А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Что это значит? — спросил он себя тоном лектора. — Это значит, что чрезвычайно желательно, чтоб вы полностью отвлеклись от всего, что способно помешать принципиальности ваших суждений, от сложившихся между вами приятельских отношений, и руководствовались в каждом слове только интересами дела, то есть, — он поднял палец, — в конечном счете нашими общими интересами, интересами вашего друга и вашими собственными.
Митя не совсем понимал, почему он должен отвлечься от дружеских отношений с Виктором Ивановичем и вести о нем дружеский разговор с человеком, которого видит первый раз в жизни. Но в мягких шепотных интонациях Однорукова, в его манере отделять слово от слова четкими интервалами было что-то завораживающее, заставлявшее предполагать, что за его словами стоит какая-то иная логика, более высокая, чем та повседневная, обывательская, при помощи которой лейтенант Туровцев обходился до сих пор.
— Предупреждаю, ничего плохого о Викторе Иваныче я сказать не могу, — пробормотал Митя со слабой надеждой, что его сразу оставят в покое.
— А почему вы думаете, что я хочу услышать именно плохое? Согласитесь, если б я хотел услышать плохое, я обратился бы к кому-нибудь другому.
Довод показался Мите неопровержимым, и он смирился.
— Итак, я вас слушаю, — сказал Одноруков.
— По-моему, Виктор Иванович — хороший командир и настоящий коммунист.
— Солнце без пятен?
— Недостатки есть у каждого человека.
— Ну вот видите. А я уже испугался, что капитан-лейтенант Горбунов совершенен. Какие же недостатки? Или — поставим вопрос несколько иначе — какие качества Горбунова вы склонны расценивать как его недостатки?
«Сейчас охрипну», — со злостью подумал Митя.
— Я помогу вам, — сказал Одноруков, выждав с минуту. — Качества военнослужащего складываются из ряда признаков…
«Не меньше трех», — догадался Митя. Его мучила мысль, что с минуты на минуту начнется пробная сварка, а этот обстоятельный товарищ, как видно, никуда не торопится.
— Признаки эти делятся на политические, деловые и морально-бытовые. Вы согласны со мной?
— Согласен, — сказал Митя, тяжело вздыхая. За последнее время он сильно разочаровался в Горбунове, считал его человеком с большими странностями и тяжелым характером, неприятно самоуверенным, сухим, мелочным и обладающим вдобавок удивительным талантом раздражать людей. Все это были несомненные недостатки, но отнести их к определенному виду — деловому, политическому или морально-бытовому — Митя не умел. Он посмотрел в окно и увидел Границу. В руках у Границы был короткий лом, и он с размаху бил ломом по льду, его долговязая фигура то выпрямлялась, то сламывалась под прямым углом. Митя нахмурился, вспоминая, — он не любил, когда на лодке делалось что-то помимо него. Затем сообразил: вырубает стреляную гильзу от зенитного снаряда. Теперь, когда все неудовольствия с Границей — дело прошлое, надо признать: удивительно милый парняга. Такой верзила, а чистота прямо детская. И говорит-то еще по-детски: «Ну сто это, ребята, засем это?» Немножко выламывается, в особенности при Соловцове, — вот и все его прегрешения. Отличный вестовой, без тени лакейства, а какой сигнальщик! Уж он-то несет вахту «на все сто двасать»; рассказывали, что в море, сменившись с вахты, он на какое-то время слепнет от напряжения. Какое это свойство? Деловое? Политическое? Морально-бытовое? Углубившись в свои мысли, Митя совсем забыл об Однорукове и вздрогнул, услышав его тихий голос.
— Скажите, товарищ Туровцев, как вы расцениваете политическую физиономию Горбунова?
— Никак не расцениваю, — сказал Митя. — Горбунов человек, горячо преданный нашей Советской Родине.
— Субъективно преданный, вы хотите сказать?
— Я сказал: горячо преданный. А субъективно или объективно, этого я, простите, не понимаю.
— Напрасно. Нередко бывает, что человек одержим самыми благородными намерениями, а объективно приносит только вред. Хочет он этого или не хочет.
— Разве это все равно?
— Что именно?
— Да вот это самое — хочет он или не хочет?
Вероятно, Митино замечание показалось Однорукову очень забавным. Практически это выразилось в том, что его рот растянулся еще шире и стал еще больше похож на тире, заключенное в скобки. Помолчав, он спросил — очень тихо и значительно:
— Вы никогда не замечали у него пораженческих настроений?
