Кроме дочерей, у Томы Окы есть еще сынишка Митикэ. Родители наряжают его как кукленка: на нем короткие штанишки, берет и башмачки. Вскарабкавшись на забор, Митикэ смотрит, как мы играем в лошадки. Ему хотелось бы спуститься вниз, открыть калитку и пошалить вместе с нами. Глазенки у него так и блестят. От зависти слюнки текут. А мы поддразниваем:
– Иди играть с нами, Митикэ. Будешь лошадкой…
– Не пойду, еще запачкаюсь…
– Брось, Митикэ, иди к нам…
– Не пойду. Я с вами не вожусь. Я ведь… Мой отец корчмарь…
– Ну и что такого? Все равно из мамкиного пуза родился…
Митикэ начинает хныкать:
– Тя-а-ать! Меня мальчишки дразнят…
Появляется его папаша, швыряет в нас камнями, берет свое сокровище за ручку, уводит в лавку, усаживает на колени, утешает, сует для успокоения баранку.
– Говорил я тебе, Митикэ, не подходи к этим голодранцам. Ты у меня пойдешь в школу, выучишься, станешь важным господином, даже префектом.
Митикэ снова вскарабкивается на забор. И кричит нам сверху:
– Нечего мне с вами играть. Я, как вырасту, префектом буду… – Из носа у него течет. Он вытирает нос рукавом.
По воскресеньям перед их корчмой устраивается хора. Дочери Томы – две высокие, одна коротышка – близко не подходят, смотрят издали. Ждут женихов из города. Но женихов нет как нет. А они все ждут. Моя сестра Евангелина говорит, что они из-за своей спеси так в девках и состарятся.
Люди в селе еще помнят, как Тома Окы сам ходил босой. Жена его и дочери тоже ходили босиком и работали на помещика не разгибая спины. Потом Тома нанялся приказчиком к грекам. Обжуливал покупателей. Обвешивал, работая на больших товарных весах и на станционных складах. Откладывал денежку к денежке. Когда умер мамин брат Лисандру, кошелек Томы был уже туго набит. Взял он ссуду в городском банке. Купил дом умершего, его патент. Начал дело с мелочной торговли. Открыл и корчму. Давал деньги в рост. Процент невелик – один пол за сто лей в месяц. Многие на это клюнули. И впрямь, если взятую в долг сотню уплачивать в месячный срок, то это вроде и не слишком накладно. Но кому удавалось погасить весь долг за один месяц?.. Иногда он висит на шее целый год и даже несколько лет, а уж тогда процентам нет конца… Тома Окы довольствуется одной выплатой процентов, не спешит разорять должника. За сотню одолженных лей он спустя двенадцать месяцев получает двенадцать пол – двести сорок лей чистой прибыли. Сперва сам оделся по-городскому. Потом одел жену и детей. Джену сватали в первый раз уже давно, когда об увядании еще и речи не было. Сватал ее Лаке, старший сын Иордаке Димана, что живет в начале нашей улицы, возле шоссе. У Диманов – их двое братьев – много земли, сильных молдовских волов и дома с верандами, почти как у помещика. Есть и молочные коровы, множество овец и ульев с пчелами. Позарился Лаке на имущество Окы-корчмаря.
– Не отдам я дочь за твоего парня, – ответил Окы Иордаке Диману. – Выдам за городского, чтобы не гнула в зной спину на жатве. Я теперь хозяин корчмы. Высоко взлетел, вам не ровня. Никто из моих детей не будет больше в земле ковыряться. С этим покончено. Род Окы в гору пошел, в гору, в гору…
– С горы бывает и спуск, – возразил, обозлившись, Иордаке Диман. – Смотри, Тома, не оступись, покатишься – до самого низу не остановишься. Пока не сорвался, трудно представить себе, а уж как сорвешься – костей не соберешь… Видали мы зазнаек и почище тебя…
– С какой стати мне срываться? Денег у меня – куры не клюют…
– Оно, может, и так… Но ты уж попивать начал, Тома… Пьянство до добра не доводит. А ты с самого утра за рюмку.
У Томы Окы нрав крутой, чуть что – и вспылил. Как заорет он на Димана:
– Чем свою дочь за твоего кривого отдавать, я лучше за Малыша отдам!
– А ну как ее и Малыш не возьмет?
На том дело и кончилось. Расстались врагами на всю жизнь.
