дурак — это сумасшедший без всяких идей в голове, а сумасшедший — это дурак с идеями. Правильно? Что? Неплохо придумано. Чем не теория.
Караев натянул перчатки, схватил стек и кинулся наружу, крича:
— Цепью за мной! Мы их сейчас зажмём. Давай, давай, ребята!
Казаки выпрыгивали из нижних люков, из боковых дверей.
4
Звуки взрыва и вслед за тем перестрелка показали Топоркову, что задание подрывники выполнили. Весь отряд поднялся на ноги. Конные группами выезжали по боевому расписанию. Поскакал и командир.
Между тем на насыпи бой распадался на отдельные схватки.
Среди залёгших казаков Виталий рассмотрел знакомое лицо рябого. Он стал за ним охотиться. «А-а, гад! Я с тобой сегодня за все посчитаюсь!» Время от времени он поглядывал в сторону второй группы, ожидая подмоги. Холодок прокрался в его сердце, и он понял, что придётся рассчитывать только на свои силы. Перестрелка редела. Тут и Алёша пристрелялся к рябому. Неожиданно рябой запел какую-то разудалую песню. Алёша, уже совсем было взявший казака на мушку, остановился. Рябой, который, сидя за кочкой, знал, что от пули ему не отвертеться, высунь он голову вправо или влево, вдруг вскочил во весь рост и, разинув рот до ушей, продолжал петь. Затем пошёл с приплясыванием, куда глаза глядели. «Спятил!» — подумал Алёша с сожалением и опустил винтовку, следя за странными телодвижениями рябого. Та же мысль пришла в голову и другим, и по нему не стреляли.
Рябой, приплясывая, шёл, словно без цели. Дойдя до кустарников, он вдруг что есть силы бросился бежать.
— Охмурил, рябой черт! — с досадой сказал Алёша и принялся палить вдогонку, но безуспешно: кусты мешали целиться.
Чекерда уложил двоих. Группа белых начала таять.
Сбоку раздались выстрелы. Пуля сорвала с головы Чекерды фуражку. Парень поднял её. Мурашки поползли по его спине. «Откуда это?» — думал он. Пуля прилетела с другой стороны насыпи.
Чекерда тревожно показал Виталию на кустарник справа:
— Похоже, окружают!
Виталий взглянул туда, где находилась первая подрывная группа.
— Что там случилось? Почему не поддерживают огнём, как было условлено?
Никто не мог ответить ему на этот вопрос. Что бы там ни случилось, обстановка вынуждает Виталия с его группой действовать вчетвером. Если противник перевалил за насыпь, обход почти неизбежен. Надо идти на соединение с первой группой и засесть в выемке мостика, удобной для обороны, и удерживать её, пока не подоспеет Топорков. Виталий махнул товарищам рукой:
— А ну, — давайте к мосту!
Жилин-отец, ранивший троих, но и сам раненный в руку, был бесполезен в схватке. Он лежал вприслон к рельсу и, прижимая кое-как забинтованную руку, тихонько стонал. Он догадался, что на северном участке что-то неблагополучно, и стонал не столько от боли, сколько от тягостной мысли, что, может быть, там сын его, последний сын, убит или тяжело ранен, — ведь только это могло помешать ему прийти на помощь первой группе.
Ползком, перебежками они стали уходить.
Теперь белые имели преимущество. С двух сторон наступали они вдоль полотна. Виталию и его группе пришлось бы несладко, если бы не Топорков с отрядом.
Из-за кустарников, шедших от моста, через холмы к сторожевой высоте, вдруг начали вспыхивать огоньки. Вот один казак из десанта Караева взмахнул руками и рухнул на землю. Другой схватился за грудь. Потом из-за кустарников послышалось «ура», нестройное, прерывистое, но отрезвившее белых. Поняв, что на этот раз придётся иметь дело с главными силами отряда, они стали отходить к бронепоезду. Артиллерия и пулемёты из башен и амбразур взяли отступавших под защиту настильного огня, который не давал отряду Топоркова приблизиться.
— Не дать ли им тут хороший урок? — спросил Грудзинский Караева.
Тот покосился на него.
— Не дать!
— Но почему?
— Из пушки по воробьям стрелять бесполезно, милостивый государь мой! Ведь запас израсходуем, а они и не почешутся. Рассредоточатся — и все. Стреляй, не стреляй — не возьмёшь!
Караев нашёл Суэцугу в кустарнике, где японец спокойно наблюдал за сражением. Японец сказал:
— Правильно. Да. Надо уходить. Наша цель достигнута.
Караев изумлённо уставился на него.
— Мы установили, что партизаны разрушили мост. Правда? Я так выразился?
