Для гордого художника было унизительно работать простым штукатуром. Он обижался на светил Академии, где, в мечтах, его ожидал заоблачный трон, пустующий в его отсутствие. Но его терзали не только общественные амбиции. Опорочен был самый талант моего отца: замаран, оклеветан. И он собирался вернуть его из бесславной, позорной ссылки.
Вот так мы и жили, каждый сам по себе под одной крышей, мучимые обоюдными устремлениями: отец – к успеху, а я – к отцу.
Отсутствие чего-то – необходимого компонента для жизни – проявилось с самого первого моего кормления. Мой неутолимый голод иссушил и Смеральдину, и ее преемниц. Жаркого, как печь, краснолицего и беззубого, меня не удовлетворяли ни усталые отмашки кормилиц (которым, в конце концов, нужно было кормить и другие рты), ни воркование родственников, которые со временем все реже и реже посещали семейное гнездышко Грилли. Я требовал мать, которая лежала в могиле. Не получив желаемого, я мог бы удовлетвориться отцовской любовью.
Но увы, из двух противоречивых эмоций – радости от моего существования и скорби по почившей матери – отец выбрал скорбь; или скорее она его выбрала, как бродячий пес выбирает в хозяева щедрого незнакомца.
Шли годы, я, предоставленный сам себе, учился обычным детским уловкам. Кособокий краб, канатоходец, клоун – я успел побыть ими всеми. Косноязычный ритор. Греческий трагик со сбитыми коленками. Лица, личины. Но отец оставался ко мне безучастным. Единственный ребенок, я страдал от его скорби, словно у меня был призрачный старший брат. Я прыгал, кричал и кривлялся, чтобы обратить на себя внимание отца; но его улыбка тут же гасла, а глаза наполнялись грустью.
– Пойди поиграй на улице, – пыхтела моя очередная няня. – Посмотри, сколько в саду сверчков, попробуй-ка их поймать. (Прошло много лет, прежде чем я перестал ловиться на этот фокус.) Папа занят. Не надо ему мешать.
Стоит ли удивляться, что я вырос таким? Лицо, уж поверьте, было ужасным с самого начала, но руки и ноги казались вполне приличными. Увы, лишенный любви, как растение – влаги, я пустил неважные побеги. Это значит, что все у меня росло как-то непропорционально. Мое тело – сборная солянка, составленная из частей от различных комплектов. Ноги, толстые и волосатые, как у фавна, сужаются книзу и похожи на перевернутые бутылки. Верхняя часть торса полностью развита, грудная клетка гордо выдается вперед, отчего создается впечатление, что я замер на вдохе; узкие бедра приставлены к мощным ляжкам, а ягодицы выпирают по-детски бесстыже. (В некоторых местах я оснащен значительно лучше. Мое мужское, так сказать, достоинство – короткое, но необычайно толстое.) Короткие рябые предплечья оканчиваются непомерно большими ладонями, отчего руки похожи на весла. Но как собрать всю эту мешанину в единое целое? Что же касается лица – тут я не буду вдаваться в подробности, потому что всякое описание (нос пьянчуги, безвольный подбородок, язык явно великоват для своей норы) лишь исказит представление читателя и отправит ковылять по страницам этой книги отталкивающую композицию из разнородных частей, невероятное порождение бредящего ума.
Я стыдился своего уродства. Этот стыд зародился стараниями отца, который содрогался от отвращения каждый раз, как я тыкался своим уродливым носом в его колено или цеплялся грязными ручонками за его фартук. Я всю жизнь боялся пауков и всегда держал под рукой кружку и лист бумаги, чтобы убирать непрошеных гостей. Мой отец, когда я пробирался в его мастерскую, святая святых, возвращал меня на руки няньки с такой же гадливостью.
