Опешив, побитый отползал подальше и там поднимался на ноги…
– Подойди-ка, – подзывал пострадавшего Иполит Дрэкуля. – Держи, вот тебе лея. Ежели подашь на меня в суд за беспричинные побои, судья присудит тебе ровно столько – одну лею… Вот тебе эта лея… Я сам себе судья…
Те, что от голодной жизни совсем потеряли гордость, принимали подачку… Кто позубастее огрызался:
– Оставь свою лею себе, барин, мне ни к чему!
Удивлялся Иполит Дрэкуля, садился в коляску, хлестал лошадок и гнал их, не давая роздыху…
На барском дворе в больших железных клетках жили обезьяны самых разных пород, серые лесные волки, выловленные в долине, бурые медведи с гор, разнообразные хищники, вывезенные из заморских краев, невиданные птицы с разноцветным опереньем…
В застекленных ящиках кишели всевозможные змеи, иногда толщиной с колоду и длиной в несколько саженей… Нанимал боярин смотрителей, которые знали, как и чем следовало кормить всех этих тварей… На тварях этих боярин и прогорел. От них и сам смерть принял: укусила его ядовитая змея…
Играет музыка… Льются звуки вальса. Лошадки подымаются на задние ноги и вальсируют – совсем как баре или наша чиновная знать, – скачут, скалят зубы и ржут.
Скоро полночь. Над ярмаркой сгустилась вдруг гнетущая, тягостная атмосфера страха. Набежали черные тучи. Сразу за чертой ярмарки непроглядной чащей густеет тьма. Налетел ветер. Захлопали на цирковых балаганах флаги. Видать, надвигается буря.
Однако не это, пожалуй, послужило причиной тревоги, охватившей ярмарку.
В трактирах вовсю наяривают ватаги музыкантов. Отовсюду, из самых отдаленных городов, слетелись певицы. В одном ресторанчике я замечаю моего шурина Альвицэ, он во хмелю, на коленях у него какая-то певичка мурлычет ему на ушко куплетцы:
Вот мой нежный, вот мой хрупкий,
Что с меня спроворил шубку
И измял на мне всю юбку.
Как неудачно все сложилось у моей сестры Евангелины! С самой свадьбы одно несчастье за другим. За Иона Альвицэ она пошла без любви – он ее выкрал. Правда, парень Ион был состоятельный – землю имел, рабочий скот – и к тому же сам красавец писаный. Да испортила его армия. Определили Альвицэ в гусары. Как-то на пасху приехал он домой: черный мундир, продолговатые пуговицы красными шнурами перевиты, на брюках – широкий черный кант, сапоги с розеткой и со шпорами как зеркало блестят, на ходу поскрипывают. Над губой – черные тонкие усики, и глаза темным блеском сверкают. Женщины так на него и набросились, проходу не давали. В Кукулясе он совсем опустился. Приставили его денщиком к офицеру. Так он первым делом обучился в карты играть и к выпивке пристрастился… Чтобы любовницу нарядить, продал волов, нотариусу и попу весь скот в карты продул. А у сестры один ребенок на руках, другой вот-вот родится, лицо землистое, увядшее, а кожа вокруг носа бурыми пятнами пошла. Всю землю спустил Альвицэ за время службы. Приедет, продаст, деньги просадит и уедет. Начал к сестре приставать, чтоб та и свой участок продала, скандалил, бил ее…
А теперь вот занялся маклерством, посредничает у греков, торгующих зерном, кукурузой, брюквой. Евангелина своих детей стала у нас оставлять: утром принесет, вечером забирает.
У певички нос картошкой – разбили небось в кулачной драке. Лицо блестит от помады и крема.
Я замешиваюсь в толпу чем-то взволнованных людей: оказывается, в полночь ждут объявления мобилизации, мы вступаем в войну… Город могут обстрелять из орудий, расположенных в Никополе… Кто-то спорит: у болгар-де нет таких дальнобойных орудий. Я тороплюсь убраться прочь с ярмарки и из города…
Наши спят. Я устраиваюсь во дворе, под шелковицей. Дожидаюсь полуночи…
Вот и полночь.
Все повторяется, как и три года назад…
Тишину ночи разрывает колокольный гром. Как оглашенные, надрываются колокола нашей церкви. Трубит среди ночи ветеран Диш…
Село пробуждается. Женщины выскакивают на порог с причитаниями:
– Ой, Ион, Ион! На кого ты нас опять покинешь!
Отец сходил в примарию и вернулся.
– Война будет, – говорит он нам.
Кого заберут из наших мужчин? Никого. Отец уже стар; брат Ион еще молод… Значит, на фронт уйдут зятья, племянники – сплошь вся родня.
