Отряд обстрелял однажды даже машину Дитерихса под Никольском…
Борьба разгоралась. Это было видно и по тому, как неустанно пополнялось вооружение партизанских отрядов. Топорков сказал однажды Виталию:
— Виталя! Придётся тебе на сто пятую версту съездить.
Бонивур вопросительно глянул на командира. Тот с сияющим лицом вертел в руках какую-то бумажку; он обрадованно хлопнул по столу рукой и добавил:
— Срочное дело, Виталя! Возьмёшь там кое-что.
Виталий ждал разъяснения. Но Топорков ничего больше не сказал и посоветовал, не мешкая, отправляться.
Виталий быстро переоделся.
Никто бы не узнал его в замазанном, закопчённом смолокуре, в неряшливой одежде, покрытой заплатами. Когда он облачился в это рубище и пошёл к штабной землянке, чтобы показаться Топоркову, часовой с удивлением поглядел на него, заступил дорогу и сказал сурово:
— Куда? Куда? Откуль ты, такой хороший, взялся? А ну, давай отседа уматывай, золотая рота! — и засвистел, вызывая караульного начальника.
На шум вышел Афанасий Иванович. Он узнал Бонивура и захохотал.
— Ай да смолокур! Ай да мученик божий! Не подать ли тебе Христа ради?.. Ну, Виталя, учудил, ей-богу, не хуже, чем в театре!
Тут и часовой, рассмотрев, кого он гнал от землянки, присоединился к хохоту Топоркова… Услышав шум, партизаны гурьбой повалили к штабу. Топорков втолкнул Виталия в землянку, насилу отдышался, и долго ещё смешинки вспыхивали у него на глазах, пока он давал юноше пропуск, пароль и отзыв на сто пятую версту.
Спустя некоторое время на одной из самых сильных лошадей, запряжённой в телегу с двойным дном. — хитроумное сооружение партизанских конспираторов, — Виталий выехал из отряда. Немало выдумки потратили партизаны на то, чтобы и лошадь обрядить под стать вознице: шерсть её была взъерошена самым причудливым образом, брюхо и круп вымазаны навозом и сажей, грива спутана. Когда маскировка лошади была закончена, партизан Тебеньков, хозяин лошади, поглядев на неё, сплюнул огорчённо и с сердцем сказал:
— От пропастина какая! Серко! Да неужто это ты? Теперь тебя, брат, только волкам выдать, все одно партизанский вид ты потерял!
Лошадь и возница являли вид унылой и застарелой нужды, примирившейся со всякими бедами. Любой хозяин, глянув на эту пару, сказал бы, махнув рукой: «Эка, до чего человек и себя и коня довёл, байбак треклятый, поди, печь насквозь пролежал!..»
6
Стояла сухая жара. Нагретый воздух слоился над землёй в отдалении. Бежали мимо пригорки, серая дорога с толстым слоем пыли змеилась впереди, медленно передвигались дальние рощи и деревенские домишки. Мягко постукивали колёса, чуть подпрыгивала телега, попадая то на камни, то на выбоины, слышался мерный, глухой топот коня. Взбитая копытами и колёсами дорожная пыль вилась за телегой и медленно оседала.
Конь то и дело тянулся к начинающей буреть траве или к неубранным овсам, что свешивали свои усатые метёлки к дороге. Нещадно стрекотали кузнечики, летали над телегой стрекозы, крылья которых светились радужным цветом. Проносились воздушные путешественники-паучки с распущенной золотящейся нитью паутины, державшей их в воздухе.
Солнце, жар и тишина царили здесь невозбранно. И в мирном поле, напоённом светом, в потоках которого дозревали хлеба, среди бесконечных просторов, сливающихся на горизонте с выгоревшим небом, казалось странным, что там, за синеватой полоской гор, готовы вспыхнуть орудийные раскаты, которые расстреляют эту великую светлую тишину, что царила вокруг, — нет деревни и леска, нет оврага и пригорка, где не чернел бы окоп, нет дома, в котором не зрела бы готовность к новым схваткам.
Мысли обуревали Виталия. За последние месяцы он почти ни минуты не принадлежал себе; так редко выдавалась возможность побыть одному, все на людях и на людях. А тут, оставшись один и разомлев в этой удивительной тишине, он задумался и размечтался, толком сам не умея разобраться в своих думах и мечтах.
Бескрайняя даль, поля и леса, уходящие в эту далёкую синь, гряды сопок на горизонте, точно волны, катящиеся на запад, где, отстоя от Приморья на четверть окружности земного шара, лежала родная Москва, рождали в Бонивуре удивительное ощущение свободы и силы.
