Велела отцу спросить в лавке несколько кусочков свинца.
Отец возвратился со свинцом. Диоайка положила свинец в кастрюлю и плавит над огнем.
Передо мной ставят большую миску, полную воды. Диоайка будет лить в нее расплавленный свинец. И по форме, какую он примет, застыв в воде, хочет прочесть, чем меня надобно лечить.
Вот она опрокидывает свинец в миску. Свинец шипит, трескается, здоровая капля расплавленного металла попадает мне на щеку и прилипает. Вот и лекарство. Щека горит от ожога.
Болезнь моя прошла сама собой. Сама собой пришла – как у мамы, – сама и прошла. Черт бы унес эту Диоайку! Не верю я в ее знахарство. Даже мама не верит, но когда человека крепко прихватит, тут он поверит во что угодно.
Церковному служке Флоре Флоакэ приглянулась девушка из соседнего села. Сам он тощ и весь в морщинах. Его гложет чахотка. Он поет на клиросе, и поет красиво. Остер на язык и пишет как никто в селе. Вот бы стать ему писарем! А то ведь беда: девушки считают, что ему вроде уже поздно жениться, догадываются, что он обречен. И не идут за него замуж. Он-де всего-навсего церковный служка, и ничего больше. Деньги зарабатывает, но мало. Может, какая и пошла бы, невзирая на то что должна до времени овдоветь, да только пусть Флоакэ сперва хоть чего-нибудь достигнет. Вот если бы он стал писарем… Но увы! Место писаря уже занято. Хоть здоровьем Джикэ Стэнеску тоже не блещет, но дело исполняет справно. Может, служке суждено проводить писаря в последний путь, а может случиться и наоборот – писарь внесет запись о смерти служки в регистрационную книгу примарни.
Обо всем этом на селе много судили-рядили. В голове служки гвоздем засела мысль: надо бы ускорить смерть писаря, прибегнув к колдовству.
Вечерами он частенько захаживал к Диоайке, советовался.
– Дело трудное, – отвечала ему Диоайка. – До сих пор мне ворожбой никого губить не приходилось. Большой грех людей ворожбой морить, ну да если хорошо заплатишь – сделаю…
Служка отправился в город, взял в банке займ и принес моей крестной обещанные деньги.
Диоайка сотворила колдовской заговор.
Только она и служка знали про эту тайну. По вскоре откуда-то об этом прознало все село. Может, служка проболтался. Диоайка – та как воды в рот набрала. Ни слова из нее не вытянешь, если она не захочет. А уж насчет своих колдовских занятий и подавно – хоть огнем жги.
Возле станции, под горой, раскинулось кладбище; после холеры оно значительно разрослось. У железнодорожного полотна – в каких-нибудь пяти-шести шагах от него – старая деревянная часовня. По преданию, часовню эту вытесали из одного-единственного ствола, привезенного из-за Дуная много лет назад, еще при турках, и ставил ее мастер из-под Плевны.
Зимой крестьяне на санях переехали по льду через замерзший Дунай, перевезли оттуда всю часовенку целиком. Прибыл и мастер, сбил стропила, укрепил крышу. Потом приехал еще один, опять же из-за Дуная, намалевал на досках иконы и развесил по стенам.
Вот и готова церквушка. Помещается в ней человек двадцать – таким маленьким было село в те времена.
Земля под церквушкой осела, и вся она словно стала еще меньше. На ее колокольне свили гнездо совы, по ночам они кричат, рассевшись на телеграфных столбах, тянущихся вдоль железной дороги. Часовенка эта только для мертвых. Когда в селе кто-нибудь умирает, народ вместе со священником провожает покойника в кладбищенскую церквушку. Тут его отпевают. Священник отпевает, а какой-нибудь малец взбирается на колокольню и звонит в колокола. Вспугнутые совы вылетают на свет.
Старые иконы источили черви-древоточцы.
Однажды умер двухмесячный ребенок, от корчей умер – так со сведенными челюстями и в гробу лежал. Повезли его в часовню отпевать. Зажгли свечи. И тут все собравшиеся вздрогнули: у святых не оказалось глаз. Кто-то побывал здесь и ножом выколол святым глаза.
«Кто же мог эдакое учинить?» – задумался поп.
Остались святые без глаз. Люди грешили на Диоайку.
Это Диоайка выколола святым глаза…
Жандарм Никулае Мьелушел вызвал старуху в участок, бил, колотил, пинал ногами, грозился, что свяжет и отправит в город.