— Так, так! — сказал Караев.
Люки задраили. Покалеченный бронепоезд, без двух платформ, тронулся, ускоряя ход.
5
Лебеда и Колодяжный со сторожевого холма наблюдали за событиями. Кровь разгорелась в обоих.
Колодяжный раздувал ноздри.
— Не так бы нашим пойти, не так. Вон бы той обочиной… Да тут бы, на пригорочке, и почистили бы белых.
Лебеда сказал иронически:
— Э, если бы да кабы, да во рту выросли грибы…
— А поди ты, кум, к черту! — рассердился Колодяжный. — Отстань! Что я, кукла, на это дело молча смотреть. А то сам пойду.
— Ну поди, коли невмоготу.
— И пойду!
Колодяжный свирепо сверкнул на кума глазами и поспешно собрался: затянул потуже ремень, опояску, нахлобучил шапку-ушанку, которую он носил и зимой и летом. Лебеда саркастически усмехнулся:
— Вот дурень! А что потом скажешь? Мол, забыл о приказе… Тоже, старый солдат называется.
— Не могу, кум! Душа горит.
Лебеда вытряхнул трубку.
— Ну, коли душа горит, пойдём, кум! — сказал он.
— Это как понимать — пойдём? — уставился на Лебеду Колодяжный.
— Ну, значит, вместе пойдём.
— А… кто же за дорогой наблюдать будет? — озадаченно спросил Колодяжный.
— Вот и я о том же спрашиваю, кум, — невозмутимо в тон ему ответил Лебеда.
Колодяжный сердито засопел:
— Заноза ты, а не кум, когда так! — вынул трубку и принялся набивать её табаком.
6
Первым обнаружили Панцырню.
Он лежал ничком, был жив, но без сознания.
Потом Виталий увидел тёмное платье Нины. Подбежав, принялся откапывать полузасыпанную землёй, травой и щепой разбитых деревьев Нину. Она была недвижима, однако сердце её билось. Девушку стали приводить в чувство. Она открыла глаза. Долго всматривалась в окружавшие её лица. Оглушённая взрывом, она не могла сообразить, что с ней и где она. Память её прояснялась медленно. Нина поднялась и уставилась мутным взором на мост. Даже отсюда она видела, что он взорван. Взгляд её упал на носилки с Панцырней. Она задумалась, припоминая что-то, и с напряжением сказала:
— А… где… Жилин?
Подошедший к Нине отец Жилина со страхом спросил:
— А где же Ваня-то? А?
Топорков сказал:
— Подходим. Панцырня — на насыпи, в голову раненный, ты — взрывом оглушённая, а Жилина нету. Что тут было, скажи?
Нина не ответила. Она посмотрела на мост и вдруг расплакалась, закрыв глаза обеими руками, представив себе, что произошло, когда она лежала без сознания. Жилин-отец понял все. Он, сгорбившись, пошёл прочь, чтобы не видели люди, как слезы льются у него по щекам, застилая глаза. Он шёл, спотыкаясь, не видя земли, а зайдя в кусты, сел и долго сидел, ничего не видя и не слыша, отдаваясь своему горю.
— А что же я матке-то скажу? — протянул он глухо.
7
Нина была сильно контужена и впала в полуобморочное состояние. Ни Бонивур, ни Топорков не решились расспрашивать её о подробностях гибели Жилина.
Что же касается Панцырни, то выстрел Суэцугу только лишил его сознания; пуля разорвала кожу, но череп не задела. Когда в лазарете перевязали Панцырню, он встал на ноги.
— Лежи ты! — прикрикнул на него Лебеда, раненный во время веерного обстрела с бронепоезда, когда Караев «прочёсывал» окрестности; ему порвало осколками мякоть руки, он добрался до села, поддерживаемый Колодяжным. — Куда?
— Сам знаю куда! — мрачно сказал Панцырня. — Где Нина-то?
— Слышно, в штабе отлёживается.
Панцырня вышел из лазарета и, пошатываясь, направился к штабу. Нина лежала там. Голова у неё нестерпимо болела, все тело ныло. От боли Нина боялась шелохнуться. Узнав Панцырню, она закрыла глаза. Панцырня сел рядом. Он сказал с видимым затруднением:
— Слышь-ка, Нина…
Нина не отозвалась. Ей не хотелось говорить с Панцырней. Гибель Жилина объяснила ей, что произошло после того, как она кинулась к мине у моста и её настиг разрыв снаряда. Голос Панцырни живо напомнил ей, как блудливо прятал он глаза, говоря, что потерял костыль. «Именно Панцырня был виновником гибели Жилина», — сказала себе Нина, не будучи, однако, в состоянии додумать что-то очень важное и нужное.
