А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я больше не упрекал его за попытки примириться с Джонатаном Ноттом: в конце концов, это давало мне возможность быть в курсе придворных склок.
Именно Бреннер и рассказал мне о предстоящей участи Мангейма.
К несказанному разочарованию Элизабеты, великий герцог Баварский не почтил нас своим присутствием, а прислал представителя, какого-то мелкопоместного дворянина из Ратисбона, который огласил волю своего господина так, словно вручил величайший дар.
– Великий герцог, – сказал он, – хотя еретик Мангейм и был захвачен его солдатами, из уважения к вашей светлости оставляет решение о казни бунтовщика на усмотрение Фельсенгрюнде.
– После суда, – сказал герцог.
– В военное время юридические тонкости можно отбросить. К тому же, – сказал Винкельбах, – Мангейм во всем сознался.
Подписанный документ передавали из рук в руки. Никто не обсуждал судорожный росчерк; споры касались только деталей казни. Герцог настаивал на обезглавливании. Баварский командир, человек предположительно нейтральный, предлагал сожжение на костре, что указало бы на еретические мотивы его бунтарских выступлений. Братья Винкельбах, больше обозленные грабежом, какому подверглись их родовые поместья, нежели богопротивной ересью Мангейма, требовали более жестокого наказания.
– Пусть он увидит, как горят его внутренности!
– Отрезать ему яйца!
– Просто сжечь – этого мало! Он же не просто книжонками торговал!
– Разумеется, – сказал баварский командир, – укрепление законности в Фельсенгрюнде – это ваша обязанность, обергофмейстер. Мангейм оскорбил власть императора и Его Святейшества Папы. Он показал себя зверем, хуже зверя. Но, восстанавливая справедливость, мы должны проявить христианское милосердие. Ваша светлость, пусть это будет аутодафе.
Обильно потея, герцог с надеждой смотрел на Джонатана Нотта. Англичанин разглядывал свои руки, сложенные на груди.
– Каковым будет решение вашей светлости? – Герцогиня буквально сверлила мужа взглядом, пока тот лихорадочно соображал, придумывая возражения.
– Фельсенгрюнде, – сказал он, – не имеет опыта в казни еретиков. – Альбрехт и сам понимал, что аргумент слабоват. – Наш друг шериф был уверен, что это немногим сложнее сожжения кошек.
– Если понадобится, – сказал баварский командир, – мои люди возьмут казнь на себя. Среди них есть люди с опытом в этой области.
Элизабетин иезуит согласился. Когда речь идет о спасении души закоренелого еретика, очень важно, чтобы палачи знали свое дело.
Вокруг костра возвели деревянный забор, чтобы удержать толпу на расстоянии от огня. В этот раз не было клоунов, как тогда, много лет назад, когда сжигали кошек, но другие детали представления были вполне знакомы. Я видел разносчиков яблок и воды; мальчишек, которые орали и толкались в борьбе за лучшее место; отцов, сажавших детишек на плечи, а потом притворявшихся пьяными и пугавших своих малышей, делая вид, что сейчас они их уронят; нечеткую массу городской бедноты, которая надеялась хоть на время притупить острые зубы голода пиршеством предстоящего зрелища. На возвышении, где сидела знать, развевалось знамя Фельсенгрюнде в компании штандартов баварской армии. Меня, понятное дело, туда не пустили. Внизу, на брусчатке, толпа рвалась вперед, чтобы лучше рассмотреть заключенного. Вдруг, больно защемив кожу, меня подхватила чья-то рука. Я взвизгнул и попытался пнуть нападавшего.
– Тише, козявка, тише.
Как оказалось, по приказу Альбрехта, одного из подручных шерифа послали извлечь меня из толпы.
– Почему? Что я сделал?
– Герцог хочет, чтобы ты сидел с господами.
– Там, на помосте?
Эта скотина подняла меня в воздух, грубо ткнув пальцами мне под мышки. Людям приходилось уворачиваться от моих болтающихся ног. Господа на помосте расхохотались при виде этого комичного зрелища.
– Еще раз меня шлепнешь, – прошипел злодей мне в ухо, – и я тебе руки сломаю, к чертям.
Стражники на помосте пригнулись, чтобы принять меня на руки, но я решительно воспротивился:
– Нет! Не надо меня тащить. Поставьте меня на землю!
– Вот так, сделаешь ему одолжение, – пробурчал Джонатан Нотт своему соседу, – а он все недоволен. Маленький неблагодарный паршивец.