И Виталий читал вслух, во всю силу голоса, стихи Никитина:
Широко ты, Русь,
По лицу земли,
В красе царственной,
Развернулася!
У тебя ли нет
Поля чистого,
Где б разгул нашла
Воля смелая?
У тебя ли нет
Про запас казны,
Для друзей стола,
Меча недругу?
Серко, заслышав голос, прянул ушами и прибавил шагу.
— Но-но! Куда ты? — осадил его Виталий и тотчас же забыл о лошади, опустив вожжи.
Смешон и странен был чумазый смолокур, читающий стихи во весь голос на телеге, за которой сеется чёрная угольная пыль. Да разве сразу обо всем можно думать, когда жизнь, полная и яркая, радует все твоё существо, когда все тело поёт, словно туго натянутая струна. С чем, как не с песней, можно сравнить это необыкновенное состояние, овладевающее иногда человеком, когда все кажется возможным, когда обостряются память и ум, когда сквозь дымку будущего взор проникает далеко-далеко, делая предстоящее явственно видимым…
7
«На сто пятой путевым обходчиком Сапожков, — сказал Виталию Афанасий Иванович, — у него передаточный пункт. Парень там недавно. Так ты поаккуратнее, не приведи за собой кого!» Топорков и сам не знал толком, что предстоит получить, но надеялся, что дядя Коля не забудет его просьб об автоматическом оружии, которое Топоркову необходимо было «позарез».
Будка путевого обходчика на сто пятой версте находилась возле полотна железной дороги. Была она типовая, квадратная, с высокой крышей и номером версты на верхнем венце. Рядом находился сарай, за которым стояло узенькое помещение с высокой вентиляционной деревянной трубой. Все постройки были крыты тёсом и окрашены в казённый ярко-жёлтый цвет, видный издалека. Маленький огородик был разбит поодаль, красуясь подсолнухами и кукурузой. Почти вплотную к огороду примыкал небольшой лесок — берёзы вперемежку с клёнами. Справа и слева от будки, пропадая вдали, тянулись сверкающие рельсы. Виталий подъехал к будке со стороны леска. Он оставил коня с телегою в подлеске, а сам, крутя в руках сломанную веточку, пошёл в будке.
Какой-то мужчина, стоя у самодельной летней печи на дворе, ломал хворост и подбрасывал топливо в топку. Жаркое пламя металось в печи, выбиваясь из конфорок и в трещины кладки. Котёл, стоящий на плите, испускал облака пара, варево переливалось через край. Хозяин, занятый своим делом, не слышал, как подошёл к нему Виталий, и обернулся, словно ужаленный, когда Виталий громко сказал:
— Эй, друг! Мне бы Сапожкова надо было повидать.
Изумление выразилось на лице хозяина.
— Ну, я Сапожков! Что надо? — сказал он.
— Здорово, Борис! — сказал Виталий и протянул ему руку. — А я тебя только недавно вспоминал: где ты да что ты? Ох, и рад же я тебя видеть!
Это был Борис Любанский, располневший немного и утративший тот серый цвет лица, который был у него в дни житья на Поспелове; исчезли и круги под глазами, да и самые глаза утратили выражение угрюмого беспокойства, старившие тогда Любанского лет на пять. Теперь он казался помолодевшим.
Они крепко обнялись.
Виталий сказал:
— Я к тебе не без дела, Борис. «Угольку, хозяин, не надо ли?»
Любанский ответил.
— Не откажусь, мне надо вилы наварить… — Любанский вдруг рассмеялся: — Ха-ха-ха! Брось, Виталий, уж кого-кого я бы испытывал, а не тебя. Знаю ведь, где ты сейчас. Тётя Надя мне сказывала… Ох, как ты ко времени! У меня похлёбка готова, чаишко вскипел. Ну, не думал, что сегодня тебя увижу… Одно время и вообще не чаял кого-нибудь из наших увидеть…
Обрадованный встречей, с Виталием, Любанский стал хлопотать по хозяйству, накрывая на стол в будке, похлопывая Виталия по плечам, на что юноша отвечал не менее крепкими хлопками.
— Ну, будет! — сказал наконец Бонивур, у которого плечи заныли от этих выражений дружеского расположения Бориса — парня на голову выше Виталия, с тяжёлой рукой. — Будет, Борис, будет… если ты хочешь, чтобы я послушал, как ты из Поспелова выпутался!
— Пей чаек, Виталий! — отвечал Борис весело. Он выглянул в окно на шлях, пустынный в это время дня. — Передачка ещё не прибыла, видно, на волах едет. Время у нас есть… — И он начал свой рассказ.
