Zmiy (zmiy@inbox.ru), 04.02.2004
«З.Станку. Босой»: Прогресс; Москва; 1977
Оригинал: Zaharia Stancu, “Descult”
Перевод: Ю. Мартемьянов
Аннотация
В произведении воссоздается драматический период в жизни Румынии, начиная с крестьянских восстаний 1907 года, жестоко подавляемых властями, и до вступления Румынии в первую мировую войну (1916) на стороне Антанты. Нищета, голод, болезни, невежество и жестокость царят в деревне. На фоне этой картины, выписанной Станку с суровым реализмом, рассказывается о судьбе главного героя романа Дарие, мальчика из бедной крестьянской семьи.
Захария Станку
Босой
Роман
I
РОДСТВЕННИКИ
– Тудо-о-о-ор… отворяй ворота!..
Тудор – это мой отец. Но он редко бывает дома. На крик к воротам обычно выбегаю я. Из лошадиных ноздрей клубами валит пар, дымятся влажно блестящие бока. К шее животных подвязан колокольчик, тщательно расчесанные гривы заплетены в косицы и украшены желтыми, красными и синими лентами. Телега въезжает во двор. На козлах, держа в одной руке плеть, а в другой вожжи, горделиво восседает закутанная по самый кончик носа в цветастый муслиновый платок тетушка Уцупэр, наша родственница из Секары. За ее спиной, утопая в сене, сидит ее дочь Дица, моя двоюродная сестра.
Мать рада приезду родственников: теперь будет с кем посудачить.
Моя мать взята из другой деревни. И тут на всей улице у нее не завелось ни одной подружки. Мой отец – ее второй муж. Первый посватался к ней, когда она была совсем девчонкой – ей тогда и пятнадцати не исполнилось. Он увез ее вниз по Кэлмэцую за три деревни, в сербское село Стэникуц. Вспоминая свое первое замужество, мать хмурилась, мрачнела и, если отца не было дома, принималась жаловаться и причитать, словно над покойником. В такое время уходили из дома и мы, дети, чтоб не мешать ей плакать. Раду Окьян был мужчина высокого роста и крепкого сложения, но безвольный и ленивый. Сила его пропадала зазря. Родилось у них двое детей – Евангелина, моя сестра, и Ион, мой брат. Но вдруг, в одночасье, Окьян помер, и мать семнадцати лет осталась вдовой с двумя детьми на руках. Односельчане помогли ей похоронить мужа, справили поминки. Заколотив дом и забрав младенцев, возвратилась она к бабке.
– Стало быть, овдовела ты, Мария…
– Овдовела, мама…
– И прямиком с детишками ко мне?
– Да куда ж мне было податься?
– Сидела бы у себя дома…
– Дома? Да нет у меня никакого дома, мама. Мужик все пропил. Только два бычка и осталось. Отвела их к дядюшке Тоне – обещал продать, а деньги после вернет.
У бабки было трое сыновей и одна дочь, моя мать. Двое сыновей – Тоне и Лисандру – старше матери; они смолоду ушли из дому в услуженье к господам; тяжким трудом сколотив малую толику денег, вернулись в Омиду – село убогое, но густо населенное, где есть станция, почта и куда наезжали греки – скупщики зерна. Приобретя участки возле самого шоссе, братья поставили дома и открыли мелочные лавки. Оба женились на городских. Обзавелись детьми. Дочь свою бабка тоже поспешила сбыть с рук: она не терпела в доме тесноты и пожелала остаться лишь с самым младшим сыном – Думитраке, единственным из своих отпрысков, к которому питала особую слабость. Скорее всего, Думитраке пришелся ей по сердцу оттого, что был хил и придурковат. Бабке он представлялся чем-то вроде собачонки; дурачок вечно цеплялся за подол ее юбки и никогда ей ни в чем не прекословил.
– Думитраке, подмети дом!
Думитраке схватит веник и подметет лучше, чем девчонка.
– Думитраке, нарви крапивы, наруби, свари, подмешай отрубей и дай уткам.
Думитраке плетется к канаве, что в глубине двора, набивает решето крапивой, исполняет все, что велено, и досыта кормит уток.
– Думитраке, посиди нынче вечером дома.
– Посижу, мама.
– Думитраке, сегодня пойдешь плясать в хору.
– Пойду, мама.
– Пора бы тебе в хору ходить.
– Пора, мама.
– Плясать будешь лучше всех, Думитраке! Чтобы все смотрели да диву давались.
– Лучше всех, мама.
– А как хора разойдется, пойдешь с девками гулять на гору…
– Со мной никто не пойдет.
– Почему это не пойдет?
– Не нравлюсь я девушкам, мама.
– Небось понравишься… Ты с ними пообходительней, Думитраке.