Иногда по вечерам в селе слышны крики. Это Тома Окы бьет жену. Налижется с клиентами цуйки, захмелеет и начинает к жене придираться. Какая ни то причина всегда отыщется. Жена убегает, ночует вместе с собаками в хлеву, зарывшись в солому. От жизни такой простудилась, схватила чахотку. А теперь уже и старшие дочери тоже в кулачок покашливают. Только коротышка еще держится. «Начнется кашель и у нее, вот увидишь», – заверяет меня мой брат Ион, попытавшийся как-то поцеловать младшую дочь корчмаря, самую капризную из всех.
Сладко спит Дица. Во сне она легонько посвистывает сквозь зубы, как змея! Тетушка Уцупэр бухает, как выпь, – бу-у, бу-у, бу-у! Наши спят беззвучно, тихо, слышится лишь ровное, легкое дыхание…
Однажды вечером, давным-давно, заехал к нам крестьянин-горец на телеге, груженной глиняной посудой. Горшечники каждую осень спускаются в долину с полными возами глиняной посуды. Отдают товар за зерно. Хочешь приобрести пару-другую мисок – выбирай и насыпай доверху кукурузой. Горшечник пересыплет зерно в свой мешок, а ты забирай миски. Понравится кувшин с носиком или с белыми глазурованными цветами на широкой части и с утолщенной закраиной – чтоб вода оставалась ледяной даже в летнюю жару, – придется поторговаться. Горшечники – последние бедняки, бедней нас, худые, с изможденными лицами, кожа да кости, даже штаны на них не держатся, сваливаются. За столом выказывают страшную прожорливость, миску всегда вылижут, после них даже муравью нечем поживиться. Горшечника, – остановившегося у нас, звали Виченц Буйу. Выпряг он и привязал к телеге своих лошадей – таких кляч, что хоть сейчас на живодерню, – задал им сена, а сам пошел в дом, где мама поставила угощенье. Был с ним еще парнишка. Дома, но его словам, осталось с женой еще пятеро – и сынов и дочерей. У горшечника большой зоб, ни дать ни взять две волынки под подбородком. Когда он говорил, эти волынки, словно красные выросты у индюка, раздувались, опадали и булькали, будто вода. У парнишки, приехавшего с ним, тоже был зоб. Виченц Буйу рассказал, что в той местности, где они живут, у всех жителей зоб под подбородком. «У моей жены, – хвастался горшечник, – зоб – прямо загляденье, в два раза больше моего! И у детей моих тоже, слава богу, есть зоб, только у младшенького нет, он у нас вроде как меченый. Дети обычно раньше нашего засыпают. Во сне их зобы свистят – любо-дорого послушать, не слышно только младшего. Жена от страха похолодеет, положит ему на сердце руку – проверяет, не помер ли часом. Боимся, не помер бы во сне. Теперь вроде бы свыклись, но от страха – а ну как помер? – все никак не избавимся. Тихо спит, будто и не живой вовсе. Вот что значит – зоба нет… Тут у вас просто рай. А у нас в горах – голая земля, камень, нищета да налоги. В лесу листка не сорви, ни хворостинки для костра, ни травинки для скотины взять не моги. Все стерегут помещичьи слуги с ружьями. Тяжко жить, ох, тяжко. Счастье еще, что жизнь проходит быстро». Горшечник смолк. Но в зобу у него еще некоторое время клокотало что-то, будто просились наружу недоговоренные слова обиды. Горшечник с сыном устроились на ночлег под шелковицей, улеглись, тесно прижавшись друг к дружке. Сверху прикрылись какой-то дерюгой. И только сон одолел их, запели зобы. Мы послушали-послушали, а потом сами пошли спать…
Так за кого же корчмарь Тома грозился выдать свою дочь? За Малыша? Здорово же он, наверно, разъярился, коли у него с языка такие слова сорвались. Дело в том, что сын богача Димана, Иордаке, вовсе не кривой. Правда, взгляд какой-то тусклый, но только и всего. Зрение у него в порядке. Все село смеялось, узнав об угрозе корчмаря. А Малыш громче всех. Присев на корточки у обочины и зажав между коленями палку, он заявил:
– Так вот, даже если бы они ко мне сами с Дженой набивались, в жены я бы ее не взял…
Подивились крестьяне, хотя самую малость. А Гэйне все-таки спросил:
– А почему бы тебе и не окрутиться с дочерью корчмаря, Малыш? Может, собой не очень для тебя хороша? Или бедна для этакого барина?