— Слышь! — повторил партизан. — Костыль-то я верно потерял!
— Не в костыле дело! — с трудом сказала Нина. — У Жилина никакого костыля не было, а совесть была.
Панцырня долго сидел молча. Потом тихо сказал:
— Не до мины мне было… понимаешь? Дурной я мужик… Я тама сидел, а не об костыле думал… Ты мне глазыньки застила.
— Что за глупости! — вспыхнула Нина.
— Понимай, как знаешь. У меня уж такой дурной характер: коли за сердце взяло, все забуду!.. А я к тебе приверженный… У меня только и свету в окошке, что ты. Верь, не верь — как хошь. Я в этом деле сам не свой становлюсь. Мне тогда на все наплевать… Да вы, бабы, не понимаете этого… А ты жалость ко мне поимей!
Нина, сморщившись от усилия, возмущённо повернулась к Панцырне. Парень сидел понурившись, держась обеими руками за перевязанную голову. Он глухо спросил:
— Рассказала?
— Что ты струсил?.. Нет, не успела.
— Я не струсил, — отозвался Панцырня. — Кого мне трусить? Я тебе говорю: сознания решился я тогда совсем…
В этот момент тошнота подступила к горлу Нины, она махнула рукой и отвернулась к стене, не сказав того, что надо было сказать Панцырне. А парень добавил:
— И не говори. Сам скажу. Твоё дело тут сторона.
Приступ боли обессилил Нину. Она малодушно подумала: «Пусть сам скажет. Так будет лучше, правильнее!»
Девушка охотно избавила себя от мысли о том, насколько правильно будет, если она промолчит.
Но и Панцырня ничего не рассказал ни Бонивуру, ни Топоркову. Он надеялся, что все как-нибудь обойдётся. Надеялся, что Нина не вспомнит о происшедшем, поверит ему на слово. Не хотелось Панцырне признаваться в своей трусости. Не хотелось признаваться и в том, что он хранил про себя: не очень-то ему хочется проливать свою кровь и рисковать своей жизнью теперь, когда победа была уже близко. Год назад он храбро бросался вперёд, не боясь опасности. А теперь начал рассчитывать: стоит ли рисковать? Ведь не для того, чтобы лечь в могилу раньше срока, пошёл он в партизаны.
Отец Пашки был крепкий хозяин. Немного недоставало до того, чтобы клейкое словечко «кулак» пристало к нему: то один, то другой из деревенских мужиков оказывался в долгу перед Никодимом Панцырней. Всю жизнь работал Никодим, как вол, не видя ничего, кроме земли. И жену себе подобрал под стать, прижимистую, жадную до работы. Сыновья характером пошли в отца — тоже мимо не пропустят. Женил старшего сына — сноху долго подбирал «под масть». Приторговывал, одалживал под проценты, ничем не брезговал, лишь бы войти в силу. И почти достиг этого перед самой Октябрьской революцией. Старшего сына забрали семеновцы. Семеновцы потом хлынули из Забайкалья на восток. Никодиму не пришлось провожать старшего — он был убит неподалёку от родной деревни… Тогда старший Панцырня сказал младшему: «Ты-ка, Пашка, собирайся в партизаны. Довольно с девками шалаться, дело делать надо!»
Пашка обомлел от неожиданности. Отец, хмуро оглаживая седую бороду, пояснил: «Большаки, видать, верх берут. И Никишку припомнят. А с ними идти в одной упряжке — глядишь, не тронут!» От старшего сына отрёкся. Мать, услыхав, заголосила было, но Никодим жёстко сказал ей: «Цыть, дура! Ему теперь на мою отреканку-то наплевать, ни жарко, ни холодно… А нам ещё жить! Поняла?..»
Когда уходил Пашка, закинув за плечи мешок, набитый шанежками, Никодим долго молча смотрел на него, и лишь когда Пашка, не выдержав тягостного молчания запыхтел, отец сказал: «Ты-ка под пули-то не шибко суйся! Убьют — так на хрена тебе и хозяйство, а я теперь одному тебе все оставлю! Никишка-то…» Он не докончил и замолк, опустив голову…
Как-то на одном привале, когда трещали кругом весёлые костры, сыпля искры в ночное небо, заговорили партизаны о самом тайном, о своих мечтах. Каждый из них высказывал свои мысли о том будущем, за которое дрались.
— А чо там говорить! — сказал Пашка. — Я так думаю: вот кончим воевать, по домам поедем, нарежут мне земли с полсотни десятин. Зря, что ли, мы воевали? И буду я ходить сам себе голова. Будут передо мною шапки-то ломать!
Громкий хохот, раздавшийся вокруг, смутил его.