– Попробую, мама.
– Вот и попробуй, почему не попробовать. Ты ведь у меня, слава богу, не кривой, не хромой и не горбатый.
– Не горбатый, мама.
Кроткий и добродушный, дядя Думитраке – вылитый дедушка. Другие братья – грубые, злые, жестокие – пошли в бабку.
Лицо у бабки острое, костистое, голос грубый и отрывистый. Говорит – будто приказы отдает.
В каком-то далеком колене род ее шел от турка, из-за любви отрекшегося от своей веры. Чуть раскосые глаза ее напоминали миндалины. А уши – тряпки, изрезанные ножницами.
– Мама, а кто это порезал бабушке уши?
– Никто не резал. Это от икушар.
В первый раз, когда я услышал это слово, мне представилось, что икушары – вроде стада людей; бродят эти люди по свету с ножницами в руках, а как встретят женщину, так хватают ее за косы, валят на землю и надрезают ей уши.
По воскресеньям, собираясь на танцы, на свадьбу или на крестины, бабка облачалась в свои праздничные одежды, а на голову надевала кончу. Конча была увешана золотыми дукатами. В вихре хоры, когда танцующие скакали и подпрыгивали, монеты начинали звенеть.
Икушары, тяжелые, из чистого золота, нанизанные на шелковые нитки и подвешенные по шесть на каждое ухо, били по плечам. Прокол в мочке уха делали вязальной спицей, которую трижды раскаляли на огне. От тяжести монет дырка растягивалась и рвалась. Тогда чуть выше разрыва бабка прокалывала новые дырки, а те опять растягивались и рвались. Потом бабка вышла замуж. Рожала и растила детей… Поначалу она еще носила кончу, но вскоре сняла и спрятала. Икушары она тоже не надевала больше. Одни за другими обменяла у торговца на рынке. Пришлось отпороть с кончи и дукаты – вместо них в доме появлялись серебряные монетки и медяки. Два последних дуката она подарила маме – вместо приданого. Мать завязала их в узелок, положила в шкатулку, а шкатулку спрятала в сундук. Хотела было раздать их своим дочерям, пусть носят, но как на всех разделить? Дукатов два, дочерей пять, а ушей десять… Попробуй-ка разделить по справедливости!.. Уши мама дочкам проколола, но дырочки остались ровненькими, не то что рваная бахрома, как у бабки. Не довелось моим сестрам носить тяжелые нити блестящих, звонких, гремящих золотых икушар, довольствуются сережками из пестрых цветных стекляшек.
На маме серьги маленькие и кругленькие, как денежки.
– Мама, твои серьги из золота?
– Из золота, сынок. Только из медного…
Разве легкие стекляшки и медные монетки могут разорвать уши?
Случай с Даудом приключился незадолго до мятежа, того самого мятежа, когда греки, поддержанные жителями Руши, восстали против турок, а из-за Олта выступил Тудор Владимиреску и, подняв смельчаков из окрестных сел, начал вооруженную борьбу против бояр, против тех бессовестных грабителей, которые заодно с боярами и их прихвостнями драли с мужиков по семь шкур. Старики говорят, будто в те поры всколыхнулась вся бедняцкая деревня. Под лихие разбойные песни стародавних времен садились крестьяне на коней, собирались под мятежные знамена. Страх обуял мироедов. Как осиновый лист дрожали все, кто жил в хоромах с богатыми пристройками, имел поместья, наживался на труде батраков да безлошадных мужиков. Из наших краев многие тоже подались к мятежникам. Кое у кого так и остались с тех самых пор бунтарские прозвища, перешедшие затем к внукам и правнукам, – Илие Завера, Стойка Завора, Костаке Завера. И много-много других! Бояре призвали турецкие войска, стоявшие за Дунаем. Турки пришли – и начались грабежи и резня. Тудора Владимиреску турки изрубили – изрубили на куски. Погиб Тудор. После разгрома повстанцы возвратились в свои лачуги… Еще безжалостней стали притеснять народ бояре. Турки, бояре ли – все одно, ворон ворону глаз не выклюет… А память о восстании живет, передается из уст в уста, от поколения к поколению. Живет в песнях, которые тайком поются в народе.
Тетушка Уцупэр запевает тихо-тихо, почти не разжимая губ, словно боясь, как бы слова песни не вырвались за окно, на улицу:
Ходят плуги по полям,
Только мой плужок застрял.
Вот и нас сподобил бог.
– Разгуляйся, мой плужок!
Бороздой черти дорогу
До заклятого порога.
Пусть сам черт укажет путь
Грудь боярину проткнуть!
Освятит бороздку бог,
Чтоб боярин спать не мог…
Я рубаху продаю –
Сабля мне нужней в бою…
Плуг как пушку разверну,
Лихо взроем целину,
То-то весело пахать,
Путы рабства разрывать.