– То-то и оно. Мне такой раскрасавицы, чтоб ерундой занималась да барыню из себя корчила, даром не нужно. Вон Никулае Димозел привез себе городскую, да и попал к ней под башмак. И Окы туда же, распустил своих детей. К труду не приспособил. От крестьянства оторвал. Вот они и вообразили невесть что. С ними добра не наживешь. Городской одежей от нищеты не откупишься. Хоть и говорят, на каждую привычку и отвычка есть, да отвыкнуть не так-то просто…
– А мы-то сами не бедняки разве? А вот живем ведь…
– Мы с бедностью свыклись, как мешок с заплатой…
У Малыша родных никого. Ребенком нашли его женщины у колодца. Окрестили. Дали имя, да оно забылось. Рос он в разных семьях – то в одной, то в другой. Когда подрос, нанялся к Иордаке Диману за харч и одежду. Так уж повелось: не сумел в жизни устроиться, нанимайся к богатею батраком, за харч и одежду. Харч – объедки с хозяйского стола. Одежда – обноски с хозяйского плеча, ношеные-переношеные, латаные-перелатаные, замызганные-задрызганные. А впридачу – побои. Ушел от них Малыш: работать приходилось до изнеможения, а корысти – одни тумаки. Отвели ему клочок земли на солончаке возле болота, куда по весне стекают полые воды, затопляя луг. Соорудил себе Малыш лачугу и живет бирюком, пока невеста не найдется. Взяли его в сторожа – охранять пшеницу на полянах да на склонах, чтобы не забредали туда гуси. Малыш – парень высокий, белокурый да голубоглазый, но беден, бедней всех бедняков.
Я веду на веревке козу – на кладбище траву пощипать. Туда же держит путь и Малыш. Я даже не слышу, как он подошел, – так легки его шаги. А он уже тут вот, рядом или за спиной.
– Ну что, козу пасешь?
– Пасу…
– Смотри, как бы она в пшеницу не забрела…
– Не забредет…
– Послушай, Дарие…
Он навзничь падает в траву. Смотрит на облака, что плывут на север, словно гигантские корабли, подгоняемые ветром.
– Чего?
– Ложись рядом, сказку расскажу.
– Сказки только на ночь рассказывают, дяденька…
– А я – днем…
– А про что сказка?
– Про попа без бороды.
– Ты ее вчера рассказывал.
– Тогда расскажу про то, как жил у деда с бабкой козел, от которого остались рожки да ножки…
– Расскажи…
– Было это или не было, жил да был у бабки…
Над нами плывут гонимые ветром облака. В разрывах между ними проглядывает синее-синее небо…
Гораздо чаще случается мне слушать сказки зимой, когда у нас дома или у Тутану люди сходятся на посиделки – лущить кукурузу, перед тем как везти ее молотить на мельницу. Под вечер собираются у нас соседские парни и девушки – помогать. Мама ставит на огонь большущий котел – варить кукурузу. Кукурузные зерна варятся долго. Приходится трижды менять воду, пока они станут мягкими. А мы тем временем поедаем кукурузную кашу. В кастрюле с кашей размешали ложку топленого сала. Каша получилась – объедение, ел бы да ел, пока не лопнешь. Народу набивается так много, что ложек на всех не хватает. Поэтому парни и девушки приносят свои. Мы обдираем початки. Куча зерен растет. Если в такой час к нам завернет Сорян – мой двоюродный брат из Стэникуца, – веселью нет конца. С наступлением темноты он принимается рассказывать разные забавные истории, и они затягиваются до самого рассвета. От раза к разу истории все длиннее. У нас слипаются глаза. Мы бы уж и заснули, да сказка не дает. Так и не спим. Сорян – сын моего дяди Войпи Вояки и тетушки Соране, одной из многочисленных сестер отца. Дедушка Соряна – старый Войня – недавно умер. Седой был как лунь. Когда старый Бурду-ля в безусых подростках ходил, Войня был еще холост. Пришел как-то на село приказ выделить рекрута. Выборные долго совещались. И порешили отдать в армию Войню. Привели солдат, окружили дом и стали Войню вызывать. Войня знал выборных по голосам. Подозревать неладное ему и в голову не пришло. Вышел он. Набросились на него солдаты, связать хотели. А он вырвался и по тропинке побежал к лесу. За ним вдогонку припустились на конях. Набросили аркан, повалили, связали и отправили в город. Там обрили наголо. Семь лет оттрубил он в армии. С тех пор прилипла к нему кличка «Вояка». Но сегодня мой двоюродный брат молчит, ничего не рассказывает: дома у них большое несчастье. Сестра его Улика – красавица девушка – помешалась. Влюбилась она в одного парня – Енуцэ Боздока из Сырбие, а он, надругавшись над ней, женился на другой – уродливой, но богатой. Прослышала об этом Улика, упала на землю и забилась в припадке, словно рыба на песке. Волосы на себе рвала. Платье растерзала в клочья. Потом затихла. Так и не пришла в разум, ничего о себе уже не помнила. Не пила, не ела. Иногда поклюет, как птичка…
Между нашим двором и железнодорожной линией раскинулся огромный двор, весь заросший акациями. Среди акаций – две яблони, кривые и чахлые. В тех же акациях укрылся крохотный сарайчик. А рядом с сарайчиком притаилась землянка. Живут в ней трое мужчин, наши соседи…
Как я уже сказал, живут здесь три человека: Петре-старший, Петре-младший и Санду-старший. Четвертый из братьев Бэланов, Санду-младший, живет на той же улице, что и мы, возле железной дороги, только на противоположном конце.