Митя вылупил глаза.
— То есть в смысле того, чтобы?.. — Он вдруг потерял способность строить фразу. — Вы спрашиваете, не замечал ли я, что он хочет победы фашизма? Нет, не замечал.
— Зачем же доводить мою мысль до абсурда, — поморщился Одноруков. — Не хочет, а, скажем, допускает. Я имею в виду: не выражал ли он сомнения в близкой победе, не подвергал ли необоснованной критике действия военного командования, не ставил ли под сомнение основополагающие документы, не излагал ли в превратном виде стратегическую обстановку на Балтике, не переоценивал ли силы врага и, наконец, не высказывал ли он соображений, свидетельствующих о неправомерной идеализации старого русского флота и флота иностранных держав. — Заметив, что Митя хочет вставить слово, он яростно замотал головой. — Такие настроения есть, они существуют на бригаде, и наша задача — выявить их и дать им своевременный отпор еще до того, как они станут реальной опасностью, дать отпор, невзирая на субъективные мотивы и прошлые заслуги носителей, со свойственной нам остротой и боевитостью. В выполнении этой задачи вы вольны помочь или помешать — это дело ваших взглядов и вашей совести. Учтите только, что вопросы, предложенные вашему вниманию, задаются не случайно и не голословно.
Одноруков заметно оживился, и Митя разгадал одну из особенностей своего собеседника: он скучал, слушая других, но возбуждался при звуке собственного голоса.
— Подумайте, товарищ Туровцев.
Митя стал думать. Сложность заключалась в том, что на все заданные вопросы можно было с равным основанием ответить и «да» и «нет». У Виктора Ивановича был острый язык и свой взгляд на вещи. Критиковал ли он военное командование? В узком товарищеском кругу доставалось и командованию. Ставил ли он под сомнение основополагающие документы? Если подразумевать под этим наставления по тактике подводных лодок, то, безусловно, ставил. И, конечно, он не верил в близкую победу и морщился, когда при нем говорили об армии противника, как о сборище трусов и кретинов. А с другой стороны, разве не зловещая бессмыслица — назвать пораженцем командира, живущего одной всепоглощающей мыслью — выйти в море и громить фашистов? Горбунов давно уже не казался Мите безупречным, но усомниться в основе основ, поверить, что каждый шаг командира, каждое мельком оброненное или вырвавшееся спросонья слово — рассчитанная ложь?..
— Не знаю, товарищ старший политрук, — сказал Митя, насупившись. — Мне ничего такого неизвестно. — И, испугавшись осуждения, отразившегося на лице Однорукова, поспешно добавил: — Уверяю вас, если бы я заметил…
— То, конечно, сочли бы своим священным долгом, — скривился Одноруков. — Все это весьма трогательно и делает честь вашим патриотическим чувствам. Но поверьте, мой дорогой товарищ Туровцев, — он опять прижал к груди планшет, — я не осмелился бы вам докучать, если бы вы сами, совсем недавно в разговоре с известными нам обоим лицами, не выражали — в форме совершенно корректной — несогласия с отдельными высказываниями капитан-лейтенанта Горбунова. Как же это совместить с тем условием, которое мы с вами добровольно приняли с самого начала, а именно, что наш разговор ведется неофициально и с полной откровенностью?
«Все ясно, — уныло думал Митя, слушая Однорукова. — Одно известное лицо — это, конечно, Селянин. Другое — комдив. Селянину я не мог сказать о командире ни одного дурного слова, но, как знать, не ляпнул ли я, защищая Горбунова, что-нибудь лишнее? С комдивом сложнее. Комдив — свой парень и хочет Виктору Ивановичу только добра, но… как знать? Может быть, он что-то и сказал. Для объективности. А может быть, даже вынужден был сказать. Из осторожности. Вчера мы с Борисом Петровичем основательно почесали языки, и если меня сейчас беспокоит, не передал ли комдив какую-то часть нашего разговора, то у комдива гораздо больше оснований опасаться, не сделал ли этого я. Пока ничего страшного, но надо держать ухо востро, чтоб не слишком разойтись с тем, что мог сказать комдив…»
— Кое в чем мы действительно иногда расходимся, — сказал он бодрым голосом.
— Например?