Чекерда через костёр посмотрел на Панцырню, заслоняясь от жара рукой.
— Дак это ты партизанишь за то, чтобы перед тобой шапки ломали? Зря, паря, трудился! Кулаков-то новых разводить не станем, думаю!
Слова эти вышибли из-под ног Пашки почву, лишили его той маленькой тусклой мечты, с которой до сих пор он жил…
…Скрыть случая с подрывом мины не удалось. На отрядном собрании никто из партизан не взял его под защиту. Это быт почти полный крах.
Бонивур предложил исключить Панцырню за трусость из отряда.
— Выгнать из отряда легче лёгкого! — сказал, однако, Топорков. — А чуда он потом пойдёт — нам не все равно. Парень ещё молодой, из него человека сделать можно, хотя в голове у него сейчас… — он махнул рукой. — А в шоры взять надо, да покрепче! Помни, Панцырня! — сказал он Пашке. — Третьей промашки у тебя не будет, а две уже было. Говорили с тобой довольно. Коли голова тебе дорога, держись да не падай…
Пять дней шли бои под Иманом…
Истомлённые пятидневными боями, обескровленные и обессиленные части Дитерихса неспособны были сделать более ни одного усилия.
Стекавшиеся со всех участков фронта в штаб НРА сводки одна за другой сообщали: «Атаки противника отбиты с большими для него потерями. Приготовлений к новым атакам со стороны белых незаметно».
…В последнюю атаку командиры Земской рати не могли поднять солдат. Уфимские стрелки отказались идти под пули народоармейцев. Командир четвёртой роты штабс-капитан Войтинский расстрелял двух солдат, которые пытались бежать в тыл. Через час он сам был убит выстрелом в затылок. В Ижевском полку потери достигли семидесяти пяти процентов личного состава. В отдельных ротах уцелели по десять — двенадцать человек, и идти в атаку было некому. Тридцать третий Омский полк, попятившийся назад, был встречен огнём пулемётчиков офицерского заградительного отряда и японцев и потерял убитыми и ранеными до трехсот нижних чинов и унтер-офицеров. Командир полка застрелился.
Красные разведчики сообщали изо всех сел, занимаемых белыми, что настроение у солдат подавленное, кое-где они митингуют. Допрашиваемые перебежчики показывали: «Кабы не японские войска в третьих эшелонах, какой бы дурак полез на рожон!..»
В штаб НРА прибывали посланцы из партизанских отрядов. Дядя Коля приказал им держать связь непосредственно со штабом, принимая отдельные поручения Реввоенсовета ДВР для содействия наступавшей Пятой армии.
Партизанских гонцов принимал командующий. Он внимательно присматривался к прибывавшим, щуря свои светлые глаза. Скупыми словами, не оставлявшими никаких сомнений или недоумений, он разъяснял задачу, которую надо было выполнить отряду в тылу у белых. Его неторопливая, большая, белая, с длинными сильными пальцами рука начинала скользить по карте, отмечая расположение, численность отрядов, их взаимодействие с соседями.
В один из таких моментов в комнату вошёл Алёша Пужняк, посланный по заданию дяди Коли для личной связи отряда Топоркова со штабом.
Увидев тесный круг людей вокруг карты, лежавшей на столе, Алёша не посмел нарушить сосредоточенное молчание, сопутствующее важным делам и решениям. Впустивший его ординарец кивнул головой на командующего: вот, мол, сам — и вышел.
В это время командующий негромко сказал:
— Картина почти полная. Неясно только, на что мы можем рассчитывать в районе Раздольного. А именно там следовало бы кое-что предпринять. — Он обратился к кому-то из штабных: — Проверьте, нет ли кого-нибудь оттуда?
Алёша козырнул:
— Разрешите? Из отряда Топоркова связной Алексей Пужняк.
Начштаба выслушал его. Пальцем поманил к себе.
— В карте разбираетесь? Письменных предписаний не дам — возвращаться придётся через фронт. Понимаете? Поэтому запомните хорошенько все, что вы должны передать командиру Топоркову…
Через час в сопровождении двух вооружённых конных Алёша на всем скаку пересёк линию фронта. Передал коня ожидавшим его железнодорожникам, распростился с провожатыми и, забравшись в тендер паровоза, шедшего на юг, к утру достиг расположения соседнего с Топорковым партизанского отряда.
В четыре утра Пятая армия перешла в наступление. Артиллерия прямой наводкой расстреляла позиции белых. Зарницы взрывов обагрили рассвет. А вслед за артиллерийским обстрелом, превратившим в кромешный ад все поле предстоящей атаки, лавиной хлынули забайкальские кавалеристы на своих низких, мохнатых и свирепых нравом монгольских лошадках, которые зверели, слыша свист сабель и гиканье всадников.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Караев натянул перчатки, схватил стек и кинулся наружу, крича:
— Цепью за мной! Мы их сейчас зажмём. Давай, давай, ребята!