Из четырех братьев только Санду-младший женился и обзавелся семьей. Остальные братья остались бобылями и живут возле нас в своей лачуге. Ну вот, еще чуть-чуть, и я бы соврал. Один раз – было это летом – женился и Петре-старший по прозвищу Мусай…
– А если женился, то почему снова бобылем живет?
– С женой разошелся.
Из всех братьев Бэланов дядюшка Петре самый старый. Ему под шестьдесят. Он маленького роста и ходит, приволакивая ногу. История с его женитьбой стала уже легендой. Его взял в дом зятем один крестьянин из Белитори, у которого не было сыновей.
Отправился как-то тесть с дядей Петре траву косить. Тесть косит, и зятек косит. Задел Петре-старший косой куст терновника. Остановился, посмотрел на кустарник, сдвинул кэчулу с одного уха на другое. И с недоуменным видом спрашивает тестя:
– Батя! Я тут на колючки наткнулся. Как с ними быть?
– Срежь, чего ж еще! Возьми за макушку да отшвырни подальше…
Дядя Петре в точности выполнил все, как было сказано. Косит дальше. И опять:
– Батя! Тут снова колючки. Как быть-то?
– Да срежь, и дело с концом! Возьми за макушку и брось куда-нибудь…
Срезал дядя Петре куст колючек, ухватил за макушку и бросил… Косит дальше. И снова натыкается на терновник. В недоумении останавливается. Сдвинул шапку набок и – снова к тестю:
– Ба-а-а-тя! Тут опять колючки. С этими-то что делать?
– Срежь, сунь в рот и топай отсюда, чтоб глаза мои тебя больше не видели…
Срезал дядя Петре куст терновника, сунул в рот и вернулся восвояси.
– Что стряслось? – спрашивает его Петре-младший.
– Да вот домой пришел. С тестем поругался.
Поругались насовсем.
А Петре-младший и вовсе не женился. Задумал было жениться дядя Санду. Да Петре-старший и Петре-младший не позволили. Он мог бы взять ноги в руки да и скрыться… Совсем с братьями разругался. Увидели дядя Петре-младший и дядя Петре-старший, что Санду на своем стоит, привязали его как-то ночью к акации и избили зверски. После этих побоев лишился дядя Санду рассудка. Все это случилось, когда мой отец еще мальчиком был. С той поры дядя Санду так и не опомнился. Живет – никому зла не делает. Бродит себе по двору от дерева к дереву и что-то бормочет. Что он там деревьям бормочет – понять трудно… Порой накатывает на него злость. Тогда он хватает палку и ну колотить ею по кустам акаций. Кустов этих во дворе у братьев сотни – одни помоложе, другие уж совсем старые. И на всех кора в ссадинах. Дядя Санду лупит по ним безо всякой жалости. Акации не сетуют. Они безгласны. Нет у них и слез, чтоб заплакать. Они только роняют листья. Но вместо опавших вырастают другие. Дядя Санду никогда не бьет яблонь – ни палкой, ни камнями. Бывают дни, когда безумец отправляется со двора и подходит к колодцу. Достает бадьей воду и наполняет кувшин. Потом роется в галечнике, насыпанном вокруг колодца, собирает камни покрупнее, поувесистей. Сует их за пазуху, набирает в подол. Уносит кувшин в хижину и снова выходит во двор. Озирается. Опускается на колено, будто для стрельбы из ружья, и прицеливается камнем в акации. И почти никогда не мажет. Безумец всегда следит за тем, чтобы камень не перелетел через забор и не угодил в какого-нибудь прохожего. Одежда на нем – сплошные лохмотья. Он почти наг. Если припадок случится с ним среди ночи, никто не перечит ему ни словом. Побормочет-побормочет, пока не надоест, а потом сам вернется в дом и уляжется, как собака, на соломе возле входа. Водили его братья и в больницу. Доктора осмотрели его, но никакого средства от болезни так и не нашли. Но вылечил его и доктор Ганчу. Да и вылечил ли Ганчу хоть кого-нибудь с тех пор, как появился в селе? Никого!..
