А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вы — юноша, жаждущий подвига, и боже меня сохрани от мысли охладить ваш пыл. Я только хочу, чтобы вы трезвее смотрели на вещи, иначе вы пропадете ни за грош или будете работать на дядю, который охотно распишется за вас в графе, где герои пишут сумму прописью, а вы даже не будете подозревать, что такая графа существует.
Митя угрюмо молчал. Все, что говорил Селянин, вызывало у него глухой протест, но он не умел облечь свое неприятие в четкие уничтожающие формулы, селянинский апломб его подавлял.
— Вы скажете: любовь, — продолжал, посмеиваясь, Селянин. Он угадал, Митя думал о Тамаре. — Откинем сразу любовь продажную. Не думайте только, что от любви законной, чистой и даже возвышенной ее отделяет такая уж непроницаемая переборка. Это ведь только в театрах красивая девица любит бедного студента, а нужда гонит к пожилому и состоятельному. Пустяки. В восьмидесяти случаях из ста девица вообще не любит бедного студента, субъект в обтрепанных штаниках ее попросту не волнует. Женщины очень чувствительны к власти и успеху, и не надо их так уж осуждать за это. Будьте объективны и признайте, что девица ничем не хуже бедного студента; он ведь тоже себе на уме, хочет, чтоб его полюбила первая красавица, причем исключительно за его душевные качества. Вот взял бы да и полюбил некрасивую за эти самые качества — так нет, красоту ему подавай! — Он ткнул пальцем в Митю, как будто Митя и был тот бедный студент. — Конечно, ни красоты, ни ума в лавочке не купишь, но коль скоро они могут являться достоянием, то имеют и соответствующую цену.
— Если продолжать в вашем духе, то можно договориться до того, что родина тоже имеет цену.
— Не обязательно все додумывать до конца. Додумывают до конца только гении и психопаты. И вот еще что, лейтенант, — Селянин вновь построжел, и Мите опять показалось, что за строгим взором и скандирующей речью гнездится испуг, — если я разговариваю с вами как со взрослым, это еще не значит, что вы можете заниматься моим патриотическим воспитанием. Запомните, я человек бесконечно, беспредельно преданный нашей Родине, нашей партии и ее испытанному Центральному Комитету. — Он слегка повысил голос и обвел сверкающим взглядом все углы и стены комнаты, как если бы она была полна слушателями.
Зафиксировав таким образом свою позицию, он снова подобрел, разлил по чашкам остатки пива и стал рассказывать случаи из жизни. Память у него была превосходная, и истории сыпались из него, как из мешка. У Мити не было никаких оснований сомневаться в их подлинности, Селянин называл города и даты, должности и фамилии, некоторым событиям он был свидетелем сам, о других знал из первых рук. В каждой из новелл этого своеобразного Декамерона обязательно складывалась причудливая ситуация, определявшая судьбы людей: в одном случае, происходившем еще во времена гражданской войны, пришлось для примера расстрелять честного коммуниста, в другом — во имя престижа с почетом похоронить мерзавца, в третьем — из дипломатических соображений отречься от человека, самоотверженно выполнившего опасное поручение, в четвертом, рассказанном с большим юмором, — информированный дурак торжествовал над не разобравшимися в сложной конъюнктуре умниками. Митя отлично понимал, что все эти байки рассказываются не без умысла, но для того, чтоб разобраться и извлечь из них некую объединяющую идею, нужна была ясная голова. Он знал, что не может оспорить каждый факт в отдельности, но все его существо восставало против мира, в который тащил его рассказчик. И, пожалуй, еще больше — против бесстрастного селянинского тона. В передаче Селянина люди становились знаками, а отношения между ними — уравнениями, и поскольку нельзя восхищаться или негодовать по поводу того, что функция величины эм или эн при определенных условиях становится равной нулю, то Селянин не сочувствовал и не возмущался, а только демонстрировал механизм. Поначалу Митя проявил себя благодарным слушателем, он подавал реплики и переспрашивал, затем притих и в конце концов совсем замолчал. Селянин это заметил.
