А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

оно затвердело, как мозг в старой кости. Я пытался понять, где нахожусь, и тщетно прислушивался, надеясь услышать чье-нибудь дыхание. Меня окружала темнота, скованная влажным камнем, да немного сырой соломы, на которой я, собственно, и лежал. Безнадежность моего положения держала меня на границе сна и бодрствования. Теперь меня уже не мучило право выбора, право действовать по своему усмотрению. Закованный в стигийскую ночь и слепой, как крот, я слишком устал, чтобы строить догадки про свое будущее. Однако тюремщики страстно желали посвятить меня в суть сложившейся ситуации – сильнее, чем я того желал сам.
– Давай расскажи ему, Ганс. Расскажи, как он умудрился не расшибиться.
– Ты спустился почти наполовину. По плющу.
– Никто не пытался тебя ловить. Туда никто бы вообще не сунулся. Просто стояли и ждали, когда ты сорвешься.
– Ага, в ров.
– Благодари свою счастливую звезду, что не упал на стекло.
Стражник по имени Вольф ухмыльнулся и зажал нос. Как оказалось, жизнь мне спасло дерьмо – ров был заполнен сточными водами замка.
Вот тогда я заметил, что пропала моя одежда: дорогая мишура, которая так меня радовала. Пока я валялся без сознания, кто-то помыл и почистил мое тело. На мне были лохмотья из мешковины с длинными рукавами, пришитыми грубыми старыми нитками. В горле у меня запершило, я закашлялся; подступила тошнота.
– Не запачкай камеру, – сказал Вольф. – Тебе в ней сидеть.
Время в подземелье растянулось в бесконечность. Бывало, проходили целые дни мучительного безделья, прежде чем тюремщики вспоминали обо мне; а иногда я не успевал и зевнуть, а они уже возвращались со своим подтруниванием. Мой разум, сорванный с якорей, дрейфовал по бессолнечному морю. Иногда я вызывал в памяти знакомые лица, прозрачные, как медузы, и задавался вопросами без ответов. Что стало с Храбалом и близнецами? Удалось ли им скрыться с награбленным? Или они тоже сидят в тюрьме, буквально в нескольких шагах от меня, в соседней камере? Отрезанный от беспокойного мира, я принялся путешествовать в воображении. Я гулял по раскаленным улицам Флоренции, складывал крылья богомола, словно это щит с гербом, и прятался под юбками свой няньки. Мой учитель поднял юбки – теперь это уже была тяжелая зеленая занавесь – и выбранил меня за испачканные чернилами пальцы. Сандро Бонданелла и все седые главы Академии тыкали меня под ребра своими муштабелями. Они с улюлюканьем гнали меня до самого нефа миланского Собора, где поджидал Джан Бонконвенто с окровавленной кожей своего любимчика, наброшенной на руку. Злобно глядя на меня, он медленно облизывал разделочный нож… Другие видения пропитались печалью. Мой дорогой Арчимбольдо вставал на колени рядом со мной, немой, как могила, в саван которой он был обряжен. За ним тянулся аромат гнилых фруктов, заставлявший меня избегать его компании. Иногда он являлся с потрепанными Пьеро и Моской, с Джованни, нянчившим свою искалеченную руку, с мертвой Руженой, которая услаждала себя монетами. Все вместе они издавали низкий рокот, то почти неслышный, то вздымавшийся до криков скорби и ужаса. Невозможно было привыкнуть к этим возвращающимся страхам. Здесь не было первых петухов, которые разгоняют призраков; вот почему, когда передо мной появился Петрус Гонсальвус, я зажал уши руками и умолял его замолчать, не выть. Чтобы разбить наваждение, Гонсальвус прижал мои руки к своей бороде.
– Не исчезай, – хныкал я.
– Не исчезну.
– Или оставь меня.
Петрус Гонсальвус улыбнулся, несмотря на горесть, сквозившую в его глазах. Он приподнял мои ноги, свободные от оков, и втер в рубцы успокаивающую мазь.
– Как будто ты сможешь сбежать, – сказал он. – Мы не оставили тебя, Томмазо. Ты в смертельной опасности, не буду обманывать. Но, несмотря на случившееся, у тебя все еще есть друзья, которым ты не безразличен. Вот я принес тебе яблоко. Катерина сорвала его специально для тебя в Хазенбургских садах.
В тусклом свете его фонаря я рассмотрел желтый фрукт – его нежный розовый бок, свежий зеленый лист, вымпелом торчавший на черешке. Когда яблоко легло мне в ладонь, раздался сочный шлепок. Я вгрызся в него и чуть не заплакал от удовольствия.