Казаки выпрыгивали из нижних люков, из боковых дверей.
4
Звуки взрыва и вслед за тем перестрелка показали Топоркову, что задание подрывники выполнили. Весь отряд поднялся на ноги. Конные группами выезжали по боевому расписанию. Поскакал и командир.
Между тем на насыпи бой распадался на отдельные схватки.
Среди залёгших казаков Виталий рассмотрел знакомое лицо рябого. Он стал за ним охотиться. «А-а, гад! Я с тобой сегодня за все посчитаюсь!» Время от времени он поглядывал в сторону второй группы, ожидая подмоги. Холодок прокрался в его сердце, и он понял, что придётся рассчитывать только на свои силы. Перестрелка редела. Тут и Алёша пристрелялся к рябому. Неожиданно рябой запел какую-то разудалую песню. Алёша, уже совсем было взявший казака на мушку, остановился. Рябой, который, сидя за кочкой, знал, что от пули ему не отвертеться, высунь он голову вправо или влево, вдруг вскочил во весь рост и, разинув рот до ушей, продолжал петь. Затем пошёл с приплясыванием, куда глаза глядели. «Спятил!» — подумал Алёша с сожалением и опустил винтовку, следя за странными телодвижениями рябого. Та же мысль пришла в голову и другим, и по нему не стреляли.
Рябой, приплясывая, шёл, словно без цели. Дойдя до кустарников, он вдруг что есть силы бросился бежать.
— Охмурил, рябой черт! — с досадой сказал Алёша и принялся палить вдогонку, но безуспешно: кусты мешали целиться.
Чекерда уложил двоих. Группа белых начала таять.
Сбоку раздались выстрелы. Пуля сорвала с головы Чекерды фуражку. Парень поднял её. Мурашки поползли по его спине. «Откуда это?» — думал он. Пуля прилетела с другой стороны насыпи.
Чекерда тревожно показал Виталию на кустарник справа:
— Похоже, окружают!
Виталий взглянул туда, где находилась первая подрывная группа.
— Что там случилось? Почему не поддерживают огнём, как было условлено?
Никто не мог ответить ему на этот вопрос. Что бы там ни случилось, обстановка вынуждает Виталия с его группой действовать вчетвером. Если противник перевалил за насыпь, обход почти неизбежен. Надо идти на соединение с первой группой и засесть в выемке мостика, удобной для обороны, и удерживать её, пока не подоспеет Топорков. Виталий махнул товарищам рукой:
— А ну, — давайте к мосту!
Жилин-отец, ранивший троих, но и сам раненный в руку, был бесполезен в схватке. Он лежал вприслон к рельсу и, прижимая кое-как забинтованную руку, тихонько стонал. Он догадался, что на северном участке что-то неблагополучно, и стонал не столько от боли, сколько от тягостной мысли, что, может быть, там сын его, последний сын, убит или тяжело ранен, — ведь только это могло помешать ему прийти на помощь первой группе.
Ползком, перебежками они стали уходить.
Теперь белые имели преимущество. С двух сторон наступали они вдоль полотна. Виталию и его группе пришлось бы несладко, если бы не Топорков с отрядом.
Из-за кустарников, шедших от моста, через холмы к сторожевой высоте, вдруг начали вспыхивать огоньки. Вот один казак из десанта Караева взмахнул руками и рухнул на землю. Другой схватился за грудь. Потом из-за кустарников послышалось «ура», нестройное, прерывистое, но отрезвившее белых. Поняв, что на этот раз придётся иметь дело с главными силами отряда, они стали отходить к бронепоезду. Артиллерия и пулемёты из башен и амбразур взяли отступавших под защиту настильного огня, который не давал отряду Топоркова приблизиться.
— Не дать ли им тут хороший урок? — спросил Грудзинский Караева.
Тот покосился на него.
— Не дать!
— Но почему?
— Из пушки по воробьям стрелять бесполезно, милостивый государь мой! Ведь запас израсходуем, а они и не почешутся. Рассредоточатся — и все. Стреляй, не стреляй — не возьмёшь!
Караев нашёл Суэцугу в кустарнике, где японец спокойно наблюдал за сражением. Японец сказал:
— Правильно. Да. Надо уходить. Наша цель достигнута.
Караев изумлённо уставился на него.
— Мы установили, что партизаны разрушили мост. Правда? Я так выразился?
— Так, так! — сказал Караев.
Люки задраили. Покалеченный бронепоезд, без двух платформ, тронулся, ускоряя ход.