Весь дальнейший разговор превратился в нескончаемый и утомительный для обеих сторон торг. Самое утомительное было то, что спор шел не о человеке, спорили о словах. Митя устал раньше — у него было меньше опыта. Временами он совсем переставал понимать, что говорит Одноруков, — слушая, как монотонно журчит его голос, он поглядывал в окно: Граница давно вырубил гильзу и ушел, временами стекла освещались зеленоватой вспышкой — кто-то пробовал сварочный аппарат. С некоторыми потерями Мите удалось отбить атаку, советский патриотизм и общая политическая направленность Виктора Ивановича Горбунова сомнению больше не подвергались. В то же время считалось установленным, что в отдельных высказываниях Горбунова наличествовали положения спорные, непродуманные и приводящие (объективно!) к искажению действительного положения дел, а самому Горбунову присущи (в какой-то мере!) элементы зазнайства, бесплодного критиканства и авангардизма. Насчет авангардизма Митя был в немалом сомнении, ему казалось, что это что-то из истории комсомола, но он представил себе, что из-за этого туманного и, судя по всему, не представлявшего большой опасности слова опять может возникнуть долгий, наводящий уныние торг, — и уступил. Выработав это неписаное коммюнике, оба умолкли, испытывая странное чувство сближения, свойственное людям, делавшим что-то вместе, даже если это что-то не очень хорошо само по себе. Одноруков расстегнул планшет и тихонько перебирал бумаги, а Митя смотрел в окно и думал, что если разговор о морально-бытовом облике удастся провернуть минут за десять, то можно еще поспеть к началу пробной кислородной сварки.
— Скажите, товарищ Туровцев, он сильно запивает?
Услышав этот вопрос, заданный тихо и даже как будто сочувственно, Митя опешил:
— Кто? Командир?
— Ну конечно, мы же о нем говорим.
— Он вообще не пьет.
— Совсем?
— Ну разве что по праздникам… Когда мы были еще на морском довольствии и нам полагались «наркомовские», так он даже этих положенных ста грамм никогда не пил.
— Чудеса. Что же это он у вас — один такой?
— Нет, у нас многие не пьют.
— Куда же, интересно, девалась экономия?
— Использовали для валютных операций.
— Что?! А нельзя ли поточнее?
— А точнее — вырыть могилу на Охтенском кладбище стоит пол-литра. Пять литров бензина — пол-литра «Московской». У меня все записано.
— Поразительно. И вы так запросто в этом признаетесь?
— Вы же хотели, чтоб искренне…
Одноруков вздохнул и побарабанил пальцами по планшету. Митя понял, что Однорукову до смерти хочется записать насчет валютных операций, но он боится спугнуть собеседника.
— У вас не было на лодке случаев пьянки?
— Нет.
— Нет?
— Нет.
— А вот я располагаю совершенно достоверными сведениями, что один старшина — если не ошибаюсь, моторист — был пьян во время боевой тревоги.
— Во-первых, не во время тревоги…
— Ага, значит, это все-таки было?
— Было! — Митя разъярился. — А как это было, вы спросили? Старшина прибежал по тревоге в тридцатиградусный мороз в одних носках…
— Да вы не волнуйтесь…
— Как же не волноваться? Надо хоть немножко понимать…
— Уверяю вас, я все отлично понял, — примирительно сказал Одноруков. — И не склонен придавать этому случаю большого значения. Тем более если он был единственный.
— Нет, не единственный, — огрызнулся Митя. Он еще кипел. — В ночь, когда командир узнал о гибели своей жены, мы с ним ночевали на лодке и пили неразведенный спирт, предназначенный к тому же для технических надобностей. — Он с вызовом посмотрел на Однорукова и сразу же пожалел о сказанном.
— Кстати, о жене, — прошептал Одноруков, и лицо его приняло брезгливое и страдающее выражение, — у человека недавно погибла жена, а он тут же, на глазах у всех, заводит интрижку. Послушайте, это же грязно…
Митя ничего не ответил. В отношениях Горбунова и Кати он не видел ничего грязного, но самое существование этих отношений было предательством, нарушением совместно данного обета, самым необъяснимым и мучительным из того, что стало за последнее время между ним и командиром.
— Вы согласны со мной? — настаивал Одноруков.
— О личной жизни Виктора Ивановича, — твердо сказал Митя, — мне решительно ничего не известно.
— Заявление делает честь вашей скромности. Но вы неискренни.