Чем я мог искупить свое уродство? Вначале дети на улице охотно играли со мной, но через несколько лет я был изгнан из их компании. Меня дразнили, закидывали грязью, а иногда – и камнями. Я от них убегал, и глаза мои слезились от бессильной ярости. Но с таким лицом мне и дома не приходилось ждать утешения. Что же касается пухлых грудей моей кормилицы (о, каким постоянством отличалась эта анатомическая деталь, при том, что лица над ней непрестанно сменялись), то они очень быстро опустошались от моего малоприятного вида и неуемной тоски. Эта особенность привела к тому, что наемные преемницы Смеральдины вскоре стали требовать такую цену, которую мой отец просто не мог заплатить. Однако я не могу отнести это последнее обстоятельство к списку своих несчастий, скорее его стоит причислить в плюсы. Отвергнутый сверстниками, я в настороженном ошеломлении слонялся по улицам. Голову опускал, чтобы не привлекать внимания любопытных прохожих. Эта покаянная поза (которая легче всего делала из меня невидимку) позволяла мне замечать мелочи природы. Я наблюдал за кипучей деятельностью муравьев: как после убийственного ливня они несут над головой крылья бабочек, словно красочные паруса. Долгоносики, когда я сажал их на ноготь, сверкали, как драгоценные камни. Помню, однажды я при помощи соломинки спас богомола, который утоп в клейкой грязи. Уцепившись за эту шаткую опору, насекомое задумалось о своей судьбе. Я осторожно перенес его на солнце, где он согрелся и обсох, очистившись от налипшей влаги. Я не знаю, сколько просидел в горячей пыли, забыв про городскую суматоху и наблюдая за омовением богомола. В конце концов забавная голова с ужасными глазами повернулась в мою сторону. Мне показалось, что его жвала произносят неслышные слова благодарности. Я успел рассмотреть два желтых крыла с глазками цвета индиго по центру каждого – и богомол упорхнул в безоблачное небо.
Умберто Раймонди (мой дядя и наследник торговли мрамором) был темноволосым и краснолицым господином, который проводил свой обеспеченный досуг за книгами и так и не смог избавиться от чувства ответственности перед умершей сестрой. Как-то утром, когда я развлекал жука на площади Синьории, он споткнулся о меня и еле успел остановить сапог в дюйме от моего зада, узнав наконец племянника.
– Ты! – закричал он. – Ты чего тут в пыли валяешься? Я принял тебя за уличного мальчишку.
Жук свалился с моего пальца, упал на спинку и бешено засучил
лапками, пытаясь перевернуться. Я попытался ему помочь. – Не делай вид, что не замечаешь меня! – сказал дядя. – Подними голову, нахаленок ты эдакий.
Я послушался и, прищурившись, посмотрел в его мрачное лицо. Нептун из фонтана искоса поглядывал на меня.
– Твой отец знает, где ты? (Моя нянька зарылась во множестве своих подбородков. Я сбежал, преследуемый лишь ее громким храпом.) Встань, Томмазо. Ты что, язык проглотил?
Так много вопросов: с чего начать?
Оцепеневший от ужаса, я поплелся следом за дядей Умберто к его дому на виа деи Калцаиуоли. Его голос и наши шаги отдавались гулким от аппуанского мрамора. Слуги кланялись и приседали; я чувствовал на себе их взгляды. Дядя повел меня вверх по широкой лестнице и далее – по темным, лишенным окон коридорам к себе в кабинет.
Я прежде не был в его библиотеке. На стенных панелях были изображены самые разные предметы: книги и картины, медальоны на цепочках, свитки, скрепленные красной тесьмой. Образы вещей предшествовали появлению оригиналов: за панелями скрывались все чудеса науки: не только древние манускрипты, но и новые книги – по космологии, геометрии и истории Нового Света, «Жизнь художников» и «Жизнь Микеланджело» Вазари, труды по ботанике и экзотическим тварям, сдобренные приличным количеством чарующих рыцарских романов.
Дядя Умберто уселся в кресло. Он пожил свои волосатые, унизанные кольцами кулаки на широкую столешницу вишневого дерева и принялся пристально изучать мое лицо.
– Так что ты там делал? – спросил он, пока я пробирался мимо его собак (Брут и Ахилл не обратили на меня внимания, словно я был бесплотной тенью. Когда я стоял, их челюсти как раз доставали до моей глотки). Томмазо, я просто шокирован. Я подумал, что ты попрошайничаешь.
– Нет, дядя.
– Ты что-то рассматривал. На что ты смотрел? Ты ведь не дурачок, а?
– Это…
– Ты понял вопрос?
– Я смотрел на…
– Мы не можем позволить тебе болтаться по городу, как какому-то недоумку.
Умберто почувствовал мой испуг и сбавил тон, велел мне сесть. Я съежился на самом краешке полированного стула. Псы позади меня тяжело дышали, вывалив влажные языки.
– Томмазо, прочти это. Скажи мне, что ты видишь.
Схватив очинённое перо, он нацарапал что-то на уголке пергамента. Потом показал мне несколько слов. Я понятия не имел, что они означали.
– Фильо, Томмазо.
– Фильо?
– А это?