В окнах горит свет. Со всех дворов несется плач.
Ночь прошла. Ни грозы, ни дождя она так и не принесла. Утро выдалось ясное, на голубом небе – ни облачка.
На станцию то и дело прибывают пустые товарные составы.
Более пристально, чем три года назад, разглядываю я толпы людей, устало бредущих из дальних селений. Их подгоняют жандармы с карабинами на плече. У людей землистые лица, потухший взгляд. Рядом с мужчинами – согнувшиеся от горя женщины, босые, оборванные, с заспанными лицами; они тащат на спине котомки с едой. Под ногами путаются дети. Но мамаши на них и не смотрят. Глаза их не видят никого, кроме уходящих.
– Смотри возвращайся, Кодин…
– Постарайся вернуться, Штефан…
Мужья молчат, не в силах разжать зубы. Кто-то бросает:
– Теперь небось потяжеле будет.
Шагает на станцию и Тицэ Уйе, босой, полуголый, в дырявой шляпе. Идет воевать за целостность границ нашей родины, за их расширение. Ведь именно так пишут в газетах, доставленных в село. С этими же словами обращается к людям, идущим на смерть, наш желтолицый писарь Джикэ Стэнеску:
– Вы отправляетесь на войну, братцы. Вам повезло. Вы покроете себя славой. После окончания войны родина наша станет еще больше и еще богаче…
– А нам что от этого прибудет?
– Как что прибудет? Что за странный вопрос, Тицэ Уйе?
– Вопрос как вопрос. Только вам на него не ответить.
– Ничего нам не прибудет. Одни страданья. А под конец смерть.
Это Оведение напомнил о смерти.
– Что же приказчики вместе с нами на войну не идут, а, писарь? – подает голос Згэмыйе.
– Как же они пойдут? А кто позаботится о виноградниках, об угодьях, о хозяйственном инвентаре?
– А сынки лавочников и богатеев почему дома остаются?
– А их, Пэликэ, мобилизуют работать на месте, они грамотные. Надо ведь кому-то вести счета в префектуре, в полковых хозяйствах, без этого тоже нельзя.
– Вот и выходит – правильно нам молодой кузнец объяснил, – на войну гонят бедняков, чтоб богатые еще больше разбогатели.
– Глупости! Задурил вам кузнец голову. Но теперь с его баснями покончено. Сам на фронт идет.
За Тицэ Уйе поспешает Флоаря, его жена, а следом и их близнецы-дочурки – Добра и Думитра. Крошки подросли. У обеих голубые глаза – под голубым летним небом родились, прямо в поле, – и заплетенные в косички желтые, как пшеничный колос, волосенки. Дома у Тицэ Уйе еще трое осталось, мал мала меньше. А еще одного Флоаря под сердцем носит. Лицо у тети Флоари землисто-желтое, а живот большой, раздувшийся.
– Пиши мне, Тицэ, дорогой мой.
– Напишу, Флоаря, напишу.
– И возвращайся, дорогой. Деток пожалей, девочек наших.
– Вернусь, Флоаря. Жалко мне детишек и тебя жалко. Да еще и дельце одно есть…
Они направляются к станции, где их ждут пустые составы. Впереди них и позади бредут остальные…
Мой двоюродный брат Думитру Пэликэ шагает вместе с Оведение, Малышом, Лишку Стынгачу и Удудуем. Их жены и детишки гурьбой тащатся следом.
– Все мы, братцы, в одном полку, так что будем друг за друга держаться. А вернемся, дела на всех хватит.
– Кабы вернуться.
– Ну кто-то ведь уцелеет.
У каждого одно на уме: теперь придется туго.
Небо над нами высокое, синее, воздух сухой, вроде бы даже пахнет гарью.
Составы прибывают пустыми, а отбывают переполненные.
Прошел день, второй, третий. А на станции по-прежнему людское море.
Человеческий поток не иссякает. Люди все подходят и подходят, и их отправляют дальше. На место ушедших, словно из-под земли, появляются новые.
Среди мобилизованных я вижу и своего двоюродного брата Янку. Он возмужал. Сожженное солнцем, обветренное лицо потемнело. Но телом он так же тщедушен, как и прежде.
– И ты тоже на фронт, Янку?
– Тоже!..
– А говорил, что освобожден от армии…
– Был освобожден. Да передумали власти. Наши сельские заправилы. Я для них как бельмо на глазу, вот они меня и упекли. А война, Дарие, предстоит долгая, тяжелая. Много человеческих жизней унесет. Хорошо, тебе еще лет мало. А то бы…
А то бы и меня посадили в вагон и погнали на фронт… Много человеческих жизней унесет эта война… Конечно, Янку не о себе говорил. О чужих жизнях думал… И погиб через неделю, едва добравшись до передовой…
Но вот пришел день, когда станция опустела. Мужчин в селе почти нет. Одни женщины, старики да детишки. Да сыновья корчмаря Бучука. Да Милуцэ, сын мельника Гунэ Изопеску, студент, освобожденный по состоянию здоровья.