…Когда сотня Караева готовилась к перевозке на Первую Речку, Любанский впрыснул себе в ногу керосин. Нога раздулась, посинела, побагровела, зашелушилась, вены на ней угрожающе набрякли. Походило это на газовую гангрену или на флегмону. Караев, поглядев на ногу писаря, сделал гримасу, что-то пробормотал. Любанского отправили в госпиталь, и Караев сразу же забыл о нем. Борис отделался от сотни особого назначения. Его, однако, не оставили в покое, так как знали за исполнительного и молчаливого писаря. Как только он поправился, его прикомандировали к артиллерийскому училищу. Избавиться от этого ему не удалось, и опять потянулись тоскливые дни, наполненные тревогой и душевными терзаниями…
В казармы артиллерийского училища пригнали новобранцев. Люба некий заметил, что в одной из рот что-то происходит: солдаты часто собирались группами, споря, и замолкали, едва показывался кто-нибудь из офицеров. Борису удалось завоевать доверие солдат, и он узнал, что рота ещё раньше решила дезертировать. Бежать с Русского Острова было трудно, но солдаты не отказались от своего намерения. Борис обещал помочь им.
Непредвиденное обстоятельство ускорило события.
На Поспелово привезли пятнадцать партизан, захваченных возле бухты Ольги. Захвачены они были с оружием в руках, им грозил расстрел. Михайлов вызвал Бориса: надо было попытаться освободить ольгинских товарищей и, чего бы это ни стоило, избавить их от страшной участи. «Сделай все, что сможешь! — сказал Михайлов. — Может, используешь твоих дезертиров? Это было бы неплохо… Да и сам уходи с ними. Тех, кто побоевитее да посознательнее, отправим в сопки, остальные пусть бегут по домам».
Борис предложил дерзкий план: поднять роту, обезвредить офицеров, снять часовых под предлогом смены караулов, захватить арестованных, посадить роту и освобождённых на катер и уйти к Посьету без огней. Михайлов одобрил план.
Все удалось как нельзя лучше. Любанский, получивший чин зауряд-офицера, в эту ночь дежурил и сам развёл караулы.
Рассказывая об этом Бонивуру, Борис рассмеялся:
— Без сучка, без задоринки. Все прошло так, что я сам себе не верил: во сне или наяву дело происходит?.. Вывели роту. Скорым шагом к пристани. Посадку сделали в один момент. Штурмана было заартачились. Один из них — на колени, плачет. «Свяжите меня, говорит, и положите на пристани! У меня семья — ведь белые всех погубят!» Запеленали мы старого штурмана, рот ему заткнули. Он уже и слова не может сказать, а все головой мотает: потуже, мол! Нахохотались, пока увязывали. Запрятали его между бочек на пристани, чтобы не видно было, — и давай бог ноги!.. В Посьете разбрелись кто куда: ольгинские, поди, уж дома, дезертиры по подпольям отсиживаются, кое-кто из них к Маленькому в отряд пошёл.
— А как ты обходчиком стал?
— Да не без дяди Коли. Мне в Посьете новые документы дали, — и сюда. Начальник дистанции, правда, побывал тут, носом покрутил, говорит: «Путевой обходчик без семьи — не обходчик! Кто тебя заставит сидеть на участке?» Ну, удалось его кое-как успокоить, что семья, мол, пока из Анучино не выехала, недосуг было написать, что уже устроился и жду. «Ваше, говорю, благородие! У меня четверо, мне угол-то этот вот как нужен! Куда я от него пойду?.. Тут и сарай для коровушки, и сеновал над ней, тут и огородишко, глянь какой хороший!» Он и говорит мне: «Семью вези скорее, а то на твоё место другого, детного пришлю».
— Ну, и как тебе новая работа глянется? — спросил Виталий, рассмеявшись над тем, как прибеднился Борис, изображая испуганного крестьянина.
— Ничего, работа хорошая! — усмехнулся Борис. — Твой отряд далеко ли от Наседкина?
— Не очень.
— Я тут с обходом ходил, — задумчиво сказал Борис, — хорошее местечко нашёл… На кривуне мосток и выемка. Тут, если с двух концов этого участка мину заложить, можно такую пробку сделать, что не скоро расковыряешь!
8
…Скрип колёс, окрики возницы, мычание послышались со шляха. Борис выглянул из окна.
— Не шибко хорошо, — сказал он, — что вы тут встретитесь, ну, да раз так вышло, ничего не поделаешь. Ты посиди в будке, пока я приму груз.
— Иди, иди! — сказал Виталий.
Любанский пошёл к выходу. Но в этот момент дверь распахнулась, и звонкий голос спросил:
— Э, капитана! Сапожкова здесь живи-нет?!
И в будку вошёл молодой китаец.