Нынешней ночью сумасшедший тоже затеял разговор с деревьями. Разговорился с деревьями и ветер. Расшумелся вовсю. Поднялась настоящая буря. Воет и воет…
Сестрица Дица тоже слушает завывание ветра, но это ее не пугает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
– Иди играть с нами, Митикэ. Будешь лошадкой…
– Не пойду, еще запачкаюсь…
– Брось, Митикэ, иди к нам…
– Не пойду. Я с вами не вожусь. Я ведь… Мой отец корчмарь…
– Ну и что такого? Все равно из мамкиного пуза родился…
Митикэ начинает хныкать:
– Тя-а-ать! Меня мальчишки дразнят…
Появляется его папаша, швыряет в нас камнями, берет свое сокровище за ручку, уводит в лавку, усаживает на колени, утешает, сует для успокоения баранку.
– Говорил я тебе, Митикэ, не подходи к этим голодранцам. Ты у меня пойдешь в школу, выучишься, станешь важным господином, даже префектом.
Митикэ снова вскарабкивается на забор. И кричит нам сверху:
– Нечего мне с вами играть. Я, как вырасту, префектом буду… – Из носа у него течет. Он вытирает нос рукавом.
По воскресеньям перед их корчмой устраивается хора. Дочери Томы – две высокие, одна коротышка – близко не подходят, смотрят издали. Ждут женихов из города. Но женихов нет как нет. А они все ждут. Моя сестра Евангелина говорит, что они из-за своей спеси так в девках и состарятся.
Люди в селе еще помнят, как Тома Окы сам ходил босой. Жена его и дочери тоже ходили босиком и работали на помещика не разгибая спины. Потом Тома нанялся приказчиком к грекам. Обжуливал покупателей. Обвешивал, работая на больших товарных весах и на станционных складах. Откладывал денежку к денежке. Когда умер мамин брат Лисандру, кошелек Томы был уже туго набит. Взял он ссуду в городском банке. Купил дом умершего, его патент. Начал дело с мелочной торговли. Открыл и корчму. Давал деньги в рост. Процент невелик – один пол за сто лей в месяц. Многие на это клюнули. И впрямь, если взятую в долг сотню уплачивать в месячный срок, то это вроде и не слишком накладно. Но кому удавалось погасить весь долг за один месяц?.. Иногда он висит на шее целый год и даже несколько лет, а уж тогда процентам нет конца… Тома Окы довольствуется одной выплатой процентов, не спешит разорять должника. За сотню одолженных лей он спустя двенадцать месяцев получает двенадцать пол – двести сорок лей чистой прибыли. Сперва сам оделся по-городскому. Потом одел жену и детей. Джену сватали в первый раз уже давно, когда об увядании еще и речи не было. Сватал ее Лаке, старший сын Иордаке Димана, что живет в начале нашей улицы, возле шоссе. У Диманов – их двое братьев – много земли, сильных молдовских волов и дома с верандами, почти как у помещика. Есть и молочные коровы, множество овец и ульев с пчелами. Позарился Лаке на имущество Окы-корчмаря.
– Не отдам я дочь за твоего парня, – ответил Окы Иордаке Диману. – Выдам за городского, чтобы не гнула в зной спину на жатве. Я теперь хозяин корчмы. Высоко взлетел, вам не ровня. Никто из моих детей не будет больше в земле ковыряться. С этим покончено. Род Окы в гору пошел, в гору, в гору…
– С горы бывает и спуск, – возразил, обозлившись, Иордаке Диман. – Смотри, Тома, не оступись, покатишься – до самого низу не остановишься. Пока не сорвался, трудно представить себе, а уж как сорвешься – костей не соберешь… Видали мы зазнаек и почище тебя…
– С какой стати мне срываться? Денег у меня – куры не клюют…
– Оно, может, и так… Но ты уж попивать начал, Тома… Пьянство до добра не доводит. А ты с самого утра за рюмку.
У Томы Окы нрав крутой, чуть что – и вспылил. Как заорет он на Димана:
– Чем свою дочь за твоего кривого отдавать, я лучше за Малыша отдам!
– А ну как ее и Малыш не возьмет?
На том дело и кончилось. Расстались врагами на всю жизнь.
Иногда по вечерам в селе слышны крики. Это Тома Окы бьет жену. Налижется с клиентами цуйки, захмелеет и начинает к жене придираться. Какая ни то причина всегда отыщется. Жена убегает, ночует вместе с собаками в хлеву, зарывшись в солому. От жизни такой простудилась, схватила чахотку. А теперь уже и старшие дочери тоже в кулачок покашливают. Только коротышка еще держится. «Начнется кашель и у нее, вот увидишь», – заверяет меня мой брат Ион, попытавшийся как-то поцеловать младшую дочь корчмаря, самую капризную из всех.