На селе по-прежнему блюдут порядок писарь с прима-ром; остался блюсти порядок поп; блюдет порядок и сборщик податей. В военное время до крайности необходимо, чтобы налоги платили исправно.
Частенько слышишь: война требует денег.
Чьих денег? Народных. Пусть теперь налоги платят женщины…
Война идет где-то далеко. Но вдруг со стороны Дуная до нас донесся гул орудий. Снаряды рвались в самом центре города. Загорелись дома. Напуганные рушанцы побросали свое жилье и повалили в села.
Докатились и до Омиды. Не осталось ни одного дома, где не поселилась бы семья горожан. По утрам они толкутся возле примарии и сетуют: они не могут без белого хлеба, им приходится спать на циновках, их заели клопы!.. При этом горожане поносят крестьян, которые их приютили, а заодно и всех деревенских – они, видите ли, поленились выстроить себе жилье с удобствами… Городские барыни требуют у хозяек, чтобы те стирали им белье. И представьте, какое нахальство – эти босоногие оборванки-бабы не желают пачкаться в корыте с чужими тряпками! А ведь эти тряпки, говорят, из настоящего шелка. Такая дерзость окончательно выводит из себя горожанок.
– Послушайте, дорогая, какая наглость! Говорю это я Илинке – ну, бабе, у которой поселилась, – постирай, мол, мне белье. И знаешь, что она ответила? «Стирай на себя сама, барыня, небось руки не отвалятся, если разок в корыто окунешь».
– Это они из-за войны очумели, не то бы…
С фронта приходят почтовые открытки, нацарапанные в спешке, на колене. Соседи приносят их мне – разбери, мол, что тут сказано.
Я разбираю. Во всех одно и то же: «Позаботьтесь о волах. Не подохли бы. Мы наступаем».
Первое время новости звучали именно так. Потом зазвучали иначе: «Мы отступаем».
Сначала армия продвинулась по горным перевалам в Трансильванию. Солдаты разбили и отбросили противника. Но потом немцы стянули с других фронтов войска с пулеметами, пушками и авиацией. И ход войны резко изменился. Как бы ты ни был храбр, голой грудью на врага не попрешь. Солдаты гибли без счету. В примарию приходят извещения – погиб такой-то и такой-то. Женщины одеваются в траур, прикрепляют на стену дома на видном месте лоскуток черного крепа. Тут бы и поплакать над могилой, да могила далеко – так далеко, что не знаешь и где. На кладбище поп хоронит гробы без покойников, только с одеждой погибшего – на место, где положено быть ногам, кладут опорки или постолы, потом штаны, рубаху, кэчулу… На кладбище вырастает еще один крест.
– Теперь и мне есть куда пойти в праздник с возженным ладаном. Есть где поплакать.
Утром в воскресенье, пока еще не поднялось солнце, вдовы с черепком в руке и ладаном под мышкой идут на кладбище. Опускаются перед могилой на колени, зажигают ладан, ладан курится, а женщины причитают над тем, кто ушел в иной мир. Аромат ладана разносится по всему селу. Но налетит ветер, развеет запах, осушит слезы.
– Отчего это нас немцы колотят?
– Оружия у нас нету…
В селах много калек объявилось – слепых, без рук, без ног…
– Петайке снарядом ногу оторвало. В госпитале помер…
– Гуцэ Рошу без обеих рук остался. Умолял солдат пристрелить его, чтоб не мучиться. Долго еще маялся, пока кровью не изошел.
– Иону Удудую в живот угодило. А он еще бежал за другими вслед, кишки руками придерживал… Потом споткнулся. Повалился. И не поднялся больше…
– Из семерых сыновей Давида Флоройу четверых уже нету… Дай-то бог, чтоб хоть один живой воротился…
Дед Флоройу пришил на свою кэчулу четыре черных лоскута. Лицо его словно окаменело. Но слез не показывает. Не жалуется. Только крепче сжимает в руке свою палку. Словно решился раскроить череп тому, кто погубил его детей.
По селу ходит в зипуне мужик из хуторских, один рукав у него пуст – потерял руку. Крестьяне собираются вокруг, слушают его рассказы.
– Война долго протянется, – говорит мужик. – Пока немцев не разобьют – не окончится. Оружие у немцев отменное. Особливо пулеметы и пушки. Наших пулеметным огнем так и косило – ровно колосья Бековой жаткой… А у нас оружия совсем нету. Чуть не голыми руками воевать послали – винтовки старые, патронов – кот наплакал, амуниция драная… Ровно скот на бойню…
– Мир после войны должен перемениться, – говорит Думитру Думитреску. – Поднимутся народы. Рухнут монархии.