Нет, положительно в этот день судьба благоволила к Виталию, сводя его со старыми друзьями. В вошедшем Бонивур сразу узнал Маленького Пэна, который на этот раз выглядел совсем как крестьянин — в курме, широкополой шляпе, с длинным бичом в руках, с трубкой за поясом из бязевой косынки. Виталий не выдержал, хотя в первую минуту он и хотел отвернуться, чтобы дать возможность Любанскому выйти и вывести за дверь вновь прибывшего гостя.
— Здорово, Пэн! Что, теперь твой брат — возчик?
Маленький Пэн, казалось, даже не удивился тому, что встретился с Виталием. Он улыбнулся своей красивой улыбкой и ответил шуткой на шутку, припомнив разговор с Виталием в вагоне Пужняков:
— А твой брат в лесу живи, уголь делай, что ли?
Не было смысла таиться друг от друга, и Борис облегчённо вздохнул.
— Тем лучше, товарищи! Быстрее управимся.
Все трое вышли из будки. Круторогие, поджарые серые волы отмахивались от оводов, гремя цепочкой, продетой через нос. Они были запряжены в долгую мажару, гружённую жердями, концы которых свисали к земле. На жердях соблазнительно желтели десятка два дынь, распространяя тонкий, сладковатый запах. Пэн подошёл к мажаре, взял одну дыню, переломил её о колено и кивнул товарищам:
— Угощай! Моя тоже сильно пить хочу, шибко жарко сегодня!
Трудно было отказаться от ароматной дыни.
Волов отвели в лесок, к коню, который стоял с торбой на морде. Стали сгружать жерди и умаялись: жерди были длинные, сырые, гнулись и схлёстывались. Борис покачал головой:
— Ты бы хоть поменьше нагружал, Пэн!
Пэн улыбнулся.
— Нет, меньше не могу! Твоя знай, чего искай, и то жарко… А если солдатка искай, его мало-мало жерди бросай, потом думай: «Какой черта моя такой работа делай? Ничего тама нету!» Моя солдатка дынька давай, его кушай, моя пускай… Так, не так?
Когда мажара освободилась, на дне её Виталий и Борис увидели какие-то свёртки. Стали сгружать их, Виталий развернул один и радостно охнул: в свёртке, тускло блистая металлом, лежал пулемётный ствол. «А тут что?» И во втором свёртке оказался пулемёт. Американский «морлинроквель» и русский «максим». Это были солидные подарки отряду Топоркова, о которых Афанасий Иванович мог только мечтать. Пэн не забыл и о патронах к пулемётам: в мажаре уместилось пять тысяч патронов, в лентах и россыпью.
Пэн торопился.
— Это не мои волы. Один наша люди. Его волы скоро надо назад! — сказал он, поглядывая на солнце.
Не было причин задерживаться здесь и Виталию. Когда пулемёты были упрятаны в тайное отделение в телеге, Бонивур уселся на своё место, попрощавшись с Борисом. Уже с телеги он крикнул Пэну, забыв, что даже не поговорил с ним толком (а скоро ли вновь придётся свидеться?):
— Пэн, ты где сейчас живёшь? Что делаешь?
Маленький Пэн с хитрым видом сказал, хлопая бичом:
— А тебе как думай? Ну, моя скажи: тебе все равно догадайся нету! Наша люди мало-мало воевай учись, мало-мало партизанка есь. Эта машинка наша люди сама доставай один места!
— Себе-то чего не оставили?
— Наша много забирай. И себе оставь и товарища давай…
Виталий не стал расспрашивать Пэна. Если бы тот мог, он сам бы сказал, где партизанит, но Пэн ответил уклончиво, значит, так надо. Но и без слов Пэна Виталию ясно было, где учатся воевать китайские товарищи. Слухи о летучем отряде под Никольском, как видно, имели веское основание.
— Ну, понравилось тебе воевать? — весело спросил он.
Пэн легонько нахмурился.
— Понравись не понравись, моя не думай… Моя думай — это дело пригодися, а?
— Пригодится, Пэн! — сказал Борис, наблюдавший за разъездом друзей. — Везде пригодится — и тут, у нас, и там, у вас дома… Буржуев везде бить надо!
Волы тронулись. Под их шелковистой серой шерстью задвигались тугие мускулы. Пэн улыбнулся в последний раз, сидя на доске, перекинутой через борта мажары, и вдруг его лицо застыло: исчез Пэн-партизан, и явился на его месте Пэн-возчик. Круто взял и конь Виталия, отдохнувший и застоявшийся. Скоро за деревьями исчезла будка проходчика, и замолк скрип больших колёс мажары, доносившийся со шляха…
Вторая поездка Виталия на сто пятую версту дала отряду сто «лимонок» — ручных гранат, незаменимых в ближнем бою.