Диоайка твердила одно:
– Не выкалывала я святым глаз. А раз нет, стало быть, и нет, хоть убей! Грех на душу возьмешь! Убивай! Придется опосля на собственном хребте на небо нести, как Каину Авеля…
Мьелушел удовлетворился тем, что, схватив старуху за плечи, вышвырнул ее из дверей участка, да так, что она, грохнувшись оземь, покатилась по грязной дороге. Кое-как доплелась Диоайка до дому. Сделала себе примочки – и исцелилась.
А святые при всей их святости так и остались без глаз.
– Ну и что? – говорит господин Думитреску. – Святые, они и без глаз все видят. Глаза только людям нужны.
Отошло в прошлое восстание, уже сгнили в общей, без крестов, могиле казненные бунтари, увяло и истлело над могилами не одно поколение трав; вернулись в села изувеченные, возвратились домой и те, кого на судах, последовавших за подавлением бунта, приговорили к тюремному заключению. Как-то ночью на нашей станции сошел высокий рыжеволосый мужчина с чемоданом в руках. Кончики его длинных усов были лихо закручены вверх. Поезд, сверкая освещенными окнами, умчался дальше. В сторону Дуная. Рыжий мужчина остался на платформе. Перрон освещался одним-единственным фонарем, в котором горела газовая лампа. Вокруг все тонуло в кромешной тьме. На вопрос Руцу, стрелочника, куда он держит путь, незнакомец ответил:
– У меня в этом селе дело. Хотелось бы переночевать где-нибудь поблизости.
– Трудненько это. Постоялого двора у нас нет. Одни корчмы. Приезжие в селе не часто останавливаются. Только проездом бывают…
– Ну и как же мне быть – неужели не найдется койки, хоть какой-нибудь, лишь бы ноги вытянуть? Я заплачу. И за ночлег. И за беспокойство.
– Попробовать можно. Вот только отпрошусь у господина начальника и провожу вас на хутор. Постучимся. Авось повезет.
Они спустились к реке, перешли мост, вошли в хутор. Стрелочник сказал:
– Тут живет одна вековуха, больше никого нет. А комнат в доме две. У нее вы и могли бы переночевать.
Он постучался в двери дочери Панделе Чушкэ, состарившейся в девках. Вековуха пустила гостя на ночь. А он остался насовсем. Село узнало, что зовут гостя Думитреску. Первое время он сидел больше дома, потом стал показываться во дворе, а там уж и на улице, заговорил с крестьянами.
– Долго ждала Штефана. Вот и дождалась своего счастья.
– Да какого еще счастья! Шутка ли – за торговца выйти!..
– Я одно знаю – в поле на работу ее не погонит…
Поначалу Думитру Думитреску работу искал, чтобы на жизнь заработать. Мужики советовали ему:
– Хорошо бы вам сборщиком податей сделаться, господин Думитреску, как человек вы порядочный, допекать нас не будете, коли в худородный год припоздаем с уплатой.
– Спасибо за доверие, но я на государственную службу не пойду.
– Что так? Делов немного. А жалованье идет. Как ни работай, а в конце месяца все жалованье сполна…
– Бывает, что деньги жгут руки.
– Те, к примеру, что жандарму платят…
– Или приказчикам…
– Или примару…
– Да и попу тоже…
– Лишь учитель живет на честные деньги, наших детей грамоте учит. Он из-за них голову себе ломает…
– Когда-нибудь и сломает…
– Когда восстание шло, были и из жандармов люди, что на нашу сторону перешли…
– Мало их было. Большинство в народ стреляли…
– В семье не без урода…
– Больно уж много в нашей семье уродов…
– Бар то есть…
– Не сумели мы от них избавиться…
– Оно и впрямь трудно было. У них ружья, пушки, а у нас дубинка…
– Хоть душу немного поотвели. Сердцем чуть поостыли…
– Да и баре тоже поунялись…
– Сколько помещиков во время восстания погибло, если по всей стране посчитать?
– Да немного. По пальцам на одной руке перечесть можно, – отвечает господин Думитреску, которому, должно быть, кое-что известно.
– А приказчиков?
– Тоже мало. Пальцев на двух руках хватит, чтоб перечесть. Даже останется.
– А сколько босяков баре после восстания погубили?
– Одни говорят – одиннадцать тысяч, другие – пятнадцать, а третьи – что всего убито в стычках и расстреляно семнадцать тысяч крестьян – мужиков, женщин, детей… Поубивали, не записав ни в какие книги, чтобы потом им счетов не предъявили, – рассказывает господин Думитру Думитреску.
– Всю страну измордовали, мерзавцы. И дальше мордовать будут, попробуй только голову поднять.
– А это уже от нас всех зависит.
– Как это так?
– А так, что ежели народ, как в прошлый раз, подымется без уговору меж селами, без всякого руководства и без плана, все кончится по-старому. Помещики с жандармами и войском снова зальют страну кровью.