Нашел в нашем селе прибежище и супрефект. Как мы узнали, немецкому цирку пришлось худо. Мужчин и женщин с раскрашенными лицами упрятали в тюрьму, за решетку. Слона и жирафу поручили заботам какого-то крестьянина из долины Олта. А лошадок присвоил Алистар Мынзу, запряг их в свою пролетку. Веры к этим лошадям у него нет – надел на них упряжь с вожжами. Громыхая в своей пролетке по большаку, он беспощадно нахлестывает бичом по их нежным спинам. Хотя по возрасту Алистар Мынзу почти мальчишка, но его назначили супрефектом, и теперь он объезжает всю Кэлмэцуйскую волость. Учредил в каждом селе комитеты по реквизиции. У крестьян забирают лошадей и целыми табунами гонят в город. Оттуда их везут на фронт, запрягают в пушки и обозные подводы – возить грузы. Гибнут на войне люди, гибнут и лошади. Пуля – дура. Снаряд и подавно. Реквизиции подлежит и рогатый скот, в первую очередь волы…
– Чем же прикажете солдат кормить? Им мясо требуется…
– Добро, коли оно до солдат дойдет!.. А то ведь поди все в офицерских столовых застрянет…
У кого три рубахи, две отдай в пользу солдат. У кого две, тот отдает одну. А вот у кого одна-единственная… У большинства мужиков только по одной…
– Ну и нищий народ!.. Небось от лени обнищали…
Удивляется Алистар мужицкой бедности. Качает головой. И ругается с досады…
– А что помещики на войну жертвуют?
– Герасие что дает?
– А что – Гогу Кристофор?
– А полковник Пьенару?
– Стате Пантазь?
– А что Афаназие?
Крестьяне спрашивают напористо, смело.
Супрефект Алистар Мынзу отбивается:
– И они дадут, не беспокойтесь, я их тоже в покое не оставлю…
– Когда же дадут-то?
– Попозже, когда еще тяжелее станет. Сейчас вот с вас собираю. А потом и с них буду брать – скот, одежду, зерно… Так что будьте спокойны…
– А то ведь и тут за всю страну отдуваемся, господин супрефект.
– А разве вы не страна?
– Что ж, теперь будем знать…
Лица мужиков помрачнели еще больше. До села докатились вести, что фронт прорван, что солдаты гибнут тысячами, а противник – все ближе и ближе. Кое-кто высказывает мнение, что немцев-де остановят на Олте.
На Олте! Я, может, и поверил бы, кабы сам не знал эту реку! Местами ее можно на лошади вброд перейти. Разве такая речушка – преграда для армии?
Немцы совсем близко. Уже в северной части уезда. Телефонная связь прервана. Завтра они могут быть у нас. Завтра…
На станции остановился – да тут и застрял – эшелон с ранеными. На телегах мы перевозим раненых в село. Выносим из школы скамьи и стелем на пол солому. И укладываем на нее солдат. Грязных, заросших, с тяжелыми ранами на теле, на руках, на ногах…
Доктор Ганчу отбыл на фронт. Как и Чиреш, санитар. Мы, ребятишки, пытаемся их заменить. Выпрашиваем по домам чистое белье, рвем его на полосы. Промываем раны и посиневшие рубцы, перевязываем их.
Раненые оставлены на наше попечение. Многие уже обречены. У них только одно желание: пить, пить. Губы у них распухли, побелели и потрескались. Они с трудом шевелят ими: воды, воды!..
Так вот она – война! Теперь я знаю, что это такое. Мы все теперь знаем, что такое война…
Каждое утро мы уносим умерших, взяв их за руки и за ноги. Укладываем в телегу и отвозим на кладбище, где роем новые могилы. Если померло пятеро, кладем в одну могилу всех пятерых, и если умерло двенадцать, то и для всех двенадцати роем одну могилу.
Хороним без гробов.
Поп отчитает над могилой молитву.
Служка помашет кадильницей, где давно уже нет и намека на запах ладана. Вот тебе и вся служба.
Писарю остается лишь позаботиться о том, чтобы собрать военные билеты умерших и отметить их в книге примарии.
Умирают по-разному: кто вытянувшись, кто сжавшись в комок. У одних на лице успокоение, словно смерть для них тот долгожданный покой, которого они не знали при жизни. У других лица хмурые, оскаленные, искаженные мукой. Наверно, они долго боролись со смертью.
– Немцы уже в Доробанце. Скоро нагрянут и к нам.