— Я, кажется, испортил вам настроение? В таком случае — прошу прощения: не входило в мои намерения. Я хочу только одного, — он потянулся через стол и похлопал Митю по руке, — я хочу, чтоб вы себя не продешевили. Дослушайте меня, — добавил он нетерпеливо, заметив, что Митя собирается его перебить. — Я хочу, чтобы вы заняли в жизни твердое положение и не давали себя эксплуатировать.
— Кому?
— Кому бы то ни было.
— А нельзя ли точнее?
— А это уж вы сами уточняйте, вы способный, вам разжевывать не надо. Точнее? — Селянин вдруг захохотал. — Хитер! Такому дай палец — пожалуй, всю руку отхватит…
В другое время Туровцев, может быть, и принял этот упрек за похвалу, но его рассердил таившийся в словах Селянина темный намек.
— Я, наверное, очень глуп, — сказал он со злым смирением. — Так что со мной надо разговаривать попроще. Я ведь не так давно снял пионерский галстук и до сих пор помню слова присяги. Сын я, верно, невнимательный — это вы здорово угадали, — но стариков своих люблю и не забыл, чему они меня учили…
— А именно?
— Жить по совести.
— Очень благородно с их стороны. Может быть, они заодно объяснили вам, с чем это кушают?
— Вы что же, отрицаете совесть?
— Ни на одну минуту. Просто хочу понять, что вы под сим словом разумеете.
— Для чего?
— Хотя бы для того, чтобы быть уверенным, что мы говорим об одном и том же.
— Совесть — это… — Митя начал очень уверенно, рассчитывая, что определение придет само собой, но сразу же запнулся и, поглядев на Селянина, понял: пощады не будет. Тот торжествовал и скалился:
— Итак?
— Совесть — это… — повторил Митя. Он уже догадывался, какого цвета у него уши. — Совесть, — это когда, например…
— Отставить, — сказал Селянин, сияя. — Так дело не пойдет. Получается, как в армянском анекдоте: «Ашот, что такое химия?» — «Химия, гаспадин учитэл, это когда, например, ти спичка зажгинал…»
— Неостроумный анекдот, — сказал Митя. — И армяне так не говорят.
— А вы не обижайтесь за великий армянский народ, он как-нибудь сам за себя постоит. Лучше объясните, что такое совесть.
— По-моему, порядочным людям этого объяснять не надо, — огрызнулся Митя. Получилось грубо, но Селянин и ухом не повел.
— Вы только осложняете свою задачу. Теперь вам придется объяснять мне, что такое порядочный человек.
— Неужели и это не ясно?
— Нет, не ясно. Джентльмен? Джентльмен — понятие сословное. — Селянин откровенно развлекался, и Митя, уже не в первый раз за этот вечер, вспомнил своего учителя Славина. Тот тоже улыбался, слушая возражения, но его улыбка была ласковой и почти стыдливой, словно ему было неловко, что он знает больше.
— Так можно договориться до чего угодно, — сказал Митя сварливо.
— То есть?
— Что вообще нет ни добра, ни зла. Что это тоже сословные понятия.
— Во всяком случае, классовые. И исторически обусловленные. Как, по-вашему, Иван Грозный был хороший человек?
— Так себе, — засмеялся Митя.
— Вот видите, а нынешние историки утверждают, что очень хороший. Собиратель Руси и борец с феодальной раздробленностью. Не руби он в свое время боярских голов, мы бы с вами имели сегодня бледный вид. А загубленных жен история давно списала, как мешкотару, про них интересно только киношникам. Теперь скажите: как вы себе понимаете за Америку? Надо было ее открывать или не надо?
— Не понимаю вопроса.
— Вопрос яснее ясного. Все эти открыватели, и испанцы и англичане, были сволочь отпетая, что ни атаман, то кровопийца, а попы — еще хуже атаманов. За полсотни лет они ограбили два материка и истребили туземцев, которые тоже, конечно, не ангелы, но по крайности жили тихо, занимались своими местными склоками и белых не трогали. А теперь Америка — великая страна, и никого во всем мире не беспокоит, что небоскребы стоят на костях исчезнувшего народа. И нас с вами тоже, поскольку индейцы нам второго фронта не откроют. Так вот я вас спрашиваю: надо было открывать Америку или не надо? Ладно, — сказал Селянин, насладившись смятением в стане противника, — я вижу, над этим вопросом вы не думали, и коль скоро Америка уже открыта и закрыть ее не в нашей власти, — это вопрос не первоочередной. Гораздо своевременнее подумать о вашей собственной судьбе.