9
Совета Топоркова Виталий не забыл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Борьба разгоралась. Это было видно и по тому, как неустанно пополнялось вооружение партизанских отрядов. Топорков сказал однажды Виталию:
— Виталя! Придётся тебе на сто пятую версту съездить.
Бонивур вопросительно глянул на командира. Тот с сияющим лицом вертел в руках какую-то бумажку; он обрадованно хлопнул по столу рукой и добавил:
— Срочное дело, Виталя! Возьмёшь там кое-что.
Виталий ждал разъяснения. Но Топорков ничего больше не сказал и посоветовал, не мешкая, отправляться.
Виталий быстро переоделся.
Никто бы не узнал его в замазанном, закопчённом смолокуре, в неряшливой одежде, покрытой заплатами. Когда он облачился в это рубище и пошёл к штабной землянке, чтобы показаться Топоркову, часовой с удивлением поглядел на него, заступил дорогу и сказал сурово:
— Куда? Куда? Откуль ты, такой хороший, взялся? А ну, давай отседа уматывай, золотая рота! — и засвистел, вызывая караульного начальника.
На шум вышел Афанасий Иванович. Он узнал Бонивура и захохотал.
— Ай да смолокур! Ай да мученик божий! Не подать ли тебе Христа ради?.. Ну, Виталя, учудил, ей-богу, не хуже, чем в театре!
Тут и часовой, рассмотрев, кого он гнал от землянки, присоединился к хохоту Топоркова… Услышав шум, партизаны гурьбой повалили к штабу. Топорков втолкнул Виталия в землянку, насилу отдышался, и долго ещё смешинки вспыхивали у него на глазах, пока он давал юноше пропуск, пароль и отзыв на сто пятую версту.
Спустя некоторое время на одной из самых сильных лошадей, запряжённой в телегу с двойным дном. — хитроумное сооружение партизанских конспираторов, — Виталий выехал из отряда. Немало выдумки потратили партизаны на то, чтобы и лошадь обрядить под стать вознице: шерсть её была взъерошена самым причудливым образом, брюхо и круп вымазаны навозом и сажей, грива спутана. Когда маскировка лошади была закончена, партизан Тебеньков, хозяин лошади, поглядев на неё, сплюнул огорчённо и с сердцем сказал:
— От пропастина какая! Серко! Да неужто это ты? Теперь тебя, брат, только волкам выдать, все одно партизанский вид ты потерял!
Лошадь и возница являли вид унылой и застарелой нужды, примирившейся со всякими бедами. Любой хозяин, глянув на эту пару, сказал бы, махнув рукой: «Эка, до чего человек и себя и коня довёл, байбак треклятый, поди, печь насквозь пролежал!..»
6
Стояла сухая жара. Нагретый воздух слоился над землёй в отдалении. Бежали мимо пригорки, серая дорога с толстым слоем пыли змеилась впереди, медленно передвигались дальние рощи и деревенские домишки. Мягко постукивали колёса, чуть подпрыгивала телега, попадая то на камни, то на выбоины, слышался мерный, глухой топот коня. Взбитая копытами и колёсами дорожная пыль вилась за телегой и медленно оседала.
Конь то и дело тянулся к начинающей буреть траве или к неубранным овсам, что свешивали свои усатые метёлки к дороге. Нещадно стрекотали кузнечики, летали над телегой стрекозы, крылья которых светились радужным цветом. Проносились воздушные путешественники-паучки с распущенной золотящейся нитью паутины, державшей их в воздухе.
Солнце, жар и тишина царили здесь невозбранно. И в мирном поле, напоённом светом, в потоках которого дозревали хлеба, среди бесконечных просторов, сливающихся на горизонте с выгоревшим небом, казалось странным, что там, за синеватой полоской гор, готовы вспыхнуть орудийные раскаты, которые расстреляют эту великую светлую тишину, что царила вокруг, — нет деревни и леска, нет оврага и пригорка, где не чернел бы окоп, нет дома, в котором не зрела бы готовность к новым схваткам.
Мысли обуревали Виталия. За последние месяцы он почти ни минуты не принадлежал себе; так редко выдавалась возможность побыть одному, все на людях и на людях. А тут, оставшись один и разомлев в этой удивительной тишине, он задумался и размечтался, толком сам не умея разобраться в своих думах и мечтах.
Бескрайняя даль, поля и леса, уходящие в эту далёкую синь, гряды сопок на горизонте, точно волны, катящиеся на запад, где, отстоя от Приморья на четверть окружности земного шара, лежала родная Москва, рождали в Бонивуре удивительное ощущение свободы и силы.
И Виталий читал вслух, во всю силу голоса, стихи Никитина:
Широко ты, Русь,
По лицу земли,
В красе царственной,
Развернулася!