– А кто нами руководить будет?
– В нужный момент найдутся и нужные люди, – отвечает господин Думитреску.
– А где они теперь?
– Да наверно, где-то есть. А если и нет пока, то народятся…
– Пошли их нам, господи! Пошли их, господи, поскорее, – молит Стоян Гончу, ветеран семьдесят седьмого года, как и Диш…
– Да тебе, дед Гончу, их, поди, уже не застать.
– Пусть хоть те застанут, кто сейчас в дорожной пыли играется…
В дорожной пыли играл в то время я. Играл в лошадки. С Ицику, Тутапу, Туртурикэ и Гынгу. Ицику у меня был конем. А при Туртурикэ конем состоял Тутану. Гынгу же ни конь, ни всадник. Бегал при нашем стаде жеребенком. Если Ицику выпадало быть моим конем, я взбирался на него. Подхлестывал прутом. Горячил, как настоящего жеребца. Ицику переходил на рысь и ржал… Наконец, Ицику уставал от бешеной скачки. Тогда конем становился я. А Ицику – всадником. Наступал мой черед скакать, ржать, таскать Ицику на закорках. Я был норовистым конем. Дико ржал, всхрапывал, пугался, сбрасывал Ицику на землю. Ицику принимался реветь:
– Не хочу с тобой больше играть, Зубатый…
– Ну и катись отсюда!
Чего только не болтают люди про Думитру Думитреску, зятя Панделе Чушкэ!
– Небось шпион – бояре подослали нас прощупать…
– Или злодей – укрылся тут у нас от полиции…
– Или бунтарский вожак – следы заметает…
– Как тут узнаешь?.. Еще пословица есть: с вором полбеды, с ограбленным вовсе беда.
Думитру Думитреску нашел себе наконец занятие – стал маклером у греков: скупает для них зерно у крестьян, у кого есть что продать… Таких совсем мало, но все-таки находятся – у кого земли побольше…
Выйдя замуж, Штефана Чушкэ словно помолодела. Бегает проворно. А у себя во дворе, средь яблонь, любовные песни поет…
Иногда запечалится.
– Что с тобой, дочка?
– Да все о муже своем думаю. Потерять боюсь. Теперь бы я уж не снесла одиночества. Странный он!.. Объявился среди ночи. Ни о матери, ни об отце не рассказывает, ни о сестре, ни о брате. Не сказал даже, где прежде жил. Ничего…
– Не говорит – и не спрашивай. Придет день, глядишь – сам расскажет. У него небось свои расчеты, как у всякого человека.
На дворе осень. Кукурузу уже собрали. Виноградники, посаженные крестьянами после холеры, присыпали землей, чтобы не померзли под снегом молодые побеги.
Открылась школа. Слетает с деревьев пожелтевшая листва. Зачастили дожди. Ветер то и дело меняется. Дождь сыплет мелкий, частый. Осенний…
Флоре Флоакэ, служка, харкает кровью. Петь уж не может. Не может даже из дому выйти. Позвал попа Буль-бука исповедаться.
– Батюшка, это я подбил Диоайку святым глаза выколоть. Она и ворожить согласилась, чтобы Джикэ Стэнеску извести. Хотел я его место получить! Сам писарем стать хотел… А теперь в землю пора, батюшка…
Причастил его поп.
В корчме, выхлебав не один кувшин вина, поп исповедался корчмарю. Новость тотчас разлетелась по селу.
Флоре Флоакэ помер. Какой-то мальчик отзвонил по нему в колокола. Я в толпе ребятишек побежал смотреть на похороны.
Церковный служка лежал в гробу желтый, ни кровинки в бледном лице.
Со стен деревянной церквушки святые смотрели на него дырами своих глаз, уже закрашенных синей краской.
Смотрел на покойника писарь Джикэ Стэнеску – настоящими, живыми глазами, глазами человека.
XIV
КРОШКА ХЛЕБА
Я перешел в последний класс. Открылась школа! Велика наша радость: учитель Георге Попеску-Брагадиру снова вернулся к нам…
Я учился у Попеску-Брагадиру в первом классе. У нашего учителя были красивые глаза, пышные усы и ясный, звонкий голос. Когда я перешел во второй класс, он оставил школу, уехал в город преподавать в лицее музыку. А вместо него к нам прибыл в начале года господин Паке Илиеску, человек средних лет, в донельзя засаленном костюме и соломенной шляпе. Он не понравился нам своей внешностью. Лицо у него было желтое, изможденное, взгляд унылый. Он робко ответил на наше «С добрым утром». Неуверенно присел за кафедру, сделал перекличку. Говорил в нос, гнусавил, как Быка, жена Тобея, и приходилось напрягать слух, чтобы хоть что-то разобрать. И мы тотчас стали вертеться, толкать друг дружку локтями, громко разговаривать. Учитель еще и на ухо туг. Начались занятия. И тут оказалось, что наш новый учитель не силен и в науках… Это обнаружилось сразу.