Сладко спит Дица. Во сне она легонько посвистывает сквозь зубы, как змея! Тетушка Уцупэр бухает, как выпь, – бу-у, бу-у, бу-у! Наши спят беззвучно, тихо, слышится лишь ровное, легкое дыхание…
Однажды вечером, давным-давно, заехал к нам крестьянин-горец на телеге, груженной глиняной посудой. Горшечники каждую осень спускаются в долину с полными возами глиняной посуды. Отдают товар за зерно. Хочешь приобрести пару-другую мисок – выбирай и насыпай доверху кукурузой. Горшечник пересыплет зерно в свой мешок, а ты забирай миски. Понравится кувшин с носиком или с белыми глазурованными цветами на широкой части и с утолщенной закраиной – чтоб вода оставалась ледяной даже в летнюю жару, – придется поторговаться. Горшечники – последние бедняки, бедней нас, худые, с изможденными лицами, кожа да кости, даже штаны на них не держатся, сваливаются. За столом выказывают страшную прожорливость, миску всегда вылижут, после них даже муравью нечем поживиться. Горшечника, – остановившегося у нас, звали Виченц Буйу. Выпряг он и привязал к телеге своих лошадей – таких кляч, что хоть сейчас на живодерню, – задал им сена, а сам пошел в дом, где мама поставила угощенье. Был с ним еще парнишка. Дома, но его словам, осталось с женой еще пятеро – и сынов и дочерей. У горшечника большой зоб, ни дать ни взять две волынки под подбородком. Когда он говорил, эти волынки, словно красные выросты у индюка, раздувались, опадали и булькали, будто вода. У парнишки, приехавшего с ним, тоже был зоб. Виченц Буйу рассказал, что в той местности, где они живут, у всех жителей зоб под подбородком. «У моей жены, – хвастался горшечник, – зоб – прямо загляденье, в два раза больше моего! И у детей моих тоже, слава богу, есть зоб, только у младшенького нет, он у нас вроде как меченый. Дети обычно раньше нашего засыпают. Во сне их зобы свистят – любо-дорого послушать, не слышно только младшего. Жена от страха похолодеет, положит ему на сердце руку – проверяет, не помер ли часом. Боимся, не помер бы во сне. Теперь вроде бы свыклись, но от страха – а ну как помер? – все никак не избавимся. Тихо спит, будто и не живой вовсе. Вот что значит – зоба нет… Тут у вас просто рай. А у нас в горах – голая земля, камень, нищета да налоги. В лесу листка не сорви, ни хворостинки для костра, ни травинки для скотины взять не моги. Все стерегут помещичьи слуги с ружьями. Тяжко жить, ох, тяжко. Счастье еще, что жизнь проходит быстро». Горшечник смолк. Но в зобу у него еще некоторое время клокотало что-то, будто просились наружу недоговоренные слова обиды. Горшечник с сыном устроились на ночлег под шелковицей, улеглись, тесно прижавшись друг к дружке. Сверху прикрылись какой-то дерюгой. И только сон одолел их, запели зобы. Мы послушали-послушали, а потом сами пошли спать…
Так за кого же корчмарь Тома грозился выдать свою дочь? За Малыша? Здорово же он, наверно, разъярился, коли у него с языка такие слова сорвались. Дело в том, что сын богача Димана, Иордаке, вовсе не кривой. Правда, взгляд какой-то тусклый, но только и всего. Зрение у него в порядке. Все село смеялось, узнав об угрозе корчмаря. А Малыш громче всех. Присев на корточки у обочины и зажав между коленями палку, он заявил:
– Так вот, даже если бы они ко мне сами с Дженой набивались, в жены я бы ее не взял…
Подивились крестьяне, хотя самую малость. А Гэйне все-таки спросил:
– А почему бы тебе и не окрутиться с дочерью корчмаря, Малыш? Может, собой не очень для тебя хороша? Или бедна для этакого барина?