У тебя ли нет
Поля чистого,
Где б разгул нашла
Воля смелая?
У тебя ли нет
Про запас казны,
Для друзей стола,
Меча недругу?
Серко, заслышав голос, прянул ушами и прибавил шагу.
— Но-но! Куда ты? — осадил его Виталий и тотчас же забыл о лошади, опустив вожжи.
Смешон и странен был чумазый смолокур, читающий стихи во весь голос на телеге, за которой сеется чёрная угольная пыль. Да разве сразу обо всем можно думать, когда жизнь, полная и яркая, радует все твоё существо, когда все тело поёт, словно туго натянутая струна. С чем, как не с песней, можно сравнить это необыкновенное состояние, овладевающее иногда человеком, когда все кажется возможным, когда обостряются память и ум, когда сквозь дымку будущего взор проникает далеко-далеко, делая предстоящее явственно видимым…
7
«На сто пятой путевым обходчиком Сапожков, — сказал Виталию Афанасий Иванович, — у него передаточный пункт. Парень там недавно. Так ты поаккуратнее, не приведи за собой кого!» Топорков и сам не знал толком, что предстоит получить, но надеялся, что дядя Коля не забудет его просьб об автоматическом оружии, которое Топоркову необходимо было «позарез».
Будка путевого обходчика на сто пятой версте находилась возле полотна железной дороги. Была она типовая, квадратная, с высокой крышей и номером версты на верхнем венце. Рядом находился сарай, за которым стояло узенькое помещение с высокой вентиляционной деревянной трубой. Все постройки были крыты тёсом и окрашены в казённый ярко-жёлтый цвет, видный издалека. Маленький огородик был разбит поодаль, красуясь подсолнухами и кукурузой. Почти вплотную к огороду примыкал небольшой лесок — берёзы вперемежку с клёнами. Справа и слева от будки, пропадая вдали, тянулись сверкающие рельсы. Виталий подъехал к будке со стороны леска. Он оставил коня с телегою в подлеске, а сам, крутя в руках сломанную веточку, пошёл в будке.
Какой-то мужчина, стоя у самодельной летней печи на дворе, ломал хворост и подбрасывал топливо в топку. Жаркое пламя металось в печи, выбиваясь из конфорок и в трещины кладки. Котёл, стоящий на плите, испускал облака пара, варево переливалось через край. Хозяин, занятый своим делом, не слышал, как подошёл к нему Виталий, и обернулся, словно ужаленный, когда Виталий громко сказал:
— Эй, друг! Мне бы Сапожкова надо было повидать.
Изумление выразилось на лице хозяина.
— Ну, я Сапожков! Что надо? — сказал он.
— Здорово, Борис! — сказал Виталий и протянул ему руку. — А я тебя только недавно вспоминал: где ты да что ты? Ох, и рад же я тебя видеть!
Это был Борис Любанский, располневший немного и утративший тот серый цвет лица, который был у него в дни житья на Поспелове; исчезли и круги под глазами, да и самые глаза утратили выражение угрюмого беспокойства, старившие тогда Любанского лет на пять. Теперь он казался помолодевшим.
Они крепко обнялись.
Виталий сказал:
— Я к тебе не без дела, Борис. «Угольку, хозяин, не надо ли?»
Любанский ответил.
— Не откажусь, мне надо вилы наварить… — Любанский вдруг рассмеялся: — Ха-ха-ха! Брось, Виталий, уж кого-кого я бы испытывал, а не тебя. Знаю ведь, где ты сейчас. Тётя Надя мне сказывала… Ох, как ты ко времени! У меня похлёбка готова, чаишко вскипел. Ну, не думал, что сегодня тебя увижу… Одно время и вообще не чаял кого-нибудь из наших увидеть…
Обрадованный встречей, с Виталием, Любанский стал хлопотать по хозяйству, накрывая на стол в будке, похлопывая Виталия по плечам, на что юноша отвечал не менее крепкими хлопками.
— Ну, будет! — сказал наконец Бонивур, у которого плечи заныли от этих выражений дружеского расположения Бориса — парня на голову выше Виталия, с тяжёлой рукой. — Будет, Борис, будет… если ты хочешь, чтобы я послушал, как ты из Поспелова выпутался!
— Пей чаек, Виталий! — отвечал Борис весело. Он выглянул в окно на шлях, пустынный в это время дня. — Передачка ещё не прибыла, видно, на волах едет. Время у нас есть… — И он начал свой рассказ.