– Какой у вас сегодня урок? – спрашивал он.
Мы называли.
– Перепишите задание из книжки в тетрадь…
Мы переписывали, как он велел.
Потом выбегали из класса, играли, возвращались в класс; учитель часами не поднимал глаз от газеты. Кто хотел учиться – учился, кто не хотел – с того и не спрашивали. Знаешь урок или нет – пятерка в журнале все равно обеспечена…
А в конце года в следующий класс перевели всех – и тех, кто умел писать, и тех, кто разучился и писать, и считать, и читать.
Скоро мы узнали, что учитель Илиеску окончил… только один класс гимназии. Проходишь, бывало, мимо кафедры, и в нос тебе ударяет зловоние, исходившее от давно не мытого тела и грязной одежды учителя. Мальчишки говорили:
– Этот дядька, видать, не мылся с самых крестин, с тех пор, как поп его трижды в купель окунал. Вонища, как от дохлой лошади.
– Поп его и не окунал, он не дался. Кричал и ногами сучил. Поп его только издали святой водой побрызгал…
– Сам-то, Веве, будто часто моешься… Удираешь небось, когда мать зовет в корыто садиться. Чья бы корова мычала…
– А мне-то зачем мыться? А? Что я – учитель? Если б я учителем был, тогда другое дело. А так зачем? Вымоешься – и снова перемажешься… Лучше уж совсем не мыться, даже лицо мочить не стоит.
– Оно и видно…
– А я и не говорю, что не видно…
Я рассказываю отцу:
– К нам новый учитель пришел.
– Встречал я его в селе.
– Так этот учитель нас ничему не учит. Сам, наверно, не знает, что в классе говорить и как себя вести. Зачем нам прислали такого?
– Видно, не обошлось без подпорок, сынок.
Я знаю, что подпорки нужны трухлявым стенам. Или старым заборам, которые иначе повалило бы ветром. К примеру, одряхлел забор. Подгнили столбики. А новый забор не осилить. Вот и укрепляешь старый подпорками. Это дело известное. Но чтоб у людей подпорки! Этого я не понимал…
– Без каких таких подпорок?
– Без родных в Иерусалиме, сынок…
– Что-то я, тятя, в толк не возьму.
– Ну, родственников, значит, которые высокий пост занимают. Коли есть такие родственники, то уж ни ума, ни знаний не надо. Немного поклянчил – и родственники из жалости подыщут для тебя казенное жалованье.
– Выходит, и у Илиеску есть подпорки? Родные в Иерусалиме?
– Выходит, есть. Такой обалдуй давно бы с голоду под забором околел. Вот ему и бросили кость, пусть грызет… Без важных родственников, будь ты семи пядей во лбу, никто на тебя и не взглянет. Так и помрешь прежде времени. Может, и не помрешь, но хорошей жизни не жди.
В школе на первых порах мне пришлось туго. Явился из примарии человек, постучал в ворота и сказал отцу:
– Пусть Дарие ходит в школу…
– Пусть, коли захочет, – отвечал отец. И повернулся ко мне: – Как сам надумаешь, так и будет.
Это он решил меня испытать. Так и не сказал, идти мне в школу или нет.
Школу открыли, потянулся за другими и я…
Из нашей семьи до этого учился грамоте мой брат Георге. Учился жадно. Учительницей была тогда старая женщина, пришедшая из-за гор, из Трансильвании. Звали ее Берта. У нее был сын, ровесник Георге. Он учился в Бухаресте и жил там у родственников. Георге своей смышленостью понравился учительнице. Она подолгу занималась с ним, давала читать книги. Весной Георге не появлялся в школе по целым неделям: помогал отцу пахать. Был он старшим из сыновей; кроме него, помощников у отца не было. Осенью отец брал его убирать кукурузу и пахать зябь в именье. Лишь после первого снега брат с сумкой под мышкой являлся в школу, однако схватывал он все быстро, словно и не пропускал ни одного дня.
Кончил брат школу. Осенью учительница поехала в Бухарест к родственникам и взяла его с собой, отвела на экзамен в семинарию. Экзамен он сдал. Зачислили его на казенный кошт – тут тебе и койка, и харч. Но еще до экзамена вышла у брата промашка, глупость несусветная. Был у родственников Берты сынишка, в котором они души не чаяли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Отец возвратился со свинцом. Диоайка положила свинец в кастрюлю и плавит над огнем.