5
Лебеда и Колодяжный со сторожевого холма наблюдали за событиями. Кровь разгорелась в обоих.
Колодяжный раздувал ноздри.
— Не так бы нашим пойти, не так. Вон бы той обочиной… Да тут бы, на пригорочке, и почистили бы белых.
Лебеда сказал иронически:
— Э, если бы да кабы, да во рту выросли грибы…
— А поди ты, кум, к черту! — рассердился Колодяжный. — Отстань! Что я, кукла, на это дело молча смотреть. А то сам пойду.
— Ну поди, коли невмоготу.
— И пойду!
Колодяжный свирепо сверкнул на кума глазами и поспешно собрался: затянул потуже ремень, опояску, нахлобучил шапку-ушанку, которую он носил и зимой и летом. Лебеда саркастически усмехнулся:
— Вот дурень! А что потом скажешь? Мол, забыл о приказе… Тоже, старый солдат называется.
— Не могу, кум! Душа горит.
Лебеда вытряхнул трубку.
— Ну, коли душа горит, пойдём, кум! — сказал он.
— Это как понимать — пойдём? — уставился на Лебеду Колодяжный.
— Ну, значит, вместе пойдём.
— А… кто же за дорогой наблюдать будет? — озадаченно спросил Колодяжный.
— Вот и я о том же спрашиваю, кум, — невозмутимо в тон ему ответил Лебеда.
Колодяжный сердито засопел:
— Заноза ты, а не кум, когда так! — вынул трубку и принялся набивать её табаком.
6
Первым обнаружили Панцырню.
Он лежал ничком, был жив, но без сознания.
Потом Виталий увидел тёмное платье Нины. Подбежав, принялся откапывать полузасыпанную землёй, травой и щепой разбитых деревьев Нину. Она была недвижима, однако сердце её билось. Девушку стали приводить в чувство. Она открыла глаза. Долго всматривалась в окружавшие её лица. Оглушённая взрывом, она не могла сообразить, что с ней и где она. Память её прояснялась медленно. Нина поднялась и уставилась мутным взором на мост. Даже отсюда она видела, что он взорван. Взгляд её упал на носилки с Панцырней. Она задумалась, припоминая что-то, и с напряжением сказала:
— А… где… Жилин?
Подошедший к Нине отец Жилина со страхом спросил:
— А где же Ваня-то? А?
Топорков сказал:
— Подходим. Панцырня — на насыпи, в голову раненный, ты — взрывом оглушённая, а Жилина нету. Что тут было, скажи?
Нина не ответила. Она посмотрела на мост и вдруг расплакалась, закрыв глаза обеими руками, представив себе, что произошло, когда она лежала без сознания. Жилин-отец понял все. Он, сгорбившись, пошёл прочь, чтобы не видели люди, как слезы льются у него по щекам, застилая глаза. Он шёл, спотыкаясь, не видя земли, а зайдя в кусты, сел и долго сидел, ничего не видя и не слыша, отдаваясь своему горю.
— А что же я матке-то скажу? — протянул он глухо.
7
Нина была сильно контужена и впала в полуобморочное состояние. Ни Бонивур, ни Топорков не решились расспрашивать её о подробностях гибели Жилина.
Что же касается Панцырни, то выстрел Суэцугу только лишил его сознания; пуля разорвала кожу, но череп не задела. Когда в лазарете перевязали Панцырню, он встал на ноги.
— Лежи ты! — прикрикнул на него Лебеда, раненный во время веерного обстрела с бронепоезда, когда Караев «прочёсывал» окрестности; ему порвало осколками мякоть руки, он добрался до села, поддерживаемый Колодяжным. — Куда?
— Сам знаю куда! — мрачно сказал Панцырня. — Где Нина-то?
— Слышно, в штабе отлёживается.
Панцырня вышел из лазарета и, пошатываясь, направился к штабу. Нина лежала там. Голова у неё нестерпимо болела, все тело ныло. От боли Нина боялась шелохнуться. Узнав Панцырню, она закрыла глаза. Панцырня сел рядом. Он сказал с видимым затруднением:
— Слышь-ка, Нина…
Нина не отозвалась. Ей не хотелось говорить с Панцырней. Гибель Жилина объяснила ей, что произошло после того, как она кинулась к мине у моста и её настиг разрыв снаряда. Голос Панцырни живо напомнил ей, как блудливо прятал он глаза, говоря, что потерял костыль. «Именно Панцырня был виновником гибели Жилина», — сказала себе Нина, не будучи, однако, в состоянии додумать что-то очень важное и нужное.
— Слышь! — повторил партизан. — Костыль-то я верно потерял!