Утро выдалось серое и туманное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
– Подойди-ка, – подзывал пострадавшего Иполит Дрэкуля. – Держи, вот тебе лея. Ежели подашь на меня в суд за беспричинные побои, судья присудит тебе ровно столько – одну лею… Вот тебе эта лея… Я сам себе судья…
Те, что от голодной жизни совсем потеряли гордость, принимали подачку… Кто позубастее огрызался:
– Оставь свою лею себе, барин, мне ни к чему!
Удивлялся Иполит Дрэкуля, садился в коляску, хлестал лошадок и гнал их, не давая роздыху…
На барском дворе в больших железных клетках жили обезьяны самых разных пород, серые лесные волки, выловленные в долине, бурые медведи с гор, разнообразные хищники, вывезенные из заморских краев, невиданные птицы с разноцветным опереньем…
В застекленных ящиках кишели всевозможные змеи, иногда толщиной с колоду и длиной в несколько саженей… Нанимал боярин смотрителей, которые знали, как и чем следовало кормить всех этих тварей… На тварях этих боярин и прогорел. От них и сам смерть принял: укусила его ядовитая змея…
Играет музыка… Льются звуки вальса. Лошадки подымаются на задние ноги и вальсируют – совсем как баре или наша чиновная знать, – скачут, скалят зубы и ржут.
Скоро полночь. Над ярмаркой сгустилась вдруг гнетущая, тягостная атмосфера страха. Набежали черные тучи. Сразу за чертой ярмарки непроглядной чащей густеет тьма. Налетел ветер. Захлопали на цирковых балаганах флаги. Видать, надвигается буря.
Однако не это, пожалуй, послужило причиной тревоги, охватившей ярмарку.
В трактирах вовсю наяривают ватаги музыкантов. Отовсюду, из самых отдаленных городов, слетелись певицы. В одном ресторанчике я замечаю моего шурина Альвицэ, он во хмелю, на коленях у него какая-то певичка мурлычет ему на ушко куплетцы:
Вот мой нежный, вот мой хрупкий,
Что с меня спроворил шубку
И измял на мне всю юбку.
Как неудачно все сложилось у моей сестры Евангелины! С самой свадьбы одно несчастье за другим. За Иона Альвицэ она пошла без любви – он ее выкрал. Правда, парень Ион был состоятельный – землю имел, рабочий скот – и к тому же сам красавец писаный. Да испортила его армия. Определили Альвицэ в гусары. Как-то на пасху приехал он домой: черный мундир, продолговатые пуговицы красными шнурами перевиты, на брюках – широкий черный кант, сапоги с розеткой и со шпорами как зеркало блестят, на ходу поскрипывают. Над губой – черные тонкие усики, и глаза темным блеском сверкают. Женщины так на него и набросились, проходу не давали. В Кукулясе он совсем опустился. Приставили его денщиком к офицеру. Так он первым делом обучился в карты играть и к выпивке пристрастился… Чтобы любовницу нарядить, продал волов, нотариусу и попу весь скот в карты продул. А у сестры один ребенок на руках, другой вот-вот родится, лицо землистое, увядшее, а кожа вокруг носа бурыми пятнами пошла. Всю землю спустил Альвицэ за время службы. Приедет, продаст, деньги просадит и уедет. Начал к сестре приставать, чтоб та и свой участок продала, скандалил, бил ее…
А теперь вот занялся маклерством, посредничает у греков, торгующих зерном, кукурузой, брюквой. Евангелина своих детей стала у нас оставлять: утром принесет, вечером забирает.
У певички нос картошкой – разбили небось в кулачной драке. Лицо блестит от помады и крема.
Я замешиваюсь в толпу чем-то взволнованных людей: оказывается, в полночь ждут объявления мобилизации, мы вступаем в войну… Город могут обстрелять из орудий, расположенных в Никополе… Кто-то спорит: у болгар-де нет таких дальнобойных орудий. Я тороплюсь убраться прочь с ярмарки и из города…
Наши спят. Я устраиваюсь во дворе, под шелковицей. Дожидаюсь полуночи…
Вот и полночь.
Все повторяется, как и три года назад…
Тишину ночи разрывает колокольный гром. Как оглашенные, надрываются колокола нашей церкви. Трубит среди ночи ветеран Диш…
Село пробуждается. Женщины выскакивают на порог с причитаниями:
– Ой, Ион, Ион! На кого ты нас опять покинешь!
Отец сходил в примарию и вернулся.
– Война будет, – говорит он нам.
Кого заберут из наших мужчин? Никого. Отец уже стар; брат Ион еще молод… Значит, на фронт уйдут зятья, племянники – сплошь вся родня.
В окнах горит свет. Со всех дворов несется плач.