Передо мной ставят большую миску, полную воды. Диоайка будет лить в нее расплавленный свинец. И по форме, какую он примет, застыв в воде, хочет прочесть, чем меня надобно лечить.
Вот она опрокидывает свинец в миску. Свинец шипит, трескается, здоровая капля расплавленного металла попадает мне на щеку и прилипает. Вот и лекарство. Щека горит от ожога.
Болезнь моя прошла сама собой. Сама собой пришла – как у мамы, – сама и прошла. Черт бы унес эту Диоайку! Не верю я в ее знахарство. Даже мама не верит, но когда человека крепко прихватит, тут он поверит во что угодно.
Церковному служке Флоре Флоакэ приглянулась девушка из соседнего села. Сам он тощ и весь в морщинах. Его гложет чахотка. Он поет на клиросе, и поет красиво. Остер на язык и пишет как никто в селе. Вот бы стать ему писарем! А то ведь беда: девушки считают, что ему вроде уже поздно жениться, догадываются, что он обречен. И не идут за него замуж. Он-де всего-навсего церковный служка, и ничего больше. Деньги зарабатывает, но мало. Может, какая и пошла бы, невзирая на то что должна до времени овдоветь, да только пусть Флоакэ сперва хоть чего-нибудь достигнет. Вот если бы он стал писарем… Но увы! Место писаря уже занято. Хоть здоровьем Джикэ Стэнеску тоже не блещет, но дело исполняет справно. Может, служке суждено проводить писаря в последний путь, а может случиться и наоборот – писарь внесет запись о смерти служки в регистрационную книгу примарни.
Обо всем этом на селе много судили-рядили. В голове служки гвоздем засела мысль: надо бы ускорить смерть писаря, прибегнув к колдовству.
Вечерами он частенько захаживал к Диоайке, советовался.
– Дело трудное, – отвечала ему Диоайка. – До сих пор мне ворожбой никого губить не приходилось. Большой грех людей ворожбой морить, ну да если хорошо заплатишь – сделаю…
Служка отправился в город, взял в банке займ и принес моей крестной обещанные деньги.
Диоайка сотворила колдовской заговор.
Только она и служка знали про эту тайну. По вскоре откуда-то об этом прознало все село. Может, служка проболтался. Диоайка – та как воды в рот набрала. Ни слова из нее не вытянешь, если она не захочет. А уж насчет своих колдовских занятий и подавно – хоть огнем жги.
Возле станции, под горой, раскинулось кладбище; после холеры оно значительно разрослось. У железнодорожного полотна – в каких-нибудь пяти-шести шагах от него – старая деревянная часовня. По преданию, часовню эту вытесали из одного-единственного ствола, привезенного из-за Дуная много лет назад, еще при турках, и ставил ее мастер из-под Плевны.
Зимой крестьяне на санях переехали по льду через замерзший Дунай, перевезли оттуда всю часовенку целиком. Прибыл и мастер, сбил стропила, укрепил крышу. Потом приехал еще один, опять же из-за Дуная, намалевал на досках иконы и развесил по стенам.
Вот и готова церквушка. Помещается в ней человек двадцать – таким маленьким было село в те времена.
Земля под церквушкой осела, и вся она словно стала еще меньше. На ее колокольне свили гнездо совы, по ночам они кричат, рассевшись на телеграфных столбах, тянущихся вдоль железной дороги. Часовенка эта только для мертвых. Когда в селе кто-нибудь умирает, народ вместе со священником провожает покойника в кладбищенскую церквушку. Тут его отпевают. Священник отпевает, а какой-нибудь малец взбирается на колокольню и звонит в колокола. Вспугнутые совы вылетают на свет.
Старые иконы источили черви-древоточцы.
Однажды умер двухмесячный ребенок, от корчей умер – так со сведенными челюстями и в гробу лежал. Повезли его в часовню отпевать. Зажгли свечи. И тут все собравшиеся вздрогнули: у святых не оказалось глаз. Кто-то побывал здесь и ножом выколол святым глаза.
«Кто же мог эдакое учинить?» – задумался поп.
Остались святые без глаз. Люди грешили на Диоайку.
Это Диоайка выколола святым глаза…
Жандарм Никулае Мьелушел вызвал старуху в участок, бил, колотил, пинал ногами, грозился, что свяжет и отправит в город.