— Не в костыле дело! — с трудом сказала Нина. — У Жилина никакого костыля не было, а совесть была.
Панцырня долго сидел молча. Потом тихо сказал:
— Не до мины мне было… понимаешь? Дурной я мужик… Я тама сидел, а не об костыле думал… Ты мне глазыньки застила.
— Что за глупости! — вспыхнула Нина.
— Понимай, как знаешь. У меня уж такой дурной характер: коли за сердце взяло, все забуду!.. А я к тебе приверженный… У меня только и свету в окошке, что ты. Верь, не верь — как хошь. Я в этом деле сам не свой становлюсь. Мне тогда на все наплевать… Да вы, бабы, не понимаете этого… А ты жалость ко мне поимей!
Нина, сморщившись от усилия, возмущённо повернулась к Панцырне. Парень сидел понурившись, держась обеими руками за перевязанную голову. Он глухо спросил:
— Рассказала?
— Что ты струсил?.. Нет, не успела.
— Я не струсил, — отозвался Панцырня. — Кого мне трусить? Я тебе говорю: сознания решился я тогда совсем…
В этот момент тошнота подступила к горлу Нины, она махнула рукой и отвернулась к стене, не сказав того, что надо было сказать Панцырне. А парень добавил:
— И не говори. Сам скажу. Твоё дело тут сторона.
Приступ боли обессилил Нину. Она малодушно подумала: «Пусть сам скажет. Так будет лучше, правильнее!»
Девушка охотно избавила себя от мысли о том, насколько правильно будет, если она промолчит.
Но и Панцырня ничего не рассказал ни Бонивуру, ни Топоркову. Он надеялся, что все как-нибудь обойдётся. Надеялся, что Нина не вспомнит о происшедшем, поверит ему на слово. Не хотелось Панцырне признаваться в своей трусости. Не хотелось признаваться и в том, что он хранил про себя: не очень-то ему хочется проливать свою кровь и рисковать своей жизнью теперь, когда победа была уже близко. Год назад он храбро бросался вперёд, не боясь опасности. А теперь начал рассчитывать: стоит ли рисковать? Ведь не для того, чтобы лечь в могилу раньше срока, пошёл он в партизаны.
Отец Пашки был крепкий хозяин. Немного недоставало до того, чтобы клейкое словечко «кулак» пристало к нему: то один, то другой из деревенских мужиков оказывался в долгу перед Никодимом Панцырней. Всю жизнь работал Никодим, как вол, не видя ничего, кроме земли. И жену себе подобрал под стать, прижимистую, жадную до работы. Сыновья характером пошли в отца — тоже мимо не пропустят. Женил старшего сына — сноху долго подбирал «под масть». Приторговывал, одалживал под проценты, ничем не брезговал, лишь бы войти в силу. И почти достиг этого перед самой Октябрьской революцией. Старшего сына забрали семеновцы. Семеновцы потом хлынули из Забайкалья на восток. Никодиму не пришлось провожать старшего — он был убит неподалёку от родной деревни… Тогда старший Панцырня сказал младшему: «Ты-ка, Пашка, собирайся в партизаны. Довольно с девками шалаться, дело делать надо!»
Пашка обомлел от неожиданности. Отец, хмуро оглаживая седую бороду, пояснил: «Большаки, видать, верх берут. И Никишку припомнят. А с ними идти в одной упряжке — глядишь, не тронут!» От старшего сына отрёкся. Мать, услыхав, заголосила было, но Никодим жёстко сказал ей: «Цыть, дура! Ему теперь на мою отреканку-то наплевать, ни жарко, ни холодно… А нам ещё жить! Поняла?..»
Когда уходил Пашка, закинув за плечи мешок, набитый шанежками, Никодим долго молча смотрел на него, и лишь когда Пашка, не выдержав тягостного молчания запыхтел, отец сказал: «Ты-ка под пули-то не шибко суйся! Убьют — так на хрена тебе и хозяйство, а я теперь одному тебе все оставлю! Никишка-то…» Он не докончил и замолк, опустив голову…
Как-то на одном привале, когда трещали кругом весёлые костры, сыпля искры в ночное небо, заговорили партизаны о самом тайном, о своих мечтах. Каждый из них высказывал свои мысли о том будущем, за которое дрались.
— А чо там говорить! — сказал Пашка. — Я так думаю: вот кончим воевать, по домам поедем, нарежут мне земли с полсотни десятин. Зря, что ли, мы воевали? И буду я ходить сам себе голова. Будут передо мною шапки-то ломать!
Громкий хохот, раздавшийся вокруг, смутил его.
Чекерда через костёр посмотрел на Панцырню, заслоняясь от жара рукой.