Ночь прошла. Ни грозы, ни дождя она так и не принесла. Утро выдалось ясное, на голубом небе – ни облачка.
На станцию то и дело прибывают пустые товарные составы.
Более пристально, чем три года назад, разглядываю я толпы людей, устало бредущих из дальних селений. Их подгоняют жандармы с карабинами на плече. У людей землистые лица, потухший взгляд. Рядом с мужчинами – согнувшиеся от горя женщины, босые, оборванные, с заспанными лицами; они тащат на спине котомки с едой. Под ногами путаются дети. Но мамаши на них и не смотрят. Глаза их не видят никого, кроме уходящих.
– Смотри возвращайся, Кодин…
– Постарайся вернуться, Штефан…
Мужья молчат, не в силах разжать зубы. Кто-то бросает:
– Теперь небось потяжеле будет.
Шагает на станцию и Тицэ Уйе, босой, полуголый, в дырявой шляпе. Идет воевать за целостность границ нашей родины, за их расширение. Ведь именно так пишут в газетах, доставленных в село. С этими же словами обращается к людям, идущим на смерть, наш желтолицый писарь Джикэ Стэнеску:
– Вы отправляетесь на войну, братцы. Вам повезло. Вы покроете себя славой. После окончания войны родина наша станет еще больше и еще богаче…
– А нам что от этого прибудет?
– Как что прибудет? Что за странный вопрос, Тицэ Уйе?
– Вопрос как вопрос. Только вам на него не ответить.
– Ничего нам не прибудет. Одни страданья. А под конец смерть.
Это Оведение напомнил о смерти.
– Что же приказчики вместе с нами на войну не идут, а, писарь? – подает голос Згэмыйе.
– Как же они пойдут? А кто позаботится о виноградниках, об угодьях, о хозяйственном инвентаре?
– А сынки лавочников и богатеев почему дома остаются?
– А их, Пэликэ, мобилизуют работать на месте, они грамотные. Надо ведь кому-то вести счета в префектуре, в полковых хозяйствах, без этого тоже нельзя.
– Вот и выходит – правильно нам молодой кузнец объяснил, – на войну гонят бедняков, чтоб богатые еще больше разбогатели.
– Глупости! Задурил вам кузнец голову. Но теперь с его баснями покончено. Сам на фронт идет.
За Тицэ Уйе поспешает Флоаря, его жена, а следом и их близнецы-дочурки – Добра и Думитра. Крошки подросли. У обеих голубые глаза – под голубым летним небом родились, прямо в поле, – и заплетенные в косички желтые, как пшеничный колос, волосенки. Дома у Тицэ Уйе еще трое осталось, мал мала меньше. А еще одного Флоаря под сердцем носит. Лицо у тети Флоари землисто-желтое, а живот большой, раздувшийся.
– Пиши мне, Тицэ, дорогой мой.
– Напишу, Флоаря, напишу.
– И возвращайся, дорогой. Деток пожалей, девочек наших.
– Вернусь, Флоаря. Жалко мне детишек и тебя жалко. Да еще и дельце одно есть…
Они направляются к станции, где их ждут пустые составы. Впереди них и позади бредут остальные…
Мой двоюродный брат Думитру Пэликэ шагает вместе с Оведение, Малышом, Лишку Стынгачу и Удудуем. Их жены и детишки гурьбой тащатся следом.
– Все мы, братцы, в одном полку, так что будем друг за друга держаться. А вернемся, дела на всех хватит.
– Кабы вернуться.
– Ну кто-то ведь уцелеет.
У каждого одно на уме: теперь придется туго.
Небо над нами высокое, синее, воздух сухой, вроде бы даже пахнет гарью.
Составы прибывают пустыми, а отбывают переполненные.
Прошел день, второй, третий. А на станции по-прежнему людское море.
Человеческий поток не иссякает. Люди все подходят и подходят, и их отправляют дальше. На место ушедших, словно из-под земли, появляются новые.
Среди мобилизованных я вижу и своего двоюродного брата Янку. Он возмужал. Сожженное солнцем, обветренное лицо потемнело. Но телом он так же тщедушен, как и прежде.
– И ты тоже на фронт, Янку?
– Тоже!..
– А говорил, что освобожден от армии…
– Был освобожден. Да передумали власти. Наши сельские заправилы. Я для них как бельмо на глазу, вот они меня и упекли. А война, Дарие, предстоит долгая, тяжелая. Много человеческих жизней унесет. Хорошо, тебе еще лет мало. А то бы…
А то бы и меня посадили в вагон и погнали на фронт… Много человеческих жизней унесет эта война… Конечно, Янку не о себе говорил. О чужих жизнях думал… И погиб через неделю, едва добравшись до передовой…
Но вот пришел день, когда станция опустела. Мужчин в селе почти нет. Одни женщины, старики да детишки. Да сыновья корчмаря Бучука. Да Милуцэ, сын мельника Гунэ Изопеску, студент, освобожденный по состоянию здоровья.