Диоайка твердила одно:
– Не выкалывала я святым глаз. А раз нет, стало быть, и нет, хоть убей! Грех на душу возьмешь! Убивай! Придется опосля на собственном хребте на небо нести, как Каину Авеля…
Мьелушел удовлетворился тем, что, схватив старуху за плечи, вышвырнул ее из дверей участка, да так, что она, грохнувшись оземь, покатилась по грязной дороге. Кое-как доплелась Диоайка до дому. Сделала себе примочки – и исцелилась.
А святые при всей их святости так и остались без глаз.
– Ну и что? – говорит господин Думитреску. – Святые, они и без глаз все видят. Глаза только людям нужны.
Отошло в прошлое восстание, уже сгнили в общей, без крестов, могиле казненные бунтари, увяло и истлело над могилами не одно поколение трав; вернулись в села изувеченные, возвратились домой и те, кого на судах, последовавших за подавлением бунта, приговорили к тюремному заключению. Как-то ночью на нашей станции сошел высокий рыжеволосый мужчина с чемоданом в руках. Кончики его длинных усов были лихо закручены вверх. Поезд, сверкая освещенными окнами, умчался дальше. В сторону Дуная. Рыжий мужчина остался на платформе. Перрон освещался одним-единственным фонарем, в котором горела газовая лампа. Вокруг все тонуло в кромешной тьме. На вопрос Руцу, стрелочника, куда он держит путь, незнакомец ответил:
– У меня в этом селе дело. Хотелось бы переночевать где-нибудь поблизости.
– Трудненько это. Постоялого двора у нас нет. Одни корчмы. Приезжие в селе не часто останавливаются. Только проездом бывают…
– Ну и как же мне быть – неужели не найдется койки, хоть какой-нибудь, лишь бы ноги вытянуть? Я заплачу. И за ночлег. И за беспокойство.
– Попробовать можно. Вот только отпрошусь у господина начальника и провожу вас на хутор. Постучимся. Авось повезет.
Они спустились к реке, перешли мост, вошли в хутор. Стрелочник сказал:
– Тут живет одна вековуха, больше никого нет. А комнат в доме две. У нее вы и могли бы переночевать.
Он постучался в двери дочери Панделе Чушкэ, состарившейся в девках. Вековуха пустила гостя на ночь. А он остался насовсем. Село узнало, что зовут гостя Думитреску. Первое время он сидел больше дома, потом стал показываться во дворе, а там уж и на улице, заговорил с крестьянами.
– Долго ждала Штефана. Вот и дождалась своего счастья.
– Да какого еще счастья! Шутка ли – за торговца выйти!..
– Я одно знаю – в поле на работу ее не погонит…
Поначалу Думитру Думитреску работу искал, чтобы на жизнь заработать. Мужики советовали ему:
– Хорошо бы вам сборщиком податей сделаться, господин Думитреску, как человек вы порядочный, допекать нас не будете, коли в худородный год припоздаем с уплатой.
– Спасибо за доверие, но я на государственную службу не пойду.
– Что так? Делов немного. А жалованье идет. Как ни работай, а в конце месяца все жалованье сполна…
– Бывает, что деньги жгут руки.
– Те, к примеру, что жандарму платят…
– Или приказчикам…
– Или примару…
– Да и попу тоже…
– Лишь учитель живет на честные деньги, наших детей грамоте учит. Он из-за них голову себе ломает…
– Когда-нибудь и сломает…
– Когда восстание шло, были и из жандармов люди, что на нашу сторону перешли…
– Мало их было. Большинство в народ стреляли…
– В семье не без урода…
– Больно уж много в нашей семье уродов…
– Бар то есть…
– Не сумели мы от них избавиться…
– Оно и впрямь трудно было. У них ружья, пушки, а у нас дубинка…
– Хоть душу немного поотвели. Сердцем чуть поостыли…
– Да и баре тоже поунялись…
– Сколько помещиков во время восстания погибло, если по всей стране посчитать?
– Да немного. По пальцам на одной руке перечесть можно, – отвечает господин Думитреску, которому, должно быть, кое-что известно.
– А приказчиков?
– Тоже мало. Пальцев на двух руках хватит, чтоб перечесть. Даже останется.
– А сколько босяков баре после восстания погубили?
– Одни говорят – одиннадцать тысяч, другие – пятнадцать, а третьи – что всего убито в стычках и расстреляно семнадцать тысяч крестьян – мужиков, женщин, детей… Поубивали, не записав ни в какие книги, чтобы потом им счетов не предъявили, – рассказывает господин Думитру Думитреску.
– Всю страну измордовали, мерзавцы. И дальше мордовать будут, попробуй только голову поднять.
– А это уже от нас всех зависит.
– Как это так?
– А так, что ежели народ, как в прошлый раз, подымется без уговору меж селами, без всякого руководства и без плана, все кончится по-старому. Помещики с жандармами и войском снова зальют страну кровью.