Убежим от барских слуг,
То-то жизнь наступит, друг…
Голос тетушки Уцупэр дрожит, а я не могу понять, отчего это – очень уж много лет прошло с тех пор, как случились события, о которых поется в песне. Песня кончилась, а может, тетушка оборвала ее, забыв, что дальше. Помолчала немного. Прерывисто вздохнула. Потом заговорила:
– «То-то жизнь наступит, друг!» Ждем да ждем, когда она наступит, а ничего не получается. Хорошо живется одним боярам да чиновникам. А люди молчат, терпят их измывательства. И все ж надеются, что родится еще один Тудор – может, под другим именем, а может, и не один, – и вновь взбунтуются в деревнях мужики, невмоготу уж больше им терпеть. Снова подымется деревня на своих притеснителей и сбросит лютую власть паразитов с их пособниками – пойдут в дело сабли да топоры, начнут жечь да палить… По-другому, видно, нельзя. Все позабирали себе бояре, ничего добром не отдадут. Как зубами вцепились. Придется зубы-то им повышибить…
– Одни зубы?
– Да это только присказка такая. Нужно будет – и хребет перешибем.
– Лишь бы деревня вся разом встала…
– Придет время, придет еще…
Глаза у тетушки Уцупэр и у мамы полыхают огнем, да таким ярким, что кажется, будто в комнате становится светлее.
– Ишь как легко меня разговорить – верный знак, что старею…
– А тебе неохота быть старой? – спрашивает мать.
– А кому охота! Да ничего не поделаешь. Хочешь не хочешь, старость подбирается. А уж как придет…
– Далеко еще тебе до старости.
Оборванная было нить разговора снова завязывается.
– Из тех земель, что были под турками, из-за крепости Турну, повалили турецкие полчища, да все верхом. Чуяли легкую поживу. Особо зверствовали по утрам в воскресные дни. Ведь христиане в это время в церковь идут!.. Налетят, бывало, как стая воронов, и порубят саблями, если те вовремя не укроются. Девок да баб швыряли на коней и угоняли за Дунай, отдавали в рабство. Верховодил у головорезов турок Дауд.
Один такой набег он задумал на пасху. На лугу возле колодца молодежь плясала в хоре. Кто попроворней – парни, ребятишки, – те убежали, скрылись в рощице. А девушки запутались в юбках, спрятаться не успели и попрыгали в колодец. Так и потонули. Только одна, самая гордая, Заринка, осталась возле сруба. Усатые, бородатые турки в чалмах и фесках окружили ее. Сами верхом на конях, сабли наголо в лучах весеннего солнца сверкают. Заринка смотрела на извергов без всякого страха. Сорвала веточку цветущей вербы и держит в зубах. Отделился от банды турок средних лет – усы длиннющие, борода что вороново крыло – и подошел к ней.
«Отчего это девушки в колодец бросились?»
«Вас, османов, испугались, не захотели, чтобы их в рабство увели да опозорили…»
В те поры турки хватали девушек и женщин, бесчестили, потом увозили далеко, к самому Красному морю, и там продавали, как скот, темнокожим богачам-иноземцам.
«А чего ж ты не бросилась?»
«Я вас не боюсь…»
Подивились турки, залопотали на поганом своем наречии. Потом длинноусый спросил:
«А знаешь ли ты, что я Дауд?»
«Дауд-разбойник? Нет, не знаю. Теперь буду знать…»
И закружилась, покусывая зажатую в зубах веточку.
«Тебе и теперь не страшно?»
«И теперь…»
Ростом она высокая была, тонкая, будто тростинка, а глаза зеленые, словно трава полевая. Посадил ее Дауд в седло, пришпорили турки коней и помчались к своим землям на Дунай.
Оплакали в селе утонувших девушек. Засыпали мужчины колодец и поставили дубовый крест над их могилой. Крест этот до сих пор стоит.
Чем околдовала пленница Дауда, так никто и не узнал. Осенью, перед самым снегом, остановились в Секаре три повозки, груженные добром; тащили их шесть волов. То был Дауд. Сменил он шаровары и феску на обычную нашу крестьянскую одежду и отрекся от своей веры. Купил землю, обзавелся хозяйством, выстроил дом с пристройками – ни дать ни взять хоромы, как у настоящих бояр. Денег у него полным-полно. Вначале крестьяне сторонились Дауда, потом привыкли и приняли как своего.
У Заринки пошли дети. И теперь четыре или пять сел – сплошь Даудово потомство. Куда ни глянь, куда ни поворотись – непременно на какого-нибудь Даудеску наткнешься – землепашца, пастуха, торговца, священника, мастерового, нотариуса, а то и на епископа.
