Увидев, как я ковыляю, Джан Бонконвенто окрестил меня «иль Зоппо» – Хромоножка. Оскорбление прилипло. Другие ученики, стремясь выслужиться, взяли в привычку повторять эту кличку в присутствии маэстро. Только робкий Моска шепотом называл меня настоящим именем. Я ненавидел его за это, отказываясь принять такой жалкий союз.
Как-то вечером, в самом начале моего ученичества, ко мне подскочил ехидный, веснушчатый Джованни. Обычно нас размещали на ночь в разваливающемся хлеву, без подушек и белья.
– Хочешь знать, почему его зовут Моска? Муха? – Я подвинулся ближе к его щетинистому подбородку, к источнику его музыкального голоса.
– Потому что, – предположил я, – он маленький, как муха.
– А ты тогда кто, комар?
– Я больше Моски.
– Ты старше Моски. – Я позавидовал острому языку Джованни. Слова окружали его аурой власти. – Ты замечал, как они говорят между собой, не шевеля губами?
Спящие братья закопошились, вздохнули и снова затихли. Они сплелись руками и ногами – как осьминог, выброшенный на берег.
– Потому что ему все равно, что есть?
– Иди послушай, как он спит, – сказал Джованни.
Стараясь угодить ему, я пополз к братьям через кучи соломы. Мне нужно было подпитывать любопытство, чтобы отогнать отчаяние. Понимаете, ведь мы постоянно находились под присмотром Бонконвенто. На ночь он запирал нас в хлеву. Мы мылись в поилке, заросшей зеленой дрянью, спали на грязной соломе и зевали, забытые, до полудня. На самой вилле ночевал только Витторио – в награду (как зубоскалил Джованни) за примерную работу.
Жирная муха жужжала под стропилами. Я повернулся к источнику звука. Это Моска бормотал во сне.
– Ну что? – Джованни даже привстал, когда я вернулся.
– Ему бы к маме, – сказал я. – Их тоже нельзя отпускать домой? Хотя бы изредка. Они же маленькие еще.
Джованни придвинулся ко мне – я чувствовал его голодное, едкое дыхание.
– Слушай, Зоппо. Они работяги. Мешки с дерьмом и руками из задницы. Родители были рады от них избавиться.
– Но кто-то ведь платит за их обучение?
– Не верь этому. Мы все здесь – рабы. – Я ощутил жар его злорадной улыбки в паре дюймов от моего лица. – Постарайся понять это, Зоппо: нам некуда идти.
Любитель прекрасного, листающий эти страницы, может быть, восхищается Джаном Бонконвенто: я имею в виду – его работами. Его «Ослепленный Самсон» и «Танец Саломеи», переданные гравером Рулантом Шепселем, пользовались большим спросом, и церковь всегда хорошо принимала его роскошные распятия на фоне бурных небес. Его искусство было христианским, но в сердце он не был христианином. Батальон лучших борцов не смог бы выжать из этой горы жира даже грошового пшика любви. Видите ли, маэстро был движим ненавистью. Я слышал, как он по утрам отхаркивался у окна, отрыгивая сгустки желчи. Он орал на повариху Марию из-за завтрака, который всегда подавался поздно, подгоревшим или холодным. Он топтался на траве, пока Витторио тер его губкой, и сердито фыркал, а его дряблый волосатый живот непрестанно трясся. В его оскорблениях было какое-то странное постоянство (не сказал бы, что удовольствие). Едва отпирался засов, мы уже знали, что сейчас он сплюнет и лениво разотрет плевок. Потом даст каждому из нас по уху и начнет свою утреннюю тираду. Он осматривал наши вчерашние труды: мы что, прокаженные, с обрубками вместо пальцев, что так плохо работаем?! Пьеро и Моска засушили краски до лепешек – может, они собирались их съесть на завтрак? А я чего ухмыляюсь? Может, я предпочел бы влачить жалкое существование в канаве на Корсо в компании калек и фигляров, где мне, судя по всему, самое место? Мы пережидали эти бури, опустив глаза на его исполосованные травой ноги, – чтобы лишний раз не провоцировать. В конце концов, мы понимали, что антипатия Бонконвенто по отношению к нам все равно никогда не превзойдет его ненависти к соперникам. «Жулики, все как один. Недостойные людишки». Но еще ненавистнее ему были умершие знаменитости. Он как будто завидовал, что они завершили свою работу. Им прощалась сухая кисть, козий клей, унылое созерцание нетронутой панели – и что в итоге? Фокус с исчезновением. Над Леонардо да Винчи – чью «Тайную Вечерю» нам разрешили посмотреть в приходе Санта Мария делле Грацие – Бонконвенто мог лишь издеваться.
– Темперой нарисовал. Неудивительно, что все в пятнах. Лет через сто не на что будет смотреть.
Действительно, трогательная сцена сильно пострадала. Смирившийся и печальный Христос, который только что предсказал предательство, яростные оправдания его учеников – все погружалось в белесый туман. Только еда на белой скатерти сохраняла свежеиспеченный блеск. Ученики таращились на эти нарисованные буханки (невидимые крошки которых падали прямо ко мне) и облизывались.
– Смотрите, мальчики, как гения подводят плохие ингредиенты. Если краски не будут держаться, зачем тогда рисовать? – Бонконвенто покачал головой над побледневшим Спасителем. – Да и вообще чего еще ждать от флорентийца?
Остальные не пропустили намека; все посмотрели на меня и скопировали злобный взгляд хозяина. Благодаря этому вечером каждый из них получил по одной лишней репе.
Понимаете, маэстро управлял нами при помощи хитроумной системы кнута и пряника. Если мы угождали ему, он добавлял нам еды, выдавал простыни, разрешал даже позубоскалить над семинаристами архиепископа. Стержнем этой системы была наша работа. Порученное задание было знаком расположения или немилости: от размола кости для приготовления клея до завершения картины мастера. Витторио (с которым за три года я не обменялся, наверное, и пятком пустых фраз) шпионил за нами в мастерской и докладывал хозяину о нашем безделье, проказах или – чтобы совсем уже не рассориться с нами – редких проявлениях усердия. Потом врывался Бонконвенто с розгой и отправлял правосудие. Оно принимало разные формы. Порка оставляла багровые полосы на бедрах. Ссылка на грязные работы вызывала тихую ярость. Но ужаснее всего был вызов на виллу Бонконвенто. Моска и Пьеро однажды разбили чашку и разрыдались, когда им определили наказание и Витторио препроводил их к чудовищному эшафоту. Меня от подобной участи спасало физическое уродство. Джованни же наводил защитные волдыри на тонкой шее, натираясь жиром с оболочки свиных пузырей, которыми мы сохраняли краски от высыхания.
Вопреки всему мое мастерство шагнуло далеко вперед. Обнаружилось, что я прирожденный имитатор и способен класть мазки в манере, неотличимой от Бонконвенто. Трюк несложный, вроде подражания чужому голосу, но он привлек осторожное внимание маэстро. Может быть, он увидел во мне воображаемого двойника: кого-то, кто сможет снять с его бычьих плеч тяжкое бремя работы. Так или иначе он задерживал меня в мастерской дольше всех остальных, уже отправленных к Марии на невеселый ужин. Он посвящал меня в тонкости мастерства живописцев. Я узнал, как переводить рисунок, поместив лист бумаги, покрытый с одной стороны черным мелом, между двух других и прочерчивая контуры стилом. При изучении драпировки он научил меня пропитывать ткань глиняным раствором, чтобы при обжиге предохранить складки от всяких несчастливых случайностей. (Ткань, пропитанную насквозь, набрасывали на статую. Из-за этого художественного пугала я каждый раз замирал при входе в мастерскую.) Я быстро понял, что не надо распространяться об этих занятий с Бонконвенто с другими учениками. Днем я работал наравне с остальными, как помощник. Когда маэстро (с моей негласной помощью) завершил картину на пергаменте, нам досталась нелегкая задача – наклеить его на основу. Нас терзал страх совершить ошибку: представьте, какими большими и неуклюжими кажутся руки после шести недель непрерывного тягания тяжеленных утюгов. Когда мы сушили клейкий состав, была опасность обжечь пергамент. Помню один случай, когда на груди Магдалены подплавился бугорок телесного тона, и Моска (который и виноват-то не был) упал без чувств на руки своего брата. Мы с замиранием сердца ждали приемки работы, готовые к катастрофе. Но то ли благодаря скуке, то ли уверенности в своем природном даровании Джан Бонконвенто ничего не заметил. Сталкиваясь с проблемой, он всегда полагался на стандартные решения. Дотошное изучение Природы его утомляло. Он не использовал натурщиц для рисования женских персонажей, предпочитая писать их со своего любимчика. Поэтому святая Мария на «Благовещении», купленном семейством Борромео, скрывала под девственной бледностью Витторио Монца, ухмылявшегося мешку с сеном; а Лукреция, пронзенная спасшим ее честь мечом, начиналась как нагой мальчик, прижимавший к груди пучок соломы.
Значение этих перемен пола было яснее ясного. Бонконвенто, как Бог, властвовал над нашей жизнью.
Бывают приказы под видом любезного разрешения – принуждение с суровой улыбкой. Как-то утром Бонконвенто (кокетливо щелкая пальцами) дал мне понять, что не будет возражать, если я устрою себе постель прямо в мастерской, вдалеке от моей соломенной спальни. Это закрепит мою преданность делу; срежет жесткую корку с мяса моих дней – и у меня будет больше времени на работу. И вот я свернулся под простыней в свободном углу и закрыл глаза, отгородившись от парящих теней. Сердце замирало от каждого звука; каждый портрет норовил ожить. Я представлял, как маэстро лежит в постели: живот раздутый, как шар, рябая задница, муха вьется над мохнатой ляжкой, дряблый пенис наслаждается покоем. Освобожденный от своих обязанностей Бонконвенто поздно спустился в вишневый сад и выпустил мальчиков, чтобы они опустошили свои переполненные мочевые пузыри. Потом он закатился в мастерскую, где (разбуженный его слоновьим топотом) я уже приступил к работе.
– Нет, нет. Свет пробивается сзади. Доспехи Париса слишком темные, – Маэстро схватил горностаевую кисть и подпер рукой свои многочисленные подбородки. Грубый мазок свинцовыми белилами, сердитая растушевка; оценивающий шаг назад, тут же картинно спародированный учеником. – Троянец как-то безразличен к его решению, тебе не кажется? Давай добавим немного ужаса. И, наверное, капельку киновари на щеки Венеры…
Вполне логично, что, стремясь угодить маэстро, я надеялся получить его безграничное расположение. Но Бонконвенто беспокоила легкость, с которой я подражал его грандиозному стилю, а учеников злило его возросшее внимание ко мне. Лишь Джованни продолжал относиться ко мне с приязнью. Несмотря на мои настойчивые просьбы, он продолжал называть меня Зоппо, но в его взгляде появилось нечто новое: он по-прежнему подтрунивал надо мной, но с оглядкой, впечатленный проявлением моего таланта. Он со своим остроумием и я со своей кистью ощущали себя людьми, которых не могут затронуть удручающие внешние обстоятельства. Как-то раз, когда мы с ним сидели, прислонившись к смолистому вишневому стволу, мы решили, что остаемся у Бонконвенто по собственной воле: при желании мы можем уйти отсюда в любой момент.
Шли месяцы, и Джованни стал моим другом – первым из сверстников, за всю жизнь, – но я не воспринимал его таковым, пока он сам не сказал.
– Зоппо, – прошептал он. – Мне бы облегчиться. Давай присядь со мной. – От такой крестьянской простоты я весь покраснел; но Джованни лишь посмеялся над моим смущением. – Ой, да ладно тебе. Для чего же нужны друзья, если нельзя вместе посрать?
Мы устроились у стены мастерской и погрузились в сортирные разговоры. (Я, стыдливо прикрыв член руками, тужился без особого успеха, а Джованни вздыхал и восхищался туманными шпилями Собора.) Наше голозадое воинство пустилось в сладострастные фантазии, порождая сильфид с мягкими руками и розовыми ртами, которые, месяцами лишенные мужского общества, льнули к нам, как рыбы-прилипалы. Джованни как старший и более симпатичный устраивал настоящее представление из своих воображаемых побед. Мой скромный опыт с прачкиной грудью я оставил при себе. Как моряка за бортом, этот секрет поддерживал мой дух на плаву.
Когда я работал над «Страшным Судом» маэстро, Джованни признался, что завидует моим способностям. От такого обезоруживающего комплимента я чуть не упал со стула. Именно он подал идею – словно моль, перепорхнувшую из его ума в мой, – чтобы я нарисовал себя среди адских насельников, крошечную скрюченную фигурку с торчащим из зада профессиональным инструментарием. И с тех пор, пока демонический портной в моем лице наметывал и сшивал грешную материю своих творений, Джованни не раз подстрекал меня дурачить хозяина на пару с ним.
– Томмазо, ты знаешь, за что он думает браться?
– Не знаю, и знать не хочу.
– За Благовещение.
– Ради Бога, Джованни. Что бы ты там ни удумал, не говори мне об этом. Я не буду участвовать в твоих забавах.
– Чего ты боишься, Зоппо? Ты же знаешь, что эта толстая задница расшибется в лепешку, лишь бы ты тут остался.
Я мотал головой и хмурился, отказываясь слушать. При всех своих недостатках (шептал мой осторожный ангел-хранитель) Джан Бонконвенто был орудием моей судьбы. За стенами мастерской меня не ждала лучшая доля, и мне грела душу мысль о том, что мой (разумеется, без упоминания моего имени) «Страшный Суд» будет висеть в церкви в Бергамо – с тайным автопортретом, скрытым среди толпы проклятых душ.
– Я знаю, в чем проблема, – подмигнул Джованни. – Ты надеешься, что маэстро упомянет о твоем участии в этой работе. Окстись. Если ты и получишь награду, то только в Раю.
– Он не может отрицать моей доли труда.
– Потому что он такой честный пидор?
Я возражал против таких утверждений, но Джованни был настойчив и убедителен. Он стащил на вилле список картин Бонконвенто, и я не смог удержать дрожи в пальцах.
Цена во флоринах Размер в футах
400 фл. «Леда и лебедь». Оригинал моей руки 4x3
500 фл. «Экстаз святой Терезы», в натуральную величину, одно из лучших моих творений 7x4
900 фл. «Кающаяся Мария Магдалина» с обнаженной грудью, писано мной по оригиналу моей руки, который в настоящее время находится во владении Фредерико Борромео, Архиепископа Миланского 7x9
600 фл. «Венера», обнаженная, с Адонисом, начатая одним из моих учеников по оригиналу, сделанному мною для палаццо Дурини; закончена мной 6x8
800 фл. «Суд Париса», утонченное полотно, с множеством прекрасных дев, писанное одним из моих учеников, но полностью переправленное мной 8x12
900 фл. «Адские муки», с множеством прискорбных нагих грешников, оригинал моей руки 7x14
Несколько раз перечитав этот реестр полуправды, неправды и отъявленного вранья, я дал свитку скрутиться и сел на пол. Джованни знал, как разъярить художника.
– Так что ты там собирался сделать? – спросил я. – Случайно не яйца ему отрезать?
В ящике лежал восковой труп. Мы вынули солому из его бронзированных конечностей; обрядили в роскошный саван и попытались поставить на ноги.
– Нет, нет, нет! Не ставьте его. Он же Архангел! – Маэстро осторожно, двумя пальцами, разгладил два лебединых крыла, торчавших из лопаток. Он показал нам набросок, инструкцию для скульптора (мое сердце подпрыгнуло и тут же упало при виде ничего не значащей фамилии). На рисунке был изображен Гавриил, сошедший с небес, чтобы возгласить о Непорочном Зачатии – своими ангельскими пальцами он указывал на избранную утробу. В манере Тинторетто (у которого Юпитер и херувимы слетаются сквозь беззвездное пространство к брызжущей молоком груди) Бонконвенто предполагал подвесить модель на стропилах, чтобы ее формы, перенесенные на холст, были приятны глазу. Джованни спросил:
– А кто будет Марией?
Витторио передернуло. Ему вновь пришлось облачиться в привычный костюм. В антураж его Мадонны входили: пюпитр вишневого дерева, который откопали в подвалах церкви Сан-Бабила и очистили от паутины; гроссбух, лежащий на нем, притворялся благочестивым чтением; аккуратная узкая кровать с туго набитыми подушками; персидский ковер на стене; непременная ваза снежно-белых лилий. В качестве задника выступала каменная стена, на которой Бонконвенто нарисовал контур окна – через нее Святой Дух пронзающим голубем снизойдет к Богоматери. Когда Витторио был готов, пришло время подвесить модель. (Фигура, сделанная из непрочного воска, была значительно меньше человека. Но кто и когда мерил ангелов?) Моска с Пьеро влезли на лестницу и перекинули веревку через поперечные балки. Джованни, шныряя внизу, принимал болтающиеся концы. Дальше предстояло решить весьма заковыристую задачу: найти правильный угол наклона. Ноги модели должны были быть выше головы на двадцать градусов, так что мы привязали одну веревку к грудной клетке, одну – к поясу (тело воскового болвана скреплял скелет из свинцовых труб) и еще две – к лодыжкам. К концу дня нескладный ангел тихонько покачивался на подвесе, уравновешиваемый тремя глиняными горшками с землей из сада.
– Отлично, мальчики. – Маэстро встал со своего места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Как-то вечером, в самом начале моего ученичества, ко мне подскочил ехидный, веснушчатый Джованни. Обычно нас размещали на ночь в разваливающемся хлеву, без подушек и белья.
– Хочешь знать, почему его зовут Моска? Муха? – Я подвинулся ближе к его щетинистому подбородку, к источнику его музыкального голоса.
– Потому что, – предположил я, – он маленький, как муха.
– А ты тогда кто, комар?
– Я больше Моски.
– Ты старше Моски. – Я позавидовал острому языку Джованни. Слова окружали его аурой власти. – Ты замечал, как они говорят между собой, не шевеля губами?
Спящие братья закопошились, вздохнули и снова затихли. Они сплелись руками и ногами – как осьминог, выброшенный на берег.
– Потому что ему все равно, что есть?
– Иди послушай, как он спит, – сказал Джованни.
Стараясь угодить ему, я пополз к братьям через кучи соломы. Мне нужно было подпитывать любопытство, чтобы отогнать отчаяние. Понимаете, ведь мы постоянно находились под присмотром Бонконвенто. На ночь он запирал нас в хлеву. Мы мылись в поилке, заросшей зеленой дрянью, спали на грязной соломе и зевали, забытые, до полудня. На самой вилле ночевал только Витторио – в награду (как зубоскалил Джованни) за примерную работу.
Жирная муха жужжала под стропилами. Я повернулся к источнику звука. Это Моска бормотал во сне.
– Ну что? – Джованни даже привстал, когда я вернулся.
– Ему бы к маме, – сказал я. – Их тоже нельзя отпускать домой? Хотя бы изредка. Они же маленькие еще.
Джованни придвинулся ко мне – я чувствовал его голодное, едкое дыхание.
– Слушай, Зоппо. Они работяги. Мешки с дерьмом и руками из задницы. Родители были рады от них избавиться.
– Но кто-то ведь платит за их обучение?
– Не верь этому. Мы все здесь – рабы. – Я ощутил жар его злорадной улыбки в паре дюймов от моего лица. – Постарайся понять это, Зоппо: нам некуда идти.
Любитель прекрасного, листающий эти страницы, может быть, восхищается Джаном Бонконвенто: я имею в виду – его работами. Его «Ослепленный Самсон» и «Танец Саломеи», переданные гравером Рулантом Шепселем, пользовались большим спросом, и церковь всегда хорошо принимала его роскошные распятия на фоне бурных небес. Его искусство было христианским, но в сердце он не был христианином. Батальон лучших борцов не смог бы выжать из этой горы жира даже грошового пшика любви. Видите ли, маэстро был движим ненавистью. Я слышал, как он по утрам отхаркивался у окна, отрыгивая сгустки желчи. Он орал на повариху Марию из-за завтрака, который всегда подавался поздно, подгоревшим или холодным. Он топтался на траве, пока Витторио тер его губкой, и сердито фыркал, а его дряблый волосатый живот непрестанно трясся. В его оскорблениях было какое-то странное постоянство (не сказал бы, что удовольствие). Едва отпирался засов, мы уже знали, что сейчас он сплюнет и лениво разотрет плевок. Потом даст каждому из нас по уху и начнет свою утреннюю тираду. Он осматривал наши вчерашние труды: мы что, прокаженные, с обрубками вместо пальцев, что так плохо работаем?! Пьеро и Моска засушили краски до лепешек – может, они собирались их съесть на завтрак? А я чего ухмыляюсь? Может, я предпочел бы влачить жалкое существование в канаве на Корсо в компании калек и фигляров, где мне, судя по всему, самое место? Мы пережидали эти бури, опустив глаза на его исполосованные травой ноги, – чтобы лишний раз не провоцировать. В конце концов, мы понимали, что антипатия Бонконвенто по отношению к нам все равно никогда не превзойдет его ненависти к соперникам. «Жулики, все как один. Недостойные людишки». Но еще ненавистнее ему были умершие знаменитости. Он как будто завидовал, что они завершили свою работу. Им прощалась сухая кисть, козий клей, унылое созерцание нетронутой панели – и что в итоге? Фокус с исчезновением. Над Леонардо да Винчи – чью «Тайную Вечерю» нам разрешили посмотреть в приходе Санта Мария делле Грацие – Бонконвенто мог лишь издеваться.
– Темперой нарисовал. Неудивительно, что все в пятнах. Лет через сто не на что будет смотреть.
Действительно, трогательная сцена сильно пострадала. Смирившийся и печальный Христос, который только что предсказал предательство, яростные оправдания его учеников – все погружалось в белесый туман. Только еда на белой скатерти сохраняла свежеиспеченный блеск. Ученики таращились на эти нарисованные буханки (невидимые крошки которых падали прямо ко мне) и облизывались.
– Смотрите, мальчики, как гения подводят плохие ингредиенты. Если краски не будут держаться, зачем тогда рисовать? – Бонконвенто покачал головой над побледневшим Спасителем. – Да и вообще чего еще ждать от флорентийца?
Остальные не пропустили намека; все посмотрели на меня и скопировали злобный взгляд хозяина. Благодаря этому вечером каждый из них получил по одной лишней репе.
Понимаете, маэстро управлял нами при помощи хитроумной системы кнута и пряника. Если мы угождали ему, он добавлял нам еды, выдавал простыни, разрешал даже позубоскалить над семинаристами архиепископа. Стержнем этой системы была наша работа. Порученное задание было знаком расположения или немилости: от размола кости для приготовления клея до завершения картины мастера. Витторио (с которым за три года я не обменялся, наверное, и пятком пустых фраз) шпионил за нами в мастерской и докладывал хозяину о нашем безделье, проказах или – чтобы совсем уже не рассориться с нами – редких проявлениях усердия. Потом врывался Бонконвенто с розгой и отправлял правосудие. Оно принимало разные формы. Порка оставляла багровые полосы на бедрах. Ссылка на грязные работы вызывала тихую ярость. Но ужаснее всего был вызов на виллу Бонконвенто. Моска и Пьеро однажды разбили чашку и разрыдались, когда им определили наказание и Витторио препроводил их к чудовищному эшафоту. Меня от подобной участи спасало физическое уродство. Джованни же наводил защитные волдыри на тонкой шее, натираясь жиром с оболочки свиных пузырей, которыми мы сохраняли краски от высыхания.
Вопреки всему мое мастерство шагнуло далеко вперед. Обнаружилось, что я прирожденный имитатор и способен класть мазки в манере, неотличимой от Бонконвенто. Трюк несложный, вроде подражания чужому голосу, но он привлек осторожное внимание маэстро. Может быть, он увидел во мне воображаемого двойника: кого-то, кто сможет снять с его бычьих плеч тяжкое бремя работы. Так или иначе он задерживал меня в мастерской дольше всех остальных, уже отправленных к Марии на невеселый ужин. Он посвящал меня в тонкости мастерства живописцев. Я узнал, как переводить рисунок, поместив лист бумаги, покрытый с одной стороны черным мелом, между двух других и прочерчивая контуры стилом. При изучении драпировки он научил меня пропитывать ткань глиняным раствором, чтобы при обжиге предохранить складки от всяких несчастливых случайностей. (Ткань, пропитанную насквозь, набрасывали на статую. Из-за этого художественного пугала я каждый раз замирал при входе в мастерскую.) Я быстро понял, что не надо распространяться об этих занятий с Бонконвенто с другими учениками. Днем я работал наравне с остальными, как помощник. Когда маэстро (с моей негласной помощью) завершил картину на пергаменте, нам досталась нелегкая задача – наклеить его на основу. Нас терзал страх совершить ошибку: представьте, какими большими и неуклюжими кажутся руки после шести недель непрерывного тягания тяжеленных утюгов. Когда мы сушили клейкий состав, была опасность обжечь пергамент. Помню один случай, когда на груди Магдалены подплавился бугорок телесного тона, и Моска (который и виноват-то не был) упал без чувств на руки своего брата. Мы с замиранием сердца ждали приемки работы, готовые к катастрофе. Но то ли благодаря скуке, то ли уверенности в своем природном даровании Джан Бонконвенто ничего не заметил. Сталкиваясь с проблемой, он всегда полагался на стандартные решения. Дотошное изучение Природы его утомляло. Он не использовал натурщиц для рисования женских персонажей, предпочитая писать их со своего любимчика. Поэтому святая Мария на «Благовещении», купленном семейством Борромео, скрывала под девственной бледностью Витторио Монца, ухмылявшегося мешку с сеном; а Лукреция, пронзенная спасшим ее честь мечом, начиналась как нагой мальчик, прижимавший к груди пучок соломы.
Значение этих перемен пола было яснее ясного. Бонконвенто, как Бог, властвовал над нашей жизнью.
Бывают приказы под видом любезного разрешения – принуждение с суровой улыбкой. Как-то утром Бонконвенто (кокетливо щелкая пальцами) дал мне понять, что не будет возражать, если я устрою себе постель прямо в мастерской, вдалеке от моей соломенной спальни. Это закрепит мою преданность делу; срежет жесткую корку с мяса моих дней – и у меня будет больше времени на работу. И вот я свернулся под простыней в свободном углу и закрыл глаза, отгородившись от парящих теней. Сердце замирало от каждого звука; каждый портрет норовил ожить. Я представлял, как маэстро лежит в постели: живот раздутый, как шар, рябая задница, муха вьется над мохнатой ляжкой, дряблый пенис наслаждается покоем. Освобожденный от своих обязанностей Бонконвенто поздно спустился в вишневый сад и выпустил мальчиков, чтобы они опустошили свои переполненные мочевые пузыри. Потом он закатился в мастерскую, где (разбуженный его слоновьим топотом) я уже приступил к работе.
– Нет, нет. Свет пробивается сзади. Доспехи Париса слишком темные, – Маэстро схватил горностаевую кисть и подпер рукой свои многочисленные подбородки. Грубый мазок свинцовыми белилами, сердитая растушевка; оценивающий шаг назад, тут же картинно спародированный учеником. – Троянец как-то безразличен к его решению, тебе не кажется? Давай добавим немного ужаса. И, наверное, капельку киновари на щеки Венеры…
Вполне логично, что, стремясь угодить маэстро, я надеялся получить его безграничное расположение. Но Бонконвенто беспокоила легкость, с которой я подражал его грандиозному стилю, а учеников злило его возросшее внимание ко мне. Лишь Джованни продолжал относиться ко мне с приязнью. Несмотря на мои настойчивые просьбы, он продолжал называть меня Зоппо, но в его взгляде появилось нечто новое: он по-прежнему подтрунивал надо мной, но с оглядкой, впечатленный проявлением моего таланта. Он со своим остроумием и я со своей кистью ощущали себя людьми, которых не могут затронуть удручающие внешние обстоятельства. Как-то раз, когда мы с ним сидели, прислонившись к смолистому вишневому стволу, мы решили, что остаемся у Бонконвенто по собственной воле: при желании мы можем уйти отсюда в любой момент.
Шли месяцы, и Джованни стал моим другом – первым из сверстников, за всю жизнь, – но я не воспринимал его таковым, пока он сам не сказал.
– Зоппо, – прошептал он. – Мне бы облегчиться. Давай присядь со мной. – От такой крестьянской простоты я весь покраснел; но Джованни лишь посмеялся над моим смущением. – Ой, да ладно тебе. Для чего же нужны друзья, если нельзя вместе посрать?
Мы устроились у стены мастерской и погрузились в сортирные разговоры. (Я, стыдливо прикрыв член руками, тужился без особого успеха, а Джованни вздыхал и восхищался туманными шпилями Собора.) Наше голозадое воинство пустилось в сладострастные фантазии, порождая сильфид с мягкими руками и розовыми ртами, которые, месяцами лишенные мужского общества, льнули к нам, как рыбы-прилипалы. Джованни как старший и более симпатичный устраивал настоящее представление из своих воображаемых побед. Мой скромный опыт с прачкиной грудью я оставил при себе. Как моряка за бортом, этот секрет поддерживал мой дух на плаву.
Когда я работал над «Страшным Судом» маэстро, Джованни признался, что завидует моим способностям. От такого обезоруживающего комплимента я чуть не упал со стула. Именно он подал идею – словно моль, перепорхнувшую из его ума в мой, – чтобы я нарисовал себя среди адских насельников, крошечную скрюченную фигурку с торчащим из зада профессиональным инструментарием. И с тех пор, пока демонический портной в моем лице наметывал и сшивал грешную материю своих творений, Джованни не раз подстрекал меня дурачить хозяина на пару с ним.
– Томмазо, ты знаешь, за что он думает браться?
– Не знаю, и знать не хочу.
– За Благовещение.
– Ради Бога, Джованни. Что бы ты там ни удумал, не говори мне об этом. Я не буду участвовать в твоих забавах.