— Думайте что хотите. А я повторяю — ничего не знаю и не понимаю, откуда у вас такие сведения.
— Слухом земля полнится.
— Питаетесь слухами?
— А вы напрасно недооцениваете слухи. Для того чтоб слух стал документом, иногда не хватает только бумаги.
«Недурно сказано», — подумал Митя, а вслух сказал, криво усмехаясь:
— Вероятно, и обо мне ходят сплетни.
— Вероятно. Просто у меня не было причин интересоваться.
Это уже была угроза, а угрожать Мите не следовало, он становился упрям. Одноруков скоро убедился, что из лейтенанта больше ничего не выжать, деликатно зевнул и посмотрел на часы. Часы он носил на внутренней стороне запястья и смотрел на них так, как будто показания циферблата были засекречены.
— Спасибо за беседу, лейтенант, — сказал он, растянув рот в улыбку. — Не знаю, как вы, а я искренне рад нашему знакомству. Теперь последний вопрос: вы не считаете, что от нашей беседы должен остаться какой-то материальный след?
Смысл вопроса до Мити дошел не сразу; сообразив, он возмутился:
— Вы же сказали, что это не допрос…
— И готов повторить. Но если мы с вами захотим быть до конца последовательны, то должны будем признать: для принципиального человека нет разницы между тем, что он говорит и пишет.
— Нет, есть, — угрюмо сказал Митя. — Не могу объяснить, какая, но есть. Ладно, начнем все сначала. Пожалуйста, задавайте вопросы. А я потом посмотрю протокол.
— Вы напрасно горячитесь. Никаких протоколов. Я не веду следствия. Следствие ведется, когда есть дело. Персональное дело Горбунова. Такого дела пока нет, и наша с вами общая задача сделать так, чтоб его и не было.
— От чего это будет зависеть?
— От многих факторов, и более всего от поведения самого Горбунова.
— Тогда чего же вы хотите?
— Всегда можно найти форму.
— Например?
— Например, вы пишете мне товарищеское письмо, в котором между прочим делитесь…
— Послушайте, товарищ старший политрук, — сказал Митя, морщась. — Придумайте что-нибудь попроще. Я два месяца не писал родителям. Вам что нужно — заявление?
— Вы огрубляете мою мысль. Скажем, памятную записку.
— Составьте. Если запись будет правильной — я подпишу.
Одноруков задумался.
— Нет, это тот же протокол…
Они опять заспорили. Снова начался торг, бесконечный, утомительный, у Мити уже звенело в ушах и кружилась голова, когда они наконец нашли компромиссную формулу: «В ответ на поставленные мне вопросы считаю своим долгом заявить…» Вслед за этой преамбулой Митя кое-как перенес на вырванный из одноруковского блокнота листок то самое неписаное коммюнике, где говорилось об авангардизме Горбунова, причем облек свои критические замечания в такую сдержанную и ни к чему не обязывающую форму, что всерьез опасался скандала. Но Одноруков даже не просмотрел текста — убедившись, что есть подпись и дата, он щелкнул кнопкой планшета и встал. Встал и Митя.
— Может, пообедаете с нами, товарищ старший политрук, — сказал он тоном идеального старпома и немедленно раскаялся.
Одноруков слегка усмехнулся и очень медленно покачал головой. Означать это могло только одно: взяток не беру.
— Надеюсь, вам не надо напоминать, — холодно сказал Одноруков, — что наш разговор конфиденциальный и разглашению не подлежит. — При этом он опять усмехнулся, и Митя с ужасом понял смысл усмешки: я-то нисколько не боюсь, что ты будешь болтать, ты гораздо больше меня заинтересован, чтоб разговор остался между нами.

За обедом говорили только о кислородной сварке, об Однорукове никто не спросил ни слова. По всей вероятности, Митя должен был заговорить первым, но не смог — его в равной степени ужасали оба варианта: лгать и говорить правду. Убеждение, что он поступил как должно или хотя бы вышел из боя с наименьшими потерями, куда-то улетучилось, он уже не казался себе таким хитрецом и умницей, как час назад, и из последних сил цеплялся за установившуюся с недавних пор официальность отношений. Раньше ему нравилось быть обиженным — теперь это было выгодно.
За ужином повторилось то же самое, а в десятом часу обитатели каминной собрались вокруг древней лампы-молнии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61