– То-то и оно. Мне такой раскрасавицы, чтоб ерундой занималась да барыню из себя корчила, даром не нужно. Вон Никулае Димозел привез себе городскую, да и попал к ней под башмак. И Окы туда же, распустил своих детей. К труду не приспособил. От крестьянства оторвал. Вот они и вообразили невесть что. С ними добра не наживешь. Городской одежей от нищеты не откупишься. Хоть и говорят, на каждую привычку и отвычка есть, да отвыкнуть не так-то просто…
– А мы-то сами не бедняки разве? А вот живем ведь…
– Мы с бедностью свыклись, как мешок с заплатой…
У Малыша родных никого. Ребенком нашли его женщины у колодца. Окрестили. Дали имя, да оно забылось. Рос он в разных семьях – то в одной, то в другой. Когда подрос, нанялся к Иордаке Диману за харч и одежду. Так уж повелось: не сумел в жизни устроиться, нанимайся к богатею батраком, за харч и одежду. Харч – объедки с хозяйского стола. Одежда – обноски с хозяйского плеча, ношеные-переношеные, латаные-перелатаные, замызганные-задрызганные. А впридачу – побои. Ушел от них Малыш: работать приходилось до изнеможения, а корысти – одни тумаки. Отвели ему клочок земли на солончаке возле болота, куда по весне стекают полые воды, затопляя луг. Соорудил себе Малыш лачугу и живет бирюком, пока невеста не найдется. Взяли его в сторожа – охранять пшеницу на полянах да на склонах, чтобы не забредали туда гуси. Малыш – парень высокий, белокурый да голубоглазый, но беден, бедней всех бедняков.
Я веду на веревке козу – на кладбище траву пощипать. Туда же держит путь и Малыш. Я даже не слышу, как он подошел, – так легки его шаги. А он уже тут вот, рядом или за спиной.
– Ну что, козу пасешь?
– Пасу…
– Смотри, как бы она в пшеницу не забрела…
– Не забредет…
– Послушай, Дарие…
Он навзничь падает в траву. Смотрит на облака, что плывут на север, словно гигантские корабли, подгоняемые ветром.
– Чего?
– Ложись рядом, сказку расскажу.
– Сказки только на ночь рассказывают, дяденька…
– А я – днем…
– А про что сказка?
– Про попа без бороды.
– Ты ее вчера рассказывал.
– Тогда расскажу про то, как жил у деда с бабкой козел, от которого остались рожки да ножки…
– Расскажи…
– Было это или не было, жил да был у бабки…
Над нами плывут гонимые ветром облака. В разрывах между ними проглядывает синее-синее небо…
Гораздо чаще случается мне слушать сказки зимой, когда у нас дома или у Тутану люди сходятся на посиделки – лущить кукурузу, перед тем как везти ее молотить на мельницу. Под вечер собираются у нас соседские парни и девушки – помогать. Мама ставит на огонь большущий котел – варить кукурузу. Кукурузные зерна варятся долго. Приходится трижды менять воду, пока они станут мягкими. А мы тем временем поедаем кукурузную кашу. В кастрюле с кашей размешали ложку топленого сала. Каша получилась – объедение, ел бы да ел, пока не лопнешь. Народу набивается так много, что ложек на всех не хватает. Поэтому парни и девушки приносят свои. Мы обдираем початки. Куча зерен растет. Если в такой час к нам завернет Сорян – мой двоюродный брат из Стэникуца, – веселью нет конца. С наступлением темноты он принимается рассказывать разные забавные истории, и они затягиваются до самого рассвета. От раза к разу истории все длиннее. У нас слипаются глаза. Мы бы уж и заснули, да сказка не дает. Так и не спим. Сорян – сын моего дяди Войпи Вояки и тетушки Соране, одной из многочисленных сестер отца. Дедушка Соряна – старый Войня – недавно умер. Седой был как лунь. Когда старый Бурду-ля в безусых подростках ходил, Войня был еще холост. Пришел как-то на село приказ выделить рекрута. Выборные долго совещались. И порешили отдать в армию Войню. Привели солдат, окружили дом и стали Войню вызывать. Войня знал выборных по голосам. Подозревать неладное ему и в голову не пришло. Вышел он. Набросились на него солдаты, связать хотели. А он вырвался и по тропинке побежал к лесу. За ним вдогонку припустились на конях. Набросили аркан, повалили, связали и отправили в город. Там обрили наголо. Семь лет оттрубил он в армии. С тех пор прилипла к нему кличка «Вояка». Но сегодня мой двоюродный брат молчит, ничего не рассказывает: дома у них большое несчастье. Сестра его Улика – красавица девушка – помешалась. Влюбилась она в одного парня – Енуцэ Боздока из Сырбие, а он, надругавшись над ней, женился на другой – уродливой, но богатой. Прослышала об этом Улика, упала на землю и забилась в припадке, словно рыба на песке. Волосы на себе рвала. Платье растерзала в клочья. Потом затихла. Так и не пришла в разум, ничего о себе уже не помнила. Не пила, не ела. Иногда поклюет, как птичка…
Между нашим двором и железнодорожной линией раскинулся огромный двор, весь заросший акациями. Среди акаций – две яблони, кривые и чахлые. В тех же акациях укрылся крохотный сарайчик. А рядом с сарайчиком притаилась землянка. Живут в ней трое мужчин, наши соседи…
Как я уже сказал, живут здесь три человека: Петре-старший, Петре-младший и Санду-старший. Четвертый из братьев Бэланов, Санду-младший, живет на той же улице, что и мы, возле железной дороги, только на противоположном конце.