На селе по-прежнему блюдут порядок писарь с прима-ром; остался блюсти порядок поп; блюдет порядок и сборщик податей. В военное время до крайности необходимо, чтобы налоги платили исправно.
Частенько слышишь: война требует денег.
Чьих денег? Народных. Пусть теперь налоги платят женщины…
Война идет где-то далеко. Но вдруг со стороны Дуная до нас донесся гул орудий. Снаряды рвались в самом центре города. Загорелись дома. Напуганные рушанцы побросали свое жилье и повалили в села.
Докатились и до Омиды. Не осталось ни одного дома, где не поселилась бы семья горожан. По утрам они толкутся возле примарии и сетуют: они не могут без белого хлеба, им приходится спать на циновках, их заели клопы!.. При этом горожане поносят крестьян, которые их приютили, а заодно и всех деревенских – они, видите ли, поленились выстроить себе жилье с удобствами… Городские барыни требуют у хозяек, чтобы те стирали им белье. И представьте, какое нахальство – эти босоногие оборванки-бабы не желают пачкаться в корыте с чужими тряпками! А ведь эти тряпки, говорят, из настоящего шелка. Такая дерзость окончательно выводит из себя горожанок.
– Послушайте, дорогая, какая наглость! Говорю это я Илинке – ну, бабе, у которой поселилась, – постирай, мол, мне белье. И знаешь, что она ответила? «Стирай на себя сама, барыня, небось руки не отвалятся, если разок в корыто окунешь».
– Это они из-за войны очумели, не то бы…
С фронта приходят почтовые открытки, нацарапанные в спешке, на колене. Соседи приносят их мне – разбери, мол, что тут сказано.
Я разбираю. Во всех одно и то же: «Позаботьтесь о волах. Не подохли бы. Мы наступаем».
Первое время новости звучали именно так. Потом зазвучали иначе: «Мы отступаем».
Сначала армия продвинулась по горным перевалам в Трансильванию. Солдаты разбили и отбросили противника. Но потом немцы стянули с других фронтов войска с пулеметами, пушками и авиацией. И ход войны резко изменился. Как бы ты ни был храбр, голой грудью на врага не попрешь. Солдаты гибли без счету. В примарию приходят извещения – погиб такой-то и такой-то. Женщины одеваются в траур, прикрепляют на стену дома на видном месте лоскуток черного крепа. Тут бы и поплакать над могилой, да могила далеко – так далеко, что не знаешь и где. На кладбище поп хоронит гробы без покойников, только с одеждой погибшего – на место, где положено быть ногам, кладут опорки или постолы, потом штаны, рубаху, кэчулу… На кладбище вырастает еще один крест.
– Теперь и мне есть куда пойти в праздник с возженным ладаном. Есть где поплакать.
Утром в воскресенье, пока еще не поднялось солнце, вдовы с черепком в руке и ладаном под мышкой идут на кладбище. Опускаются перед могилой на колени, зажигают ладан, ладан курится, а женщины причитают над тем, кто ушел в иной мир. Аромат ладана разносится по всему селу. Но налетит ветер, развеет запах, осушит слезы.
– Отчего это нас немцы колотят?
– Оружия у нас нету…
В селах много калек объявилось – слепых, без рук, без ног…
– Петайке снарядом ногу оторвало. В госпитале помер…
– Гуцэ Рошу без обеих рук остался. Умолял солдат пристрелить его, чтоб не мучиться. Долго еще маялся, пока кровью не изошел.
– Иону Удудую в живот угодило. А он еще бежал за другими вслед, кишки руками придерживал… Потом споткнулся. Повалился. И не поднялся больше…
– Из семерых сыновей Давида Флоройу четверых уже нету… Дай-то бог, чтоб хоть один живой воротился…
Дед Флоройу пришил на свою кэчулу четыре черных лоскута. Лицо его словно окаменело. Но слез не показывает. Не жалуется. Только крепче сжимает в руке свою палку. Словно решился раскроить череп тому, кто погубил его детей.
По селу ходит в зипуне мужик из хуторских, один рукав у него пуст – потерял руку. Крестьяне собираются вокруг, слушают его рассказы.
– Война долго протянется, – говорит мужик. – Пока немцев не разобьют – не окончится. Оружие у немцев отменное. Особливо пулеметы и пушки. Наших пулеметным огнем так и косило – ровно колосья Бековой жаткой… А у нас оружия совсем нету. Чуть не голыми руками воевать послали – винтовки старые, патронов – кот наплакал, амуниция драная… Ровно скот на бойню…
– Мир после войны должен перемениться, – говорит Думитру Думитреску. – Поднимутся народы. Рухнут монархии.
