсю. Колет ноги стерня. Ноет согнутая спина. Из царапин и порезов сочится кровь. Порезы мы присыпаем горячей землей. Кровь, перемешавшись с землей, останавливается. Закрываются раны. Если порез глубокий, до кости, – отходишь подальше от чужих глаз и мочишься прямо на рану. Сначала очень больно. Но стиснешь зубы. Поболит… и пройдет.
– Э-э-э-й, ы-ы-ы, ше-элись!..
Мы шевелимся. Гынцэ орет издали. Все еще побаивается отцовского шкворня. Отец ничего не забывает. И ничего не прощает. Долги выплачивает с лихвой. С большими процентами. Как в банке. А иначе давно втоптали бы его сапогами в грязь приказчики и жандармы. Даже писарь, и тот топтал бы его своими скрипучими ботинками, хоть считает себя городским и носит высокий, как труба, воротничок – белый, блестящий и грязный.
Рубаха на мне – хоть выжимай. Прилипла к телу. Ладони горят. Ноги обожжены. Кожа свербит. Голова отяжелела и клонится книзу. Пот льет ручьем. Как его вытрешь? И чем? Затекает в рот, приходится то и дело с губ слизывать. Пот горький, соленый… Пусть уж лучше капает прямо на землю, глядишь – смочит ее, охладит. Куда там! Прохлады от него никакой.
А солнце поднимается все выше и выше. Вот Илина направляется в кукурузные заросли. Следом за ней исчезает Ион. Пропадают в кукурузе ненадолго – только-только окурок докурить. Чего им прятаться? Из кукурузы выходят порознь – Илина с одной стороны. Ион с другой.
Возвращаются на свои места и опять работают усердно и споро.
Перепрягаем волов. До сих пор жатку тянули волы Беки. Теперь черед работать нашим. А после обеда впряжем волов Мисирлиу, и уж до конца дня. У Мисирлиу волы сильные, из Фэлчу, из Молдовы, как и его жена.
Когда Илина приехала к нам в село, голос у нее был совсем другой. Певучий был, как флейта. Сейчас от прежнего голоса ничего не осталось. И не узнаешь, что издалека приехала. По разговору от местных не отличишь. Однако кое в чем она не как все, во всяком случае не как все женщины. По ее словам, в животе у нее все время жжет и потому бесперечь продувка требуется. Мисирлиу на ее прихоти давно уже рукой махнул, а насчет жжения в животе бабы такой слух распустили, будто у Илины семь пупков, прозвали ее Семипупкой…
Вот теперь, чтоб развеять нелепый слух, она показывает свое пузо мужикам, всем, кому только вздумается на него взглянуть, – будь то светлым днем или темной ночью.
Пупок у нее один, но слух о семи пупках так и остался. А главная беда в том, что все три дочери в мать уродились.
– Н-н-н-о, левей, левей давай!.. Н-н-н-о, пегий, пегий, н-н-н-о-о!
Это я направляю волов. Разворачиваюсь на делянке, которая становится все уже. А сжатое поле – все шире. Снопы стоят дыбком, точно люди – только потолще и покороче, со взъерошенными волосами. Когда я прохожу мимо Илины, она зазывает меня:
– Пойдем в кукурузу, Дарие, что-то покажу…
– Пупок, что ли? Так у тебя их семь, тетя Илина…
Нас слышит Тицэ Уйе.
– Постыдилась бы, эй! Старуха ведь. Хоть к ребятишкам-то не приставай…
– Полно, не такой уж он и ребятенок. Да и я вовсе не старуха. Пошли, Дарие…
– Найди себе другого, – отвечаю я и веду волов дальше.
Звенит и звонит Беков «Альбион»…
Илина уходит в кукурузу с сыном Беки – Гогоем, самым старшим в семье, у него все лицо словно изъедено жуками… До вечера она побывает там еще не один раз.
Облака вроде бы сгущаются. Хорошо бы сейчас дождика… Чтоб пролился и тут же перестал. Легче б стало дышать. И жара бы спала. И охладилась бы земля, обжигающая пятки. Ноги мои – сплошные саднящие раны. Не помогает уже и присыпание землей. Кровь сначала перестает сочиться, а потом течет снова.
Если бы нас накрыло мокрой простыней дождя!.. Или если бы в телеге нашлась попона пошире и две жерди подлиннее, чтоб растянуть по небу и закрыть солнце!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64