– Дети спрашивают про тебя. Карло так вырос. Скоро, наверно, меня перерастет. – Видимо, мои дела были совсем плохи, раз Гонсальвус пытался шутить. – Тебе тут, наверное, скучно. Не хватает компании.
Я не согласился, думая о своих призраках. Чего я желал больше всего на свете, так это нехватки компании: полной, всепоглощающей темноты, в которой меня не навещали бы вопиющие мертвецы. Гонсальвус смотрел, как я объедаю яблоко до самой сердцевины – а потом жадно жую огрызок, словно лакрицу.
– Томмазо, тебя обвиняют в шпионаже.
– Шпионаже?
– Ведь тебя обнаружили во дворце Рудольфа?
– Да, но… меня считают шпионом… и все?
– А что, этого мало?
Значит, Храбалу и близнецам удалось уйти. Быть может, своими метаниями я оказал им бесценную услугу? Мое усталое и преданное сердце забилось чаще, когда я представил, как они в «Золотой клецке» пьют за здоровье друга, которым все же пришлось пожертвовать.
– Что ты делал во дворце, Томмазо?
– То нападение, что я видел…
– Какое нападение?
– Как император напал на того человека. Гонсальвус озадаченно смотрел на меня.
Я рассказал ему обо всем, что видел, опустив только причину, по которой попал во дворец. Его грудь как будто сдувалась с каждым моим словом.
– Я боялся, что тут есть какая-то связь. Человек, которого при тебе арестовали, – это Вольфганг Румпф, канцлер императора.
– Откуда вы знаете?
– На следующий день – сразу же после твоего ареста – объявили, что Вольфганг Румпф в тюрьме. Он тоже здесь, в Далиборе. Обвиняется в измене.
– Мне он не показался изменником.
– Говорят, что Рудольф убежден, что против него готовится заговор. В небе видели огненные шары, в южной Богемии – крылатых драконов, еврейка родила живого медведя.
– Но вы же в это не верите?
– Не важно, верю я или не верю. Важно, что в это верит император.
Наше молчание отягощали мрачные предчувствия. Мы разделяли запретное знание о распаде величия. Бога Вертумна, короля Богемии, изнутри точил червь меланхолического безумия.
– Если бы не появилась стража, думаю, Румпфа просто объявили бы скоропостижно скончавшимся.
Гонсальвус пожевал ус: привычка, неосознанно заимствованная у моего почившего миланского наставника.
– Сегодня ты имперский канцлер, – задумчиво произнес он, – завтра – опальный преступник.
Мы услышали далекий вопль несчастного заключенного. Взгляд Гонсальвуса подтвердил, что он, как и я, понял, кто это.
– Мне пора, – сказал он, когда обеспокоенные тюремщики принялись стучать в дверь темницы. Уходя, он оставил после себя обещания поддержки и помощи, как благоухающие лепестки.
Тем временем условия моего содержания улучшились. Гонсальвус, навещая меня во второй раз, отрицал свое вмешательство, но порадовался вместе со мной съедобной еде и не слишком червивому хлебу.
– Насчет червей я не удивляюсь, – сказал я. – Они, когда пытаются влезть в этот хлеб, наверное, все зубы ломают.
Гонсальвус стал приходить каждый день, и каждый день он подталкивал меня к признанию, но я всячески изворачивался, придумывая невероятные причины, приведшие меня в замок. Он хотел, чтобы я заговорил сам, по своей воле. В конце концов, чувствуя, что я завяз в стыде, словно жаба – в засохшей грязи, он раскрыл мне свои подозрения.
– Замок обокрали. Оттавио Страда обнаружил пропажу редких монет и нескольких нефритовых чаш.
– Я их не брал!
– Ясно, что не брал, тебя поймали с пустыми карманами. К тому же от твоей поимки до обнаружения пропажи прошло несколько дней.
– Я про это ничего не знаю.
Гонсальвус кивнул; но вряд ли он поверил моей лжи.
– Это еще не все, Томмазо. Вчера из реки выловили троих. Они мертвы уже несколько дней. Кажется, кто-то переломал им ноги, чтобы не уплыли. Мне жаль, но это были твои друзья. Любош Храбал и братья Мушеки.
В темнице вдруг кончился воздух. Как будто мне к лицу прижали мокрую ткань, через которую, как ни старайся, не вдохнешь.
– Быть может, тебе повезло, что тебя схватили и держат в замке.