Нашел в нашем селе прибежище и супрефект. Как мы узнали, немецкому цирку пришлось худо. Мужчин и женщин с раскрашенными лицами упрятали в тюрьму, за решетку. Слона и жирафу поручили заботам какого-то крестьянина из долины Олта. А лошадок присвоил Алистар Мынзу, запряг их в свою пролетку. Веры к этим лошадям у него нет – надел на них упряжь с вожжами. Громыхая в своей пролетке по большаку, он беспощадно нахлестывает бичом по их нежным спинам. Хотя по возрасту Алистар Мынзу почти мальчишка, но его назначили супрефектом, и теперь он объезжает всю Кэлмэцуйскую волость. Учредил в каждом селе комитеты по реквизиции. У крестьян забирают лошадей и целыми табунами гонят в город. Оттуда их везут на фронт, запрягают в пушки и обозные подводы – возить грузы. Гибнут на войне люди, гибнут и лошади. Пуля – дура. Снаряд и подавно. Реквизиции подлежит и рогатый скот, в первую очередь волы…
– Чем же прикажете солдат кормить? Им мясо требуется…
– Добро, коли оно до солдат дойдет!.. А то ведь поди все в офицерских столовых застрянет…
У кого три рубахи, две отдай в пользу солдат. У кого две, тот отдает одну. А вот у кого одна-единственная… У большинства мужиков только по одной…
– Ну и нищий народ!.. Небось от лени обнищали…
Удивляется Алистар мужицкой бедности. Качает головой. И ругается с досады…
– А что помещики на войну жертвуют?
– Герасие что дает?
– А что – Гогу Кристофор?
– А полковник Пьенару?
– Стате Пантазь?
– А что Афаназие?
Крестьяне спрашивают напористо, смело.
Супрефект Алистар Мынзу отбивается:
– И они дадут, не беспокойтесь, я их тоже в покое не оставлю…
– Когда же дадут-то?
– Попозже, когда еще тяжелее станет. Сейчас вот с вас собираю. А потом и с них буду брать – скот, одежду, зерно… Так что будьте спокойны…
– А то ведь и тут за всю страну отдуваемся, господин супрефект.
– А разве вы не страна?
– Что ж, теперь будем знать…
Лица мужиков помрачнели еще больше. До села докатились вести, что фронт прорван, что солдаты гибнут тысячами, а противник – все ближе и ближе. Кое-кто высказывает мнение, что немцев-де остановят на Олте.
На Олте! Я, может, и поверил бы, кабы сам не знал эту реку! Местами ее можно на лошади вброд перейти. Разве такая речушка – преграда для армии?
Немцы совсем близко. Уже в северной части уезда. Телефонная связь прервана. Завтра они могут быть у нас. Завтра…
На станции остановился – да тут и застрял – эшелон с ранеными. На телегах мы перевозим раненых в село. Выносим из школы скамьи и стелем на пол солому. И укладываем на нее солдат. Грязных, заросших, с тяжелыми ранами на теле, на руках, на ногах…
Доктор Ганчу отбыл на фронт. Как и Чиреш, санитар. Мы, ребятишки, пытаемся их заменить. Выпрашиваем по домам чистое белье, рвем его на полосы. Промываем раны и посиневшие рубцы, перевязываем их.
Раненые оставлены на наше попечение. Многие уже обречены. У них только одно желание: пить, пить. Губы у них распухли, побелели и потрескались. Они с трудом шевелят ими: воды, воды!..
Так вот она – война! Теперь я знаю, что это такое. Мы все теперь знаем, что такое война…
Каждое утро мы уносим умерших, взяв их за руки и за ноги. Укладываем в телегу и отвозим на кладбище, где роем новые могилы. Если померло пятеро, кладем в одну могилу всех пятерых, и если умерло двенадцать, то и для всех двенадцати роем одну могилу.
Хороним без гробов.
Поп отчитает над могилой молитву.
Служка помашет кадильницей, где давно уже нет и намека на запах ладана. Вот тебе и вся служба.
Писарю остается лишь позаботиться о том, чтобы собрать военные билеты умерших и отметить их в книге примарии.
Умирают по-разному: кто вытянувшись, кто сжавшись в комок. У одних на лице успокоение, словно смерть для них тот долгожданный покой, которого они не знали при жизни. У других лица хмурые, оскаленные, искаженные мукой. Наверно, они долго боролись со смертью.
– Немцы уже в Доробанце. Скоро нагрянут и к нам.
Утро выдалось серое и туманное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64