— Что она вас так беспокоит? — криво усмехнувшись, сказал Митя.
— Потому что мне жаль вас. Вы способный парень.
— Откуда вы знаете, какой я?
— Я никогда не говорю того, чего не знаю, — отрезал Селянин. — И я глубочайшим образом убежден, что не будь вы по своей психологии обыкновенным бобиком, ваше имя уже сегодня гремело бы на весь флот.
Это глубочайшее убеждение столь мало соответствовало тому, что думал о себе сам Туровцев, что он сразу заподозрил издевку. Поэтому он вяло отшутился, в том смысле, что Военный Совет никак не может решить — присвоить ли имя лейтенанта Туровцева бригаде подводных лодок или назвать его именем какой-нибудь новый крейсер.
— Можете шутить, я говорю серьезно. Я знаю совершенно точно, что идея «письма Н-ского корабля» принадлежит вам. В наших условиях это значит найти золотоносную жилу. Напади на эту жилу не такой лопух, как вы, он бы превратил ее в Колорадо: «Весь флот должен подхватить почин лейтенанта Туровцева»… Конечно, само собой это не делается. Как-то больше принято, чтоб почин исходил от командира корабля или, наоборот, снизу, от какого-нибудь чумазого моториста, этакого народного умельца…
— Вы не в курсе дела, — сказал Митя. — Почем вы знаете, кто придумал письмо?
— Говорю, — значит, знаю. А впрочем, это не столь важно, кто фактически его придумал — вы, командир корабля или старшина Тютькин, — это знают три десятка людей, важна официальная версия, которая доступна тысячам и служит для них путеводной звездой. Фамилия у вас хорошая, а впрочем, постойте: «Туровцевское движение, туровцевцы»… — Он произнес это раздельно, прислушиваясь к каждому слогу. — Одно «це» лишнее. «Горбуновцы» — лучше. Короче говоря, вы оказали своему патрону крупнейшую услугу, и этого вполне достаточно, чтоб он вас недолюбливал.
Митя рассмеялся.
— Это вы уж загнули, мастер.
— Ничуть. Все мы, грешные люди, недолюбливаем тех, кому чем-нибудь обязаны. И еще пуще — тех, которым мы причинили зло.
— Которые нам, — мягко поправил Митя.
— Которым мы, — упрямо повторил Селянин. — Так или иначе — вы показали себя нужным человеком на лодке. В этом ваша сила, но это же может стать вашей слабостью, если вы не сумеете себя поставить. Никто не любит делить авторитет и держать рядом с собой человека равного. Это могли себе позволить только венценосцы. Ваш шеф еще котируется, но уже вышел из полосы везения…
— Бросьте. Никаких таких полос в природе не существует.
— В природе — нет. А на службе действует закон маятника. Мне не хочется вас огорчать, но ваш друг и начальник уже прошел через высшую отметку и теперь катится на убыль.
— Да ну вас! — закричал Митя. Ему показалось, что он отчасти проник в смысл туманных пророчеств Селянина, и он вновь обрел боевой задор. — Вы напрасно стараетесь научить меня уму-разуму. Не в коня корм. И запомните: лавировать я буду в море. А на берегу предпочитаю прямые пути. Они короче.
— Не всегда. Прямые линии хорошо чертить на бумаге, в жизни они почти не встречаются. Хотите ходить только прямыми путями? Тогда будьте безупречны. Вы, случайно, не святой?
— Нет, конечно.
— То-то что нет. А раз так — вы уязвимы. Послушайте меня, мальчик, — в голосе Селянина прозвучала настоящая сердечность, — не поддавайтесь на звонкие фразы. Лавировать необходимо. Никто не знает этого так, как мы — хозяйственники. Хозяйственник должен быть всегда на коне, он должен держать всех — начальников и подчиненных — в убеждении, что никто на его месте не даст больше. За это ему прощается многое: произвол, обход законов…
— Почему их надо обходить?
— Потому что закон все упрощает, а жизнь сложней. Я совсем не хочу, чтоб вы стали интриганом. Это у вас и не получится. Но не будьте неудачником. К