Я уставился на вторую краказябру. Она напоминала оскаленные зубы.
– Ты что, правда не понимаешь? – изумился дядя, откидываясь назад в своем кресле. – Ни единого слова?
– Я знаю, что означает слово «сын».
– Но читать ты не умеешь.
– Если вы прочтете, я пойму, что тут написано.
Так раскрылась моя неграмотность – довольно распространенное состояние для того времени. Но я происходил из образованной, культурной семьи, и мне не пристало уподобляться дремучему простонародью. Умберто, подергав себя за бороду, принял решение.
– – Мой долг перед твоей почившей матерью вынуждает меня действовать. – В конце концов, я был сыном его умершей сестры. И в семье меня воспринимали как плохую картину, созданную впавшим в маразм великим мастером. – Будешь приходить сюда каждое утро. Не в кабинет, а на первый этаж, в кухню. Там есть стол, он стоит чуть в сторонке, в нише. Света из окна будет достаточно. Я оплачу твое обучение. Когда увидишь отца, скажи ему.
Отец не обрадовался этой вести. Он ругал «этого пустобреха, который сует нос не в свое дело», моего благодетеля, и несколько дней хранил угрюмое молчание, что яснее всего говорило об уязвленном самолюбии. Тем не менее мне разрешили посещать уроки.
Я сидел на высоком стуле и болтал ногами. Моим учителем был молодой студиозус по имени Пьомбино, бледный и пахший застарелым потом и плохими зубами, а посему принимавший мои недостатки без жалоб и возражений. Он с величайшим терпением сражался с умом, уже лишившимся гибкости. Мне было трудно заучивать тексты наизусть; к примеру, чтобы справляться с буквами, мне приходилось представлять их живыми существами. «А» была глазом, смотрящим в бездну, строчная «б» – улиткой, карабкающейся на ветку, «С» походила на кошку, играющую со своим хвостом. Тот же способ помогал мне и с цифрами. Плывущий лебедь «2» преследовал самку, летящую «3». Ностальгическая «7», обращенная в прошлое, не замечала песочных часов «8» у себя за спиной. Особенно я гордился «присевшим» человечком «4», за которого меня регулярно ругали.
– Ты что, не можешь просто принимать вещи такими, какие они есть? – злился мой наставник. – Почему обязательно нужно, чтобы одно напоминало другое?!
И все же мне разрешили пользоваться этой странной мнемонической техникой собственного изобретения, и по прошествии года я уже рылся на дядиных книжных полках. Интеллектуальную пищу я оставил в стороне. Я забивал себе голову рыцарскими романами и историями; поглощал фантазии Морганте и Дони с жадностью, достойной (тогда еще не рожденного) рыцаря из Ламанчи. Флоренция стала местом моих игрищ, пропитанных духом прочитанных книг. Своих блестящих доспехами рыцарей я направлял в атаку по виа дель Корсо, спасал попавших в беду девиц на мосту Веккьо и селил драконов под огромным куполом собора.
Углубившись в такие фантазии, я и начал рисовать монстров. С полей моей тетради они заглядывали в каллиграфическую вязь: обезьяны с львиными гривами, кролики с ножками цикад, дикари с клыками размером с турецкие усы. Рисование было не развлечением, а настоятельной необходимостью. Так взошли всходы моих ранних блужданий. Поскольку раньше я восхищался насекомыми – пассивно, как зеркало, – теперь я решил запечатлеть результаты своих наблюдений. По сравнению с реальностью во всех ее сумасбродных и непостижимых деталях мои собственные «изобретения» казались скучными и неправдоподобными. Несколькими искусными штрихами я изобразил моего учителя, упершегося подбородком в кулак; нарисовал, как его нижняя губа выпирает вперед во время проверки решенных мною задач. Я внимательно изучил его большие уши, которые рьяно рвались вперед, словно соревнуясь с моими глазами в наблюдении за миром. Сказать по правде, подобные мелочи интересовали меня сильнее, чем единое целое (уникальность которого, в конце концов, как раз и складывалась из этих деталей), и вскоре моя тетрадь превратилась в мясной склад, набитый ампутированными частями тела: ушами, носами, отрезанными руками и вырванными глазами.
Однажды утром, через неделю после моего (никем не отмеченного) десятилетия, мое тайное увлечение было раскрыто. В конце необычайно утомительного урока алгебры, когда я пытался зарисовать, как мой наставник держит перо (побелевшие ногти, трехпальцевый захват), он меня и поймал. Он выхватил у меня из рук компрометирующий листок.