— Дак это ты партизанишь за то, чтобы перед тобой шапки ломали? Зря, паря, трудился! Кулаков-то новых разводить не станем, думаю!
Слова эти вышибли из-под ног Пашки почву, лишили его той маленькой тусклой мечты, с которой до сих пор он жил…
…Скрыть случая с подрывом мины не удалось. На отрядном собрании никто из партизан не взял его под защиту. Это быт почти полный крах.
Бонивур предложил исключить Панцырню за трусость из отряда.
— Выгнать из отряда легче лёгкого! — сказал, однако, Топорков. — А чуда он потом пойдёт — нам не все равно. Парень ещё молодой, из него человека сделать можно, хотя в голове у него сейчас… — он махнул рукой. — А в шоры взять надо, да покрепче! Помни, Панцырня! — сказал он Пашке. — Третьей промашки у тебя не будет, а две уже было. Говорили с тобой довольно. Коли голова тебе дорога, держись да не падай…
Пять дней шли бои под Иманом…
Истомлённые пятидневными боями, обескровленные и обессиленные части Дитерихса неспособны были сделать более ни одного усилия.
Стекавшиеся со всех участков фронта в штаб НРА сводки одна за другой сообщали: «Атаки противника отбиты с большими для него потерями. Приготовлений к новым атакам со стороны белых незаметно».
…В последнюю атаку командиры Земской рати не могли поднять солдат. Уфимские стрелки отказались идти под пули народоармейцев. Командир четвёртой роты штабс-капитан Войтинский расстрелял двух солдат, которые пытались бежать в тыл. Через час он сам был убит выстрелом в затылок. В Ижевском полку потери достигли семидесяти пяти процентов личного состава. В отдельных ротах уцелели по десять — двенадцать человек, и идти в атаку было некому. Тридцать третий Омский полк, попятившийся назад, был встречен огнём пулемётчиков офицерского заградительного отряда и японцев и потерял убитыми и ранеными до трехсот нижних чинов и унтер-офицеров. Командир полка застрелился.
Красные разведчики сообщали изо всех сел, занимаемых белыми, что настроение у солдат подавленное, кое-где они митингуют. Допрашиваемые перебежчики показывали: «Кабы не японские войска в третьих эшелонах, какой бы дурак полез на рожон!..»
В штаб НРА прибывали посланцы из партизанских отрядов. Дядя Коля приказал им держать связь непосредственно со штабом, принимая отдельные поручения Реввоенсовета ДВР для содействия наступавшей Пятой армии.
Партизанских гонцов принимал командующий. Он внимательно присматривался к прибывавшим, щуря свои светлые глаза. Скупыми словами, не оставлявшими никаких сомнений или недоумений, он разъяснял задачу, которую надо было выполнить отряду в тылу у белых. Его неторопливая, большая, белая, с длинными сильными пальцами рука начинала скользить по карте, отмечая расположение, численность отрядов, их взаимодействие с соседями.
В один из таких моментов в комнату вошёл Алёша Пужняк, посланный по заданию дяди Коли для личной связи отряда Топоркова со штабом.
Увидев тесный круг людей вокруг карты, лежавшей на столе, Алёша не посмел нарушить сосредоточенное молчание, сопутствующее важным делам и решениям. Впустивший его ординарец кивнул головой на командующего: вот, мол, сам — и вышел.
В это время командующий негромко сказал:
— Картина почти полная. Неясно только, на что мы можем рассчитывать в районе Раздольного. А именно там следовало бы кое-что предпринять. — Он обратился к кому-то из штабных: — Проверьте, нет ли кого-нибудь оттуда?
Алёша козырнул:
— Разрешите? Из отряда Топоркова связной Алексей Пужняк.
Начштаба выслушал его. Пальцем поманил к себе.
— В карте разбираетесь? Письменных предписаний не дам — возвращаться придётся через фронт. Понимаете? Поэтому запомните хорошенько все, что вы должны передать командиру Топоркову…
Через час в сопровождении двух вооружённых конных Алёша на всем скаку пересёк линию фронта. Передал коня ожидавшим его железнодорожникам, распростился с провожатыми и, забравшись в тендер паровоза, шедшего на юг, к утру достиг расположения соседнего с Топорковым партизанского отряда.
В четыре утра Пятая армия перешла в наступление. Артиллерия прямой наводкой расстреляла позиции белых. Зарницы взрывов обагрили рассвет. А вслед за артиллерийским обстрелом, превратившим в кромешный ад все поле предстоящей атаки, лавиной хлынули забайкальские кавалеристы на своих низких, мохнатых и свирепых нравом монгольских лошадках, которые зверели, слыша свист сабель и гиканье всадников.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70