Когда мое унижение закончилось, я кое-как привел себя в порядок и поклонился герцогу и герцогине. Альбрехт нахмурился, словно удивился, увидев меня здесь, и я понял, что он не давал приказ доставить меня сюда. Это опять была злая шутка Нотта или Шнойбера, а может, и братьев Винкельбахов – им все еще не надоело надо мной издеваться.
– Садись, – сказал обергофмейстер. – Или пригнись. Ты загораживаешь нам вид.
Я скорчился как мог, не решаясь спрыгнуть с помоста обратно в толпу, из которой еще пару минут назад я так стремился выбраться. Со стороны меня можно было бы принять за придворного шута.
На северном краю двора, на эшафоте, к столбу, обложенному вязанками хвороста, был прикован маленький, коренастый и очень волосатый человек, лишенный одежды. Когда солдаты подняли его руки, чтобы заковать в кандалы, я заметил сизые синяки у него на ребрах. Осужденный попытался почесать щеку, но у него ничего не вышло – и уже никогда не выйдет. Гул толпы, волновавшейся, как море, у мыса-столба (но где тот Персей, что спасет эту Андромеду?), слегка поутих. Но я все равно не слышал молитв Йоргена Мангейма. Казалось, он просто тяжело дышит, как собака в жару. Почему-то меня раздражали эти беззвучные движения губ.
– Обычно, – сказал баварский командир, – для отправления правосудия хватает нескольких вязанок хвороста. Если же нужно сжечь сразу несколько еретиков, лучше брать ветки покороче.
Мангейм, все еще бормоча, уставился на подобие перегородки из березовых поленьев, доходившей ему до пояса. Мне это напомнило случай, когда отец пришел пожелать мне спокойной ночи и бережно подправил мне постель; это случилось всего один раз, во Флоренции, после того, как меня представили художникам из Академии и Сандро Бонданелла сказал, что граф пожелал со мной встретиться. Мне вспомнилось, как я следил за его руками, подтыкавшими простыню под матрас, – так путешественник проверяет сумки с драгоценным содержимым, чтобы убедиться, что они крепко привязаны. С такой же заботой, чуть ли не с нежностью, обращались с Мангеймом солдаты, откомандированные для свершения казни.
– Он оценит, надеюсь, – сказал обергофмейстер, – каких расходов стоила нам его смерть.
Окружающие ответили бессердечным хохотом. Элизабета, как я заметил, держала в руках псалтырь и беззвучно молилась. Толпа теряла терпение; несколько дерзких мальчишек принялись улюлюкать и освистывать баварского капеллана, который поднялся по лестнице, раскрыл Библию и предложил осужденному быструю смерть в обмен на отречение от ереси. Когда же он, сокрушенно качая головой, осторожно сполз вниз с поленницы, люди в толпе радостно завопили и затопали ногами.
– Дикари, – сказала герцогиня.
Все взгляды обратились к герцогу. Он съежился под грузом давления людских ожиданий и тихонько потянул обергофмейстера за рукав. Мориц фон Винкельбах поднялся на ноги. Дав сигнал палачам, он крикнул:
– Fiat Justitia!
Под одобрительный рев толпы солдаты зажгли от жаровни свои факелы. Мне стало легче, когда я понял, что среди них нет ни Джованни, ни Паоло. Нижние связки хвороста полили смолой, чтобы огонь разгорелся наверняка, но все равно поразительно, как быстро занялось пламя.
Йорген Мангейм закричал. Он все еще оставался злодеем – теперь, перед лицом неминуемой и мучительной смерти? Быть может, создания Божий все обретают невинность, когда страдают? Я не знал ответы на эти вопросы, но и не мог разглядеть в этом несчастном того изувера, преступления которого, безусловно, заслуживали наказания. Я, всю свою жизнь одинокий, никогда не был так одинок, как Йорген Мангейм, когда пламя коснулось его обреченной плоти. Нашлась ли в толпе хоть одна пара глаз, которая смотрела бы на него с жалостью или грустью? Грудь и пах Мангейма уже дымились, волосы все сгорели. Его кожа меняла цвет, как мякоть яблока, темнеющая на воздухе. Какими одинокими, должно быть, чувствовали себя его жертвы, какими беспомощными и бессильными… Быть может, страдания Мангейма были действительно необходимы для искупления совершенных им преступлений. Но если любое убийство требует наказания, кто устроит костры для палачей Мангейма? Кто подожжет хворост под Винкель-бахом и шерифом, а потом – под солдатами, которые поднесут факелы к их кострам? Я представил себе бесконечный эшафот, протянувшийся через весь мир, где палачи, отнявшие чью-то жизнь, расплачиваются за содеянное своей собственной жизнью. Вполне логичное следствие Первородного Греха: логика воздаяния, из-за которой человечество уничтожит себя.