– А кто нами руководить будет?
– В нужный момент найдутся и нужные люди, – отвечает господин Думитреску.
– А где они теперь?
– Да наверно, где-то есть. А если и нет пока, то народятся…
– Пошли их нам, господи! Пошли их, господи, поскорее, – молит Стоян Гончу, ветеран семьдесят седьмого года, как и Диш…
– Да тебе, дед Гончу, их, поди, уже не застать.
– Пусть хоть те застанут, кто сейчас в дорожной пыли играется…
В дорожной пыли играл в то время я. Играл в лошадки. С Ицику, Тутапу, Туртурикэ и Гынгу. Ицику у меня был конем. А при Туртурикэ конем состоял Тутану. Гынгу же ни конь, ни всадник. Бегал при нашем стаде жеребенком. Если Ицику выпадало быть моим конем, я взбирался на него. Подхлестывал прутом. Горячил, как настоящего жеребца. Ицику переходил на рысь и ржал… Наконец, Ицику уставал от бешеной скачки. Тогда конем становился я. А Ицику – всадником. Наступал мой черед скакать, ржать, таскать Ицику на закорках. Я был норовистым конем. Дико ржал, всхрапывал, пугался, сбрасывал Ицику на землю. Ицику принимался реветь:
– Не хочу с тобой больше играть, Зубатый…
– Ну и катись отсюда!
Чего только не болтают люди про Думитру Думитреску, зятя Панделе Чушкэ!
– Небось шпион – бояре подослали нас прощупать…
– Или злодей – укрылся тут у нас от полиции…
– Или бунтарский вожак – следы заметает…
– Как тут узнаешь?.. Еще пословица есть: с вором полбеды, с ограбленным вовсе беда.
Думитру Думитреску нашел себе наконец занятие – стал маклером у греков: скупает для них зерно у крестьян, у кого есть что продать… Таких совсем мало, но все-таки находятся – у кого земли побольше…
Выйдя замуж, Штефана Чушкэ словно помолодела. Бегает проворно. А у себя во дворе, средь яблонь, любовные песни поет…
Иногда запечалится.
– Что с тобой, дочка?
– Да все о муже своем думаю. Потерять боюсь. Теперь бы я уж не снесла одиночества. Странный он!.. Объявился среди ночи. Ни о матери, ни об отце не рассказывает, ни о сестре, ни о брате. Не сказал даже, где прежде жил. Ничего…
– Не говорит – и не спрашивай. Придет день, глядишь – сам расскажет. У него небось свои расчеты, как у всякого человека.
На дворе осень. Кукурузу уже собрали. Виноградники, посаженные крестьянами после холеры, присыпали землей, чтобы не померзли под снегом молодые побеги.
Открылась школа. Слетает с деревьев пожелтевшая листва. Зачастили дожди. Ветер то и дело меняется. Дождь сыплет мелкий, частый. Осенний…
Флоре Флоакэ, служка, харкает кровью. Петь уж не может. Не может даже из дому выйти. Позвал попа Буль-бука исповедаться.
– Батюшка, это я подбил Диоайку святым глаза выколоть. Она и ворожить согласилась, чтобы Джикэ Стэнеску извести. Хотел я его место получить! Сам писарем стать хотел… А теперь в землю пора, батюшка…
Причастил его поп.
В корчме, выхлебав не один кувшин вина, поп исповедался корчмарю. Новость тотчас разлетелась по селу.
Флоре Флоакэ помер. Какой-то мальчик отзвонил по нему в колокола. Я в толпе ребятишек побежал смотреть на похороны.
Церковный служка лежал в гробу желтый, ни кровинки в бледном лице.
Со стен деревянной церквушки святые смотрели на него дырами своих глаз, уже закрашенных синей краской.
Смотрел на покойника писарь Джикэ Стэнеску – настоящими, живыми глазами, глазами человека.
XIV
КРОШКА ХЛЕБА
Я перешел в последний класс. Открылась школа! Велика наша радость: учитель Георге Попеску-Брагадиру снова вернулся к нам…
Я учился у Попеску-Брагадиру в первом классе. У нашего учителя были красивые глаза, пышные усы и ясный, звонкий голос. Когда я перешел во второй класс, он оставил школу, уехал в город преподавать в лицее музыку. А вместо него к нам прибыл в начале года господин Паке Илиеску, человек средних лет, в донельзя засаленном костюме и соломенной шляпе. Он не понравился нам своей внешностью. Лицо у него было желтое, изможденное, взгляд унылый. Он робко ответил на наше «С добрым утром». Неуверенно присел за кафедру, сделал перекличку. Говорил в нос, гнусавил, как Быка, жена Тобея, и приходилось напрягать слух, чтобы хоть что-то разобрать. И мы тотчас стали вертеться, толкать друг дружку локтями, громко разговаривать. Учитель еще и на ухо туг. Начались занятия. И тут оказалось, что наш новый учитель не силен и в науках… Это обнаружилось сразу.