…Когда сотня Караева готовилась к перевозке на Первую Речку, Любанский впрыснул себе в ногу керосин. Нога раздулась, посинела, побагровела, зашелушилась, вены на ней угрожающе набрякли. Походило это на газовую гангрену или на флегмону. Караев, поглядев на ногу писаря, сделал гримасу, что-то пробормотал. Любанского отправили в госпиталь, и Караев сразу же забыл о нем. Борис отделался от сотни особого назначения. Его, однако, не оставили в покое, так как знали за исполнительного и молчаливого писаря. Как только он поправился, его прикомандировали к артиллерийскому училищу. Избавиться от этого ему не удалось, и опять потянулись тоскливые дни, наполненные тревогой и душевными терзаниями…
В казармы артиллерийского училища пригнали новобранцев. Люба некий заметил, что в одной из рот что-то происходит: солдаты часто собирались группами, споря, и замолкали, едва показывался кто-нибудь из офицеров. Борису удалось завоевать доверие солдат, и он узнал, что рота ещё раньше решила дезертировать. Бежать с Русского Острова было трудно, но солдаты не отказались от своего намерения. Борис обещал помочь им.
Непредвиденное обстоятельство ускорило события.
На Поспелово привезли пятнадцать партизан, захваченных возле бухты Ольги. Захвачены они были с оружием в руках, им грозил расстрел. Михайлов вызвал Бориса: надо было попытаться освободить ольгинских товарищей и, чего бы это ни стоило, избавить их от страшной участи. «Сделай все, что сможешь! — сказал Михайлов. — Может, используешь твоих дезертиров? Это было бы неплохо… Да и сам уходи с ними. Тех, кто побоевитее да посознательнее, отправим в сопки, остальные пусть бегут по домам».
Борис предложил дерзкий план: поднять роту, обезвредить офицеров, снять часовых под предлогом смены караулов, захватить арестованных, посадить роту и освобождённых на катер и уйти к Посьету без огней. Михайлов одобрил план.
Все удалось как нельзя лучше. Любанский, получивший чин зауряд-офицера, в эту ночь дежурил и сам развёл караулы.
Рассказывая об этом Бонивуру, Борис рассмеялся:
— Без сучка, без задоринки. Все прошло так, что я сам себе не верил: во сне или наяву дело происходит?.. Вывели роту. Скорым шагом к пристани. Посадку сделали в один момент. Штурмана было заартачились. Один из них — на колени, плачет. «Свяжите меня, говорит, и положите на пристани! У меня семья — ведь белые всех погубят!» Запеленали мы старого штурмана, рот ему заткнули. Он уже и слова не может сказать, а все головой мотает: потуже, мол! Нахохотались, пока увязывали. Запрятали его между бочек на пристани, чтобы не видно было, — и давай бог ноги!.. В Посьете разбрелись кто куда: ольгинские, поди, уж дома, дезертиры по подпольям отсиживаются, кое-кто из них к Маленькому в отряд пошёл.
— А как ты обходчиком стал?
— Да не без дяди Коли. Мне в Посьете новые документы дали, — и сюда. Начальник дистанции, правда, побывал тут, носом покрутил, говорит: «Путевой обходчик без семьи — не обходчик! Кто тебя заставит сидеть на участке?» Ну, удалось его кое-как успокоить, что семья, мол, пока из Анучино не выехала, недосуг было написать, что уже устроился и жду. «Ваше, говорю, благородие! У меня четверо, мне угол-то этот вот как нужен! Куда я от него пойду?.. Тут и сарай для коровушки, и сеновал над ней, тут и огородишко, глянь какой хороший!» Он и говорит мне: «Семью вези скорее, а то на твоё место другого, детного пришлю».
— Ну, и как тебе новая работа глянется? — спросил Виталий, рассмеявшись над тем, как прибеднился Борис, изображая испуганного крестьянина.
— Ничего, работа хорошая! — усмехнулся Борис. — Твой отряд далеко ли от Наседкина?
— Не очень.
— Я тут с обходом ходил, — задумчиво сказал Борис, — хорошее местечко нашёл… На кривуне мосток и выемка. Тут, если с двух концов этого участка мину заложить, можно такую пробку сделать, что не скоро расковыряешь!
8
…Скрип колёс, окрики возницы, мычание послышались со шляха. Борис выглянул из окна.
— Не шибко хорошо, — сказал он, — что вы тут встретитесь, ну, да раз так вышло, ничего не поделаешь. Ты посиди в будке, пока я приму груз.
— Иди, иди! — сказал Виталий.
Любанский пошёл к выходу. Но в этот момент дверь распахнулась, и звонкий голос спросил:
— Э, капитана! Сапожкова здесь живи-нет?!
И в будку вошёл молодой китаец.