Чтобы не было путаницы, кое-кто из них переменил имя…
Течет рассказ тетушки Уцупэр… Мы слушаем как зачарованные. Мать отходит к печи – приготовить для гостей еду.
Мимо проезжает телега. На ней парень из Стэникуц, наш родственник Банку Вене.
– Рыба, свежая рыба!..
Мать покупает рыбу, чистит, кладет в горшок и ставит на огонь. Бросает туда перец. Рыбья чешуя поблескивает, словно серебряные монетки. Кошка урчит, уткнувшись мордой в кучу потрохов. На дворе за амбаром мать ловит петуха. Брат Ион взялся его зарезать. Значит, на обед будет еще и жареная курятина…
– А мне можно сесть рядом с тетушкой Уцупэр?
– Отчего же нельзя, садись, если хочешь.
Все уже жуют. У тетушки Уцупэр зубы огромные, прямо как у лошади, возле корней позеленевшие, пожелтевшие и почерневшие. Она хлебает уху… Берет рыбу и разбирает ее пальцами. Мякоть проглатывает не жуя, а кости выкладывает перед собой на стол. У Дицы зубки мелкие, как у мышки, а нижняя губа раздвоена – чисто заячья. Такой уж родила ее тетушка Уцупэр – с заячьей губой.
Сестра Евангелина – она почти ровесница Дицы – открыла мне секрет:
– Дица родилась не только с заячьей губой, но и в сорочке…
– В сорочке? А что такое сорочка?
– Сорочка – это такая рубашка, в которой иногда родятся дети. Бабка-повитуха стянула с нее сорочку и забросила на горящие угли. Сорочка зашипела и заметалась, как живой человек. Взметнулась вверх и заплакала, будто ребенок. Уголья прокалили и сожгли сорочку. И превратилась она в пепел. Говорят, кто родится в сорочке, тот после смерти превращается в упыря. Вот и Дица тоже превратится в упыря. И по ночам будет являться нам, родственникам, и пить нашу кровь…
– Сестрица, пусть лучше Дица не умирает.
– А разве я сказала, что ей лучше умереть?.. Но когда-нибудь она все равно умрет. Мы ведь все когда-нибудь умрем.
– Пусть лучше она умрет после нас.
– А может статься, что и раньше. Да мы проткнем ей сердце вязальной спицей, и тогда уж никогда ей не превратиться в упыря.
– Тогда возьмем и проткнем прямо сейчас.
Сестра Евангелина смеется:
– Да нет, сейчас нельзя, вот когда умрет.
Мне неприятно смотреть, как ест тетушка Уцупэр. От вида разложенных по столу рыбьих костей меня тошнит. Я выхожу в сени и ем прямо возле печки. Не нравится мне и Дица. Уха сочится у нее меж нижних зубов и стекает по подбородку.
После обеда мы играем с Дицей в лошадки.
У нее широкие бедра, ноги будто колоды или пни; груди полные и твердые, как камни. Она треплет мне волосы, я держу ее за шею и, сидя верхом, молочу пятками по бедрам. Потом хватаю за соски, она вскрикивает и поворачивает ко мне свое широкое скуластое лицо с разорванной заячьей губой. Я соскакиваю с ее спины и закрываю ладошками глаза, чтобы больше ее не видеть. И прячусь за дверь.
– Раз, два, три…
Пыль взвивается столбом… Мать прогоняет нас.
– Ступайте во двор, в ушах звенит от вашего крика, чертенята!
Чертенята убегают во двор. Я бы тоже побежал, да не во что обуться. Поэтому я забираюсь играть на постель, возле сундука.
Тетушка Уцупэр шушукается с мамой. Оказывается, она живет со своим соседом Лауренцем Пьеле. От него и родила Дицу. Грех выплыл наружу – заячью губу не спрячешь… По ночам Пьеле перебрасывает тетушке через забор мешки с кукурузной и пшеничной мукой. Покупает ей косынки, платки, домашние туфли. Привозит из города подарки. Собирается выдать Дицу замуж за какого-то парня из Оложи, из родни Дурие. Парень, правда, немой, а в остальном – как все люди. Пьеле дает за Дицей стадо овец. Зять будет либо в поле работать, либо скот пасти. А там, глядишь, и детей бог пошлет. Одни небось родятся немые, другие – с заячьей губой, да будут ведь и здоровые. Каких только людей на свете нет. Не все красавцы писаные. И среди деревьев не все высокие, стройные, ветвистые, густые да ровные, встречаются и чахлые, и убогие, корявые да узловатые. Лес, он лес и есть. Люди, они и есть люди. Солнце всходит, дарит свет людям и животным, полям и рекам, потом заходит, а на другой день подымается снова, и так все время до самого светопреставления – если оно наступит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64