– Так вот чем ты занимаешься вместо того, чтобы работать!
К моему вящему ужасу, он принялся рассматривать рисунок, поднеся его к свету. Раздражение сменилось потрясенным молчанием. Я скрипнул стулом, и учитель взглянул на меня. Потом он взял мою тетрадь и принялся медленно ее пролистывать.
– Это?… Томмазо, отвечай мне честно.
– Да, господин учитель.
. – Это все нарисовал ты сам?
– Да, господин учитель. Простите меня.
– Я имею ввиду… э… отец тебе не помогал?
Вопрос поверг меня в замешательство; мой рот превратился в убежище для мух.
– Томмазо, – заключил мой учитель, – я забираю твою тетрадь. – Мне было сказано идти домой и ждать, пока меня не позовут. Слезы не помогли. – Давай, давай, парень. И не лодырничай, потому что я все равно все узнаю,
С ногами, словно налитыми свинцом, завывая, как пес на луну, я пошел в сторону лестницы. Но мой учитель не смог дождаться, пока я завершу свой скорбный поход. Он пронесся мимо меня, зажав в руке трепещущую тетрадь.
– Кыш отсюда! Иди, иди! Мы с твоим дядей подойдем позже.
О как я кусал локти по дороге домой. Подумывал даже зайти в собор и помолиться о Божественном избавлении. Но, как и большинство грешников, толпящихся пред вратами Ада, я согрешил слишком тяжко, чтобы надеяться на прощение.
Отцовский дом встретил меня молчанием. Трепеща в ожидании предстоящей бури, я скрылся в своей спальне, где самодовольные деревянные игрушки (деревянные лошади и солдатики, давний подарок семьи Раймонди) отнеслись ко мне без всякого сочувствия. Я устал от рыданий и, видимо, заснул, потому что, проснувшись от стука в дверь, увидел на стене едва различимый серый прямоугольник вечернего неба. Меня разбудила очередная няня. Потрясая своими бессчетными подбородками, она сообщила, что в мастерской меня ждет отец.
Они выстроились у стены, три фигуры из разных этапов моей жизни, совершенно не сочетавшиеся друг с другом. Мой наставник (подлый доносчик) держал тетрадь у паха. Мой отец, еле стоявший на ногах после долгих часов работы, смотрел на меня как-то странно.
– Подойди, – сказал дядя. – Садись.
Рядом стояли стол и стул. На столе лежал лист бумаги и три угольных карандаша.
– Возьми уголь.
Учитель поставил на край стола бюст Гомера. Мой отец менее уверенно установил рядом с бюстом чашу с виноградом, персиками и бархатистыми абрикосами. Он выпрямился и отошел, даже не взглянув на меня.
– Итак, мальчик мой, – сказал Умберто. – Мы хотим, чтобы ты нарисовал эти предметы, которые видишь перед собой, и чтобы вышло похоже.
Я выбрал самый тонкий карандаш. И сделал, что мне велели. Слепой Гомер в своем бумажном окне принюхивался к вазе с фруктами. Он не видел, как видел я, глубокого шрама на одной виноградине, сладких потеков под ней; не видел мягкого синяка на бордовом персике. Покончив с фруктами, я полностью погрузился в вычерчивание сложного орнамента чаши, и в это мгновение мой отец испустил сдавленный крик. Он выхватил лист прямо из-под карандаша, который оставил на рисунке черную линию.
– Это какое-то колдовство, – сказал Анонимо, потрясая рисунком и меряя шагами пространство перед столом. Я чувствовал дуновение ветра от его расстегнутой рубашки с широкими рукавами.
– А может, наследственность? – Дядя Умберто подмигнул мне (что само по себе было из ряда вон) и бросил монетку. Она проскакала по столу и упала на кирпичный пол со звоном, который заставил меня вздрогнуть. Это был мой первый гонорар.
– Пусть он еще что-нибудь нарисует, – пропищал мой учитель, щелкая пальцами, как восторженная девчонка.
– Что, например? Сикстинскую капеллу? – Портрет отца.
Анонимо замотал головой. Он отшатнулся и начал отмахиваться, словно от змей. Но Умберто все-таки удалось его уговорить. Дружескими щипками он подтолкнул отца к креслу, которое притащил мой учитель.
– Не бойся, папа, – сказал я, скрестив ноги, потому что боялся обмочиться. – Будет красиво.
– Просто давай побыстрее.
Я перевернул листок. Это лицо я мог бы нарисовать по памяти:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50