– Какой у вас сегодня урок? – спрашивал он.
Мы называли.
– Перепишите задание из книжки в тетрадь…
Мы переписывали, как он велел.
Потом выбегали из класса, играли, возвращались в класс; учитель часами не поднимал глаз от газеты. Кто хотел учиться – учился, кто не хотел – с того и не спрашивали. Знаешь урок или нет – пятерка в журнале все равно обеспечена…
А в конце года в следующий класс перевели всех – и тех, кто умел писать, и тех, кто разучился и писать, и считать, и читать.
Скоро мы узнали, что учитель Илиеску окончил… только один класс гимназии. Проходишь, бывало, мимо кафедры, и в нос тебе ударяет зловоние, исходившее от давно не мытого тела и грязной одежды учителя. Мальчишки говорили:
– Этот дядька, видать, не мылся с самых крестин, с тех пор, как поп его трижды в купель окунал. Вонища, как от дохлой лошади.
– Поп его и не окунал, он не дался. Кричал и ногами сучил. Поп его только издали святой водой побрызгал…
– Сам-то, Веве, будто часто моешься… Удираешь небось, когда мать зовет в корыто садиться. Чья бы корова мычала…
– А мне-то зачем мыться? А? Что я – учитель? Если б я учителем был, тогда другое дело. А так зачем? Вымоешься – и снова перемажешься… Лучше уж совсем не мыться, даже лицо мочить не стоит.
– Оно и видно…
– А я и не говорю, что не видно…
Я рассказываю отцу:
– К нам новый учитель пришел.
– Встречал я его в селе.
– Так этот учитель нас ничему не учит. Сам, наверно, не знает, что в классе говорить и как себя вести. Зачем нам прислали такого?
– Видно, не обошлось без подпорок, сынок.
Я знаю, что подпорки нужны трухлявым стенам. Или старым заборам, которые иначе повалило бы ветром. К примеру, одряхлел забор. Подгнили столбики. А новый забор не осилить. Вот и укрепляешь старый подпорками. Это дело известное. Но чтоб у людей подпорки! Этого я не понимал…
– Без каких таких подпорок?
– Без родных в Иерусалиме, сынок…
– Что-то я, тятя, в толк не возьму.
– Ну, родственников, значит, которые высокий пост занимают. Коли есть такие родственники, то уж ни ума, ни знаний не надо. Немного поклянчил – и родственники из жалости подыщут для тебя казенное жалованье.
– Выходит, и у Илиеску есть подпорки? Родные в Иерусалиме?
– Выходит, есть. Такой обалдуй давно бы с голоду под забором околел. Вот ему и бросили кость, пусть грызет… Без важных родственников, будь ты семи пядей во лбу, никто на тебя и не взглянет. Так и помрешь прежде времени. Может, и не помрешь, но хорошей жизни не жди.
В школе на первых порах мне пришлось туго. Явился из примарии человек, постучал в ворота и сказал отцу:
– Пусть Дарие ходит в школу…
– Пусть, коли захочет, – отвечал отец. И повернулся ко мне: – Как сам надумаешь, так и будет.
Это он решил меня испытать. Так и не сказал, идти мне в школу или нет.
Школу открыли, потянулся за другими и я…
Из нашей семьи до этого учился грамоте мой брат Георге. Учился жадно. Учительницей была тогда старая женщина, пришедшая из-за гор, из Трансильвании. Звали ее Берта. У нее был сын, ровесник Георге. Он учился в Бухаресте и жил там у родственников. Георге своей смышленостью понравился учительнице. Она подолгу занималась с ним, давала читать книги. Весной Георге не появлялся в школе по целым неделям: помогал отцу пахать. Был он старшим из сыновей; кроме него, помощников у отца не было. Осенью отец брал его убирать кукурузу и пахать зябь в именье. Лишь после первого снега брат с сумкой под мышкой являлся в школу, однако схватывал он все быстро, словно и не пропускал ни одного дня.
Кончил брат школу. Осенью учительница поехала в Бухарест к родственникам и взяла его с собой, отвела на экзамен в семинарию. Экзамен он сдал. Зачислили его на казенный кошт – тут тебе и койка, и харч. Но еще до экзамена вышла у брата промашка, глупость несусветная. Был у родственников Берты сынишка, в котором они души не чаяли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64