Нет, положительно в этот день судьба благоволила к Виталию, сводя его со старыми друзьями. В вошедшем Бонивур сразу узнал Маленького Пэна, который на этот раз выглядел совсем как крестьянин — в курме, широкополой шляпе, с длинным бичом в руках, с трубкой за поясом из бязевой косынки. Виталий не выдержал, хотя в первую минуту он и хотел отвернуться, чтобы дать возможность Любанскому выйти и вывести за дверь вновь прибывшего гостя.
— Здорово, Пэн! Что, теперь твой брат — возчик?
Маленький Пэн, казалось, даже не удивился тому, что встретился с Виталием. Он улыбнулся своей красивой улыбкой и ответил шуткой на шутку, припомнив разговор с Виталием в вагоне Пужняков:
— А твой брат в лесу живи, уголь делай, что ли?
Не было смысла таиться друг от друга, и Борис облегчённо вздохнул.
— Тем лучше, товарищи! Быстрее управимся.
Все трое вышли из будки. Круторогие, поджарые серые волы отмахивались от оводов, гремя цепочкой, продетой через нос. Они были запряжены в долгую мажару, гружённую жердями, концы которых свисали к земле. На жердях соблазнительно желтели десятка два дынь, распространяя тонкий, сладковатый запах. Пэн подошёл к мажаре, взял одну дыню, переломил её о колено и кивнул товарищам:
— Угощай! Моя тоже сильно пить хочу, шибко жарко сегодня!
Трудно было отказаться от ароматной дыни.
Волов отвели в лесок, к коню, который стоял с торбой на морде. Стали сгружать жерди и умаялись: жерди были длинные, сырые, гнулись и схлёстывались. Борис покачал головой:
— Ты бы хоть поменьше нагружал, Пэн!
Пэн улыбнулся.
— Нет, меньше не могу! Твоя знай, чего искай, и то жарко… А если солдатка искай, его мало-мало жерди бросай, потом думай: «Какой черта моя такой работа делай? Ничего тама нету!» Моя солдатка дынька давай, его кушай, моя пускай… Так, не так?
Когда мажара освободилась, на дне её Виталий и Борис увидели какие-то свёртки. Стали сгружать их, Виталий развернул один и радостно охнул: в свёртке, тускло блистая металлом, лежал пулемётный ствол. «А тут что?» И во втором свёртке оказался пулемёт. Американский «морлинроквель» и русский «максим». Это были солидные подарки отряду Топоркова, о которых Афанасий Иванович мог только мечтать. Пэн не забыл и о патронах к пулемётам: в мажаре уместилось пять тысяч патронов, в лентах и россыпью.
Пэн торопился.
— Это не мои волы. Один наша люди. Его волы скоро надо назад! — сказал он, поглядывая на солнце.
Не было причин задерживаться здесь и Виталию. Когда пулемёты были упрятаны в тайное отделение в телеге, Бонивур уселся на своё место, попрощавшись с Борисом. Уже с телеги он крикнул Пэну, забыв, что даже не поговорил с ним толком (а скоро ли вновь придётся свидеться?):
— Пэн, ты где сейчас живёшь? Что делаешь?
Маленький Пэн с хитрым видом сказал, хлопая бичом:
— А тебе как думай? Ну, моя скажи: тебе все равно догадайся нету! Наша люди мало-мало воевай учись, мало-мало партизанка есь. Эта машинка наша люди сама доставай один места!
— Себе-то чего не оставили?
— Наша много забирай. И себе оставь и товарища давай…
Виталий не стал расспрашивать Пэна. Если бы тот мог, он сам бы сказал, где партизанит, но Пэн ответил уклончиво, значит, так надо. Но и без слов Пэна Виталию ясно было, где учатся воевать китайские товарищи. Слухи о летучем отряде под Никольском, как видно, имели веское основание.
— Ну, понравилось тебе воевать? — весело спросил он.
Пэн легонько нахмурился.
— Понравись не понравись, моя не думай… Моя думай — это дело пригодися, а?
— Пригодится, Пэн! — сказал Борис, наблюдавший за разъездом друзей. — Везде пригодится — и тут, у нас, и там, у вас дома… Буржуев везде бить надо!
Волы тронулись. Под их шелковистой серой шерстью задвигались тугие мускулы. Пэн улыбнулся в последний раз, сидя на доске, перекинутой через борта мажары, и вдруг его лицо застыло: исчез Пэн-партизан, и явился на его месте Пэн-возчик. Круто взял и конь Виталия, отдохнувший и застоявшийся. Скоро за деревьями исчезла будка проходчика, и замолк скрип больших колёс мажары, доносившийся со шляха…
Вторая поездка Виталия на сто пятую версту дала отряду сто «лимонок» — ручных гранат, незаменимых в ближнем бою.
9
Совета Топоркова Виталий не забыл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70