Толпа восторженно заревела, когда пламя добралось до бороды и волос на голове Мангейма. Когда вспыхнули его брови, я вспомнил про Адольфа Бреннера. Наклонившись вперед, он сидел на дальнем конце помоста и смотрел в одну точку на земле, словно участвуя в некоей шахматной партии, видимой только ему одному. Я еще никогда не видел его в таком состоянии. Потом я спросил его, о чем он думал во время казни, и он ответил: в Фельсенгрюнде перешли ту самую черту – моральную границу, – за которой становится допустимо все, любая мерзость и ужас.
Я подслушал, как Джонатан Нотт объяснял герцогу смысл аутодафе в алхимических терминах.
– Он умер правильно, ваша светлость, поскольку такая смерть уберегла его от вечного пламени. Как обезглавливание короля означает растворение, разложение тела в перегонном кубе, так и огонь является действующим началом трансмутации. Это элемент Божественной любви, очистивший Мангейма от шлаков и облагородивший его душу.
Единственный раз герцогиня согласилась с соперником, рев толпы заглушал крики Мангейма. Люди, стоявшие ближе к кострищу, клялись, что слышали его последние слова, и это было проклятие: он проклял Фельсенгрюнде; однако священники утверждали, что под конец он раскаялся. Когда обгоревшие кости его запястий переломились и тело обвалилось в костер, Элизабета дотронулась до руки обергофмейстера.
– Бог в своем бесконечном милосердии лишил жизни тело грешника. Мы спасли его душу.
17. Маринованная голова
Из пепла вылетел потрепанный феникс. Это была вовсе не золотая птица из легенд, а деревенский петух со злобными глазками-бусинками и дурным нравом – как раз такой, какой и должна быть опаленная и едва не зажарившаяся птица. Пепел (чтобы добить эту мрачную метафору) остался не от мангеймова костра. Я говорю про обугленные останки крестьянских хибар, про те черные головешки, в которых иной раз угадывались очертания соломенной крыши, беленой стены или сжатого кулака – пока ветер не разнесет их в пыль. Подлинным фениксом была людская ярость. После кризиса с бандой Мангейма и его дорогостоящего разрешения, после двадцати лет разорения и полной несостоятельности как властителя отшельника-герцога терпение его подданных себя исчерпало. Сборщик налогов, который выискивал на руинах Крантора хотя бы какие-то крохи, чтобы пополнить скудеющие закрома господина, был крепко бит сыновьями кузнеца и отправлен обратно в замок. Вести о неповиновении – о пинке под герцогский зад – разлетелись, как белые хлопья первого снега. Морозный ветер превратил камни в острые терки; у меня в мочевом пузыре образовались сосульки, которые ощутимо кололись, когда я ходил по малой нужде. Я был слишком занят собственными проблемами, чтобы задумываться о том, чем питались крестьяне и как они умудрялись пить снег и при этом не отмораживать себе внутренности. Над властью Альбрехта нависла угроза. Крестьянам, страдавшим от голода и холода, было не до смирения. Они рассуждали примерно так: даже если они погибнут, подняв бунт против герцога, зато их согреет пламя мятежа и горячая кровь, пролитая в борьбе за свое право жить. Но пока сохранялась надежда, что герцог еще может опомниться. Настоящими врагами Фельсенгрюнде были чужаки: английский чародей, саксонский людоед и печально знаменитый карлик, с которого и начались все несчастья. В Шпитцендорфе, где собралась оголодавшая армия, крестьяне потребовали встречи с Альбрехтом: они хотели поведать правителю свои печали и испросить долю городских запасов зерна. Альбрехт испугался. Он не доверял толпе и решил отправить в Шпитцендорф парламентера, человека благородного, с мягкими манерами, который своим кротким видом и грустными глазами вытянул бы яд из языков подстрекателей.