Из четырех братьев только Санду-младший женился и обзавелся семьей. Остальные братья остались бобылями и живут возле нас в своей лачуге. Ну вот, еще чуть-чуть, и я бы соврал. Один раз – было это летом – женился и Петре-старший по прозвищу Мусай…
– А если женился, то почему снова бобылем живет?
– С женой разошелся.
Из всех братьев Бэланов дядюшка Петре самый старый. Ему под шестьдесят. Он маленького роста и ходит, приволакивая ногу. История с его женитьбой стала уже легендой. Его взял в дом зятем один крестьянин из Белитори, у которого не было сыновей.
Отправился как-то тесть с дядей Петре траву косить. Тесть косит, и зятек косит. Задел Петре-старший косой куст терновника. Остановился, посмотрел на кустарник, сдвинул кэчулу с одного уха на другое. И с недоуменным видом спрашивает тестя:
– Батя! Я тут на колючки наткнулся. Как с ними быть?
– Срежь, чего ж еще! Возьми за макушку да отшвырни подальше…
Дядя Петре в точности выполнил все, как было сказано. Косит дальше. И опять:
– Батя! Тут снова колючки. Как быть-то?
– Да срежь, и дело с концом! Возьми за макушку и брось куда-нибудь…
Срезал дядя Петре куст колючек, ухватил за макушку и бросил… Косит дальше. И снова натыкается на терновник. В недоумении останавливается. Сдвинул шапку набок и – снова к тестю:
– Ба-а-а-тя! Тут опять колючки. С этими-то что делать?
– Срежь, сунь в рот и топай отсюда, чтоб глаза мои тебя больше не видели…
Срезал дядя Петре куст терновника, сунул в рот и вернулся восвояси.
– Что стряслось? – спрашивает его Петре-младший.
– Да вот домой пришел. С тестем поругался.
Поругались насовсем.
А Петре-младший и вовсе не женился. Задумал было жениться дядя Санду. Да Петре-старший и Петре-младший не позволили. Он мог бы взять ноги в руки да и скрыться… Совсем с братьями разругался. Увидели дядя Петре-младший и дядя Петре-старший, что Санду на своем стоит, привязали его как-то ночью к акации и избили зверски. После этих побоев лишился дядя Санду рассудка. Все это случилось, когда мой отец еще мальчиком был. С той поры дядя Санду так и не опомнился. Живет – никому зла не делает. Бродит себе по двору от дерева к дереву и что-то бормочет. Что он там деревьям бормочет – понять трудно… Порой накатывает на него злость. Тогда он хватает палку и ну колотить ею по кустам акаций. Кустов этих во дворе у братьев сотни – одни помоложе, другие уж совсем старые. И на всех кора в ссадинах. Дядя Санду лупит по ним безо всякой жалости. Акации не сетуют. Они безгласны. Нет у них и слез, чтоб заплакать. Они только роняют листья. Но вместо опавших вырастают другие. Дядя Санду никогда не бьет яблонь – ни палкой, ни камнями. Бывают дни, когда безумец отправляется со двора и подходит к колодцу. Достает бадьей воду и наполняет кувшин. Потом роется в галечнике, насыпанном вокруг колодца, собирает камни покрупнее, поувесистей. Сует их за пазуху, набирает в подол. Уносит кувшин в хижину и снова выходит во двор. Озирается. Опускается на колено, будто для стрельбы из ружья, и прицеливается камнем в акации. И почти никогда не мажет. Безумец всегда следит за тем, чтобы камень не перелетел через забор и не угодил в какого-нибудь прохожего. Одежда на нем – сплошные лохмотья. Он почти наг. Если припадок случится с ним среди ночи, никто не перечит ему ни словом. Побормочет-побормочет, пока не надоест, а потом сам вернется в дом и уляжется, как собака, на соломе возле входа. Водили его братья и в больницу. Доктора осмотрели его, но никакого средства от болезни так и не нашли. Но вылечил его и доктор Ганчу. Да и вылечил ли Ганчу хоть кого-нибудь с тех пор, как появился в селе? Никого!..
Нынешней ночью сумасшедший тоже затеял разговор с деревьями. Разговорился с деревьями и ветер. Расшумелся вовсю. Поднялась настоящая буря. Воет и воет…
Сестрица Дица тоже слушает завывание ветра, но это ее не пугает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64