– Чего ты боишься, Зоппо? Ты же знаешь, что эта толстая задница расшибется в лепешку, лишь бы ты тут остался.
Я мотал головой и хмурился, отказываясь слушать. При всех своих недостатках (шептал мой осторожный ангел-хранитель) Джан Бонконвенто был орудием моей судьбы. За стенами мастерской меня не ждала лучшая доля, и мне грела душу мысль о том, что мой (разумеется, без упоминания моего имени) «Страшный Суд» будет висеть в церкви в Бергамо – с тайным автопортретом, скрытым среди толпы проклятых душ.
– Я знаю, в чем проблема, – подмигнул Джованни. – Ты надеешься, что маэстро упомянет о твоем участии в этой работе. Окстись. Если ты и получишь награду, то только в Раю.
– Он не может отрицать моей доли труда.
– Потому что он такой честный пидор?
Я возражал против таких утверждений, но Джованни был настойчив и убедителен. Он стащил на вилле список картин Бонконвенто, и я не смог удержать дрожи в пальцах.
Цена во флоринах Размер в футах
400 фл. «Леда и лебедь». Оригинал моей руки 4x3
500 фл. «Экстаз святой Терезы», в натуральную величину, одно из лучших моих творений 7x4
900 фл. «Кающаяся Мария Магдалина» с обнаженной грудью, писано мной по оригиналу моей руки, который в настоящее время находится во владении Фредерико Борромео, Архиепископа Миланского 7x9
600 фл. «Венера», обнаженная, с Адонисом, начатая одним из моих учеников по оригиналу, сделанному мною для палаццо Дурини; закончена мной 6x8
800 фл. «Суд Париса», утонченное полотно, с множеством прекрасных дев, писанное одним из моих учеников, но полностью переправленное мной 8x12
900 фл. «Адские муки», с множеством прискорбных нагих грешников, оригинал моей руки 7x14
Несколько раз перечитав этот реестр полуправды, неправды и отъявленного вранья, я дал свитку скрутиться и сел на пол. Джованни знал, как разъярить художника.
– Так что ты там собирался сделать? – спросил я. – Случайно не яйца ему отрезать?
В ящике лежал восковой труп. Мы вынули солому из его бронзированных конечностей; обрядили в роскошный саван и попытались поставить на ноги.
– Нет, нет, нет! Не ставьте его. Он же Архангел! – Маэстро осторожно, двумя пальцами, разгладил два лебединых крыла, торчавших из лопаток. Он показал нам набросок, инструкцию для скульптора (мое сердце подпрыгнуло и тут же упало при виде ничего не значащей фамилии). На рисунке был изображен Гавриил, сошедший с небес, чтобы возгласить о Непорочном Зачатии – своими ангельскими пальцами он указывал на избранную утробу. В манере Тинторетто (у которого Юпитер и херувимы слетаются сквозь беззвездное пространство к брызжущей молоком груди) Бонконвенто предполагал подвесить модель на стропилах, чтобы ее формы, перенесенные на холст, были приятны глазу. Джованни спросил:
– А кто будет Марией?
Витторио передернуло. Ему вновь пришлось облачиться в привычный костюм. В антураж его Мадонны входили: пюпитр вишневого дерева, который откопали в подвалах церкви Сан-Бабила и очистили от паутины; гроссбух, лежащий на нем, притворялся благочестивым чтением; аккуратная узкая кровать с туго набитыми подушками; персидский ковер на стене; непременная ваза снежно-белых лилий. В качестве задника выступала каменная стена, на которой Бонконвенто нарисовал контур окна – через нее Святой Дух пронзающим голубем снизойдет к Богоматери. Когда Витторио был готов, пришло время подвесить модель. (Фигура, сделанная из непрочного воска, была значительно меньше человека. Но кто и когда мерил ангелов?) Моска с Пьеро влезли на лестницу и перекинули веревку через поперечные балки. Джованни, шныряя внизу, принимал болтающиеся концы. Дальше предстояло решить весьма заковыристую задачу: найти правильный угол наклона. Ноги модели должны были быть выше головы на двадцать градусов, так что мы привязали одну веревку к грудной клетке, одну – к поясу (тело воскового болвана скреплял скелет из свинцовых труб) и еще две – к лодыжкам. К концу дня нескладный ангел тихонько покачивался на подвесе, уравновешиваемый тремя глиняными горшками с землей из сада.
– Отлично, мальчики. – Маэстро встал со своего места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50