Выполнить эту миссию согласился Мартин Грюненфельдер; он также согласился на предложение начальника стражи выделить ему охрану в пути. Благодаря Максимилиану фон Винкельбаху, толпа не тронула старика. Ее вожаки не произнесли ни единого браного слова; они с почтением приняли предложение Грюненфельдера уменьшить им ренту, гарантировали ему безопасный проезд обратно в замок и выказали искреннее огорчение, когда его лошадь поскользнулась на льду, придавив своего почтенного седока, так что его изукрашенный меч – по какой-то ужасной случайности – пронзил несчастному бок.
Последнее слово доверили обергофмейстеру. Я же тем временем мучился воспоминаниями о похоронах прошлого герцога, о своих безграничных надеждах. Поминки по Мартину Грюненфельдеру были менее приятными. Герцог плакал, не стыдясь слез, и это при том, что у гроба отца он не пролил ни единой слезинки; тянулись молитвы; мне приходилось переступать с ноги на ногу, чтобы разогнать кровь.
Та зима вообще оказалась щедра на несчастные случаи. На могиле Грюненфельдера еще не сгнили бумажные цветы, а граф Винкельбах уже скорбел о безвременно почившей супруге, которая свернула шею, поскользнувшись на обледеневших ступенях покоев герцогини. Элизабета тоже оплакивала графиню – хотя они и не были особо дружны. Она много времени проводила в маленькой часовне рядом с безутешным обергофмейстером. Герцог упрекал жену за слишком пристальное внимание к потере вдовца. Это я узнал не от Бреннера, а услышал собственными ушами в кабинете герцога.
Для меня стало большим сюрпризом обнаружить пажа у своих дверей. Я прочел срочное послание и, разумеется, внял отчаянной мольбе. Теперь, выслушивая жалобы герцога у него в кабинете, я чувствовал, как мое сердце привычно замирает в груди.
– Они собрались меня сместить и уже приступили к решительным действиям, – сказал Альбрехт. – Он устраняют препятствия. Сначала – Грюненфельдер, потом – жена Винкельбаха. Обрати внимание на амбиции Морица. Я слишком много ему позволил.
– Позволили что, милорд?
Герцог задыхался от ярости; его руки шарили по столу – по бумагам и книгам, запачканным чернилами, – точно две рыбы, что бьются на илистом дне пересохшего пруда. Он нашел склянку, похожую на ту, что висела у него на шее, и, вытащив пробку черными зубами, сделал несколько судорожных глотков.
– Это ваш эликсир?
– Aqua Melissae, настой мелиссы. Лекарство от ревматизма, его готовят пражские кармелитки. Ох! – Герцог сморщился и стукнул себя по ноге. Когда приступ прошел, он вновь приложился к открытой фиале. – Может быть, меня травят?
– Травят? Кто?
– Рог единорога из Арканы… размолоть и принять с кипяченым вином… защищает от зелий, которые дает мне жена.
Я обдумывал, как лучше ответить. Знал ли Нотт о нашей сегодняшней встрече? Мог ли я говорить свободно?
– Милорд, а вы уверены, что ваши лекарства не ядовиты? Альбрехт удивился моему нахальству.
– Да как же они ядовиты, если они утоляют боль? Красный эликсир размягчает границу между миром и моим телом. Если я не принимаю его слишком долго – а так случается, когда истощаются запасы, – у меня голова только что не взрывается, а в желудке поселяется адское пламя.
– Возможно, именно так Нотт и удерживает власть над вами?
Альбрехт не хотел это признать.
– Ты же ни разу не видел, как он общается с духами. Не слышал их голоса, как слышал я, не учил их языка. Да, я подозреваю, что Нотт меня обкрадывает. Пропадают вещи. Но это все мелочи, несущественные потери – по сравнению с духовным даром, который он мне открывает.
Меня уже начала утомлять эта чушь.
– Ваша светлость, – спросил я, – зачем вы меня позвали?
Вопрос застал Альбрехта врасплох. Он тяжело опустился в кресло. Я слышал его судорожное дыхание. В его глотке что-то щелкало, булькало и клокотало.
– Томмазо… Я все думаю про «Страшный Суд». Гравюру Бонасоне по кисти Микеланджело. Вот никак не идет у меня из головы…
– Что именно, милорд?
– Тот отчаявшийся человек с гримасой на лице. Он мне снится. Он со мной разговаривает, во сне. Он знает то, что знают кальвинисты, которых я выгнал из Винтерталя. Мы уже все потеряли, и что бы мы ни делали, потерянного не воротишь. Ничто не спасет мой народ. Ничто не спасет нас от вечных мук.
– Ваша светлость, это Предопределение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50