– Моосбрюггер, – выдохнул я. – Они сказали, что это просто пари. Они не сказали… Я не знаю, что они собирались делать.
– Моосбрюггер, говоришь?
– Да, Маттеус Моосбрюггер. Вы его знаете?
– Я сомневаюсь, что такой человек вообще существует.
– Он говорил, что работает на господина…
– Имя которого тебе не назвали?
– Мне – нет.
Гонсальвус отвернулся, чтобы не видеть моих слез.
– Я знаю, – сказал он, – и я знаю так же доподлинно, что Спаситель воскрес, что ты действовал без злого умысла. Глупость – да. Ты позволил сбить себя с пути, соблазнить призрачной славой.
– Что со мной будет?
– Судьбой служащих замка распоряжается лорд-камергер. Уже известна дата своего суда.
– Педро, меня повесят.
– Ну, это вряд ли.
– Да! За то, что я видел!
– Когда вынесут приговор, я попрошу разрешения на апелляцию в твою защиту. Помни, что твои друзья-преступники замолкли навеки. Тебя некому обвинить в воровстве. Судья может предположить только то, что ты поддался чрезмерному честолюбию – мальчишескому желанию лично встретиться с императором.
– Но это же не вся правда.
– Лишь в Божьей власти судить и карать наши помыслы и побуждения.
– Вы солжете про воровство?
– Это не твое преступление, Томмазо. Мы даже не будем его упоминать.
– А Моосбрюггер?
– Боюсь, Моосбрюггера – или кто он там на самом деле – уже не найти. Мы должны быть благоразумны. Смерть твоих друзей так и останется неотомщенной. Ради твоего спасения мы должны будем отдаться на милость лорда-камергера.
Мое телосложение удерживало тюремщиков, Ганса и Вольфа, от их обычных издевательств над заключенными. Обычно они любили массировать животы заключенных своими локтями или проливать свет на особенно темные области их организма при помощи сальных свечей. Моя доля мучений, судя по крикам, доставалась Вольфгангу Румпфу. Может, и призраки, изводившие меня прежде, переселились в его камеру? Теперь, когда мне принесли масляную лампаду, я уже мог удержать мертвых в их мире. Слабенькое пламя снова сделало мир осязаемым. Петрус Гонсальвус каждый раз говорил мне, какое сегодня число и какая погода на улице. Он развлекал меня разговорами о Праге. Рассказывал, как его жена и дети ходили по грибы; как Катерина приносила домой улиток и перья сойки – собирала их в подражание мне. Вспомнив мой интерес к книгам по анатомии, Гонсальвус упомянул первое публичное вскрытие в Праге, которое доктор Йессениус недавно провел в университете. Правда, он запнулся, когда говорил, что труп принадлежал преступнику, казненному через повешение. И словно одной ранней смерти было еще недостаточно, мной овладели гнетущие мысли о предстоящем унижении: предъявление всеобщему взору моего уродства, даже моих внутренностей. Как я мог надеяться на Спасение, если мое тело будет разъято на части для изучения в анатомическом театре?
– Не думай об этом, – проворчал Гонсальвус, рассерженный на себя, что затронул такую тему. – Лорд-камергер завтра вынесет решение. Так что соберись с духом.
Когда он ушел, тюремщики какое-то время подглядывали за мной через глазок в двери. Потом принесли ужин – жидкую овсянку и холодную говядину. Кокетливая веточка петрушки придала еде оттенок последней трапезы осужденного на казнь.
Спал я плохо, пойманный в паутине кошмаров, словно паук-серебрянка – в своем воздушном колоколе. Точно так же, как иногда, просыпаясь посреди ночи, мы прикасаемся к холодному камню, чтобы удостовериться, что бодрствуем, утром я попросил надзирателей дать мне пощечину. Они с удовольствием выполнили мою просьбу, и мощные удары по лицу стали верным сигналом к пробуждению.
Лорд-камергер принял решение. Обвинение в шпионаже было снято, но я был признан виновным в laesa majestas, оскорблении величия. Приговор зачитал придворный чиновник с верхней ступеньки моей камеры. Я узнал брезгливого писаря из канцелярии. Человек, который выделил мне первую квартиру в Праге, теперь известил о последней; меня приговорили к пожизненному заключению в Далиборской башне, к вящему удовольствию Его Императорского Величества. Ганс и Вольф напялили бессмысленные улыбки. И не стали ловить меня, когда я упал в обморок.
Я разлепил веки, жесткие, как раковины мидии. Отчаяние пульсировало в крови словно яд; оно билось в каждой кости и каждом сухожилии. Лежа, как и я сам, где-то в каменных стенах Далибора, Вольфганг Румпф выл в голос, и я выл вместе с ним. Проклятие пало на нас обоих, мы стали укором для придворных, которые догадывались о нашей невиновности, но не решались противостоять воле императора. Ощутив изменение моего положения, тюремщики не принесли мне еды, забыли заправить мою лампаду и оставили разлагаться мои испражнения. Я умолял их перевести меня в камеру с окном, узкой щелочкой, через которую я мог бы если не видеть славную землю, то хотя бы наблюдать небо и следить за путешествием солнечного зайчика по стене моей темницы.
От Гонсальвуса не было вестей. Заключение стало совсем одиночным: даже тюремщики перестали пачкать сапоги в моем дерьме, подсовывая еду, которая теперь больше походила на блевотину, под дверь камеры. Теперь представьте себе мой ужас, когда через бог знает сколько дней те же самые скоты вытряхнули меня из ступора. Они раздели меня, поржали над сморщенным мужским достоинством и выскребли мое тело жесткими щетками. Через голову натянули новую холщовую рубаху; я запаниковал, решив, что это мешок, который надевают на голову осужденного перед повешением. Но нет, голова вылезла на свет Божий, после чего меня наполовину вытянули, наполовину выпихнули из камеры.
– Вы убьете меня? – спросил я, когда Ганс зловеще зазвенел ключами.
Вольф дал мне подзатыльник.
– Не настолько ты важная персона.
У ворот башни Ганс решил не надевать на меня цепь.
– На таких ногах все равно далеко не убежит.
Хоть одного унижения удалось избежать; а потом открылась дверь, и меня ослепило осеннее солнце.
Раньше я даже не подозревал, что свет может быть плотным, что он может давить на кожу. Мои поры впитывали тусклые лучи; глаза слезились и ныли. Я увидел свои голые, грязные, бледные ноги с коленями, выгнутыми друг к другу и похожими на двух шушукающихся старух. Меня охватила жалость к собственному телу, существование которого вскоре лишится смысла – останется лишь оболочка, ожидание отсроченной смерти.
– Давай-давай, двигай бульонками, – беззлобно прикрикнул Ганс.
Я ковылял под конвоем по узкой улочке, и никто не пялился на меня из окон; монахини из обители Святого Георгия не осеняли себя крестными знамением при виде ужасного зрелища в моем лице. Я выпадал из окружающего спокойствия. Замок был слишком занят собой, чтобы обращать внимание на какого-то униженного карлу, бредущего на эшафот; великолепие собора Святого Вита не умалится от того, что меня не станет, – как мощь горы не дрогнет от падения воробья.
Мы остановились у черного хода в боковое крыло королевского замка. Служитель в дворцовой ливрее, открывший дверь, велел нам ждать.
– Еще не все просители вышли, – сказал он, как будто это что-то объясняло, и задержался на полпути между улицей и дверью, чтобы убедиться, что все идет как подобает.
Вольф пихнул меня в плечо.
– Ты, наверное, что-то веселенькое натворил, раз всех выгоняют из зала.
Лакей вскоре вернулся.
– Ладно, до встречи, – пригрозил Ганс, когда меня передали дворцовой страже. Меня препроводили в Зал собраний. Громадная дубовая дверь, что вела во Владиславов зал, была закрыта, всех просителей удалили. Гул голосов. Стулья, обитые красным плюшем, с трех сторон окружали квадрат перед пустым императорским троном под черным балдахином. Я увидел Петруса Гонсальвуса в учительской мантии, сидящего в одиночестве. Прежде чем я успел с ним поздороваться, стражники провели меня за деревянную перегородку – место для подсудимых. В зале собрались с полдюжины господ. Незнакомые придворные с интересом рассматривали меня и что-то шептали – наверное, гадости, – в воротники своих соседей. Напуганный этими зрителями, настроенными явно недоброжелательно, я смотрел на Гонсальвуса в надежде на ободряющий знак. Но он не смотрел в мою сторону, и лишь по влажной, свалявшейся шерсти, прилипшей к его шее, я понимал, что он разделяет мое беспокойство.
Из бокового прохода появился лорд-камергер в сопровождении двух секретарей в черных шапочках. Все присутствующие встали (исключая вашего героя, который и так маялся на ногах), и судья прошествовал на свое место.
– Слушается дело Томмазо Грилли, – объявил секретарь суда.
Лорд-камергер развернул пергамент и принялся бубнить, читая с листа. Я слышал странные латинизмы, над которыми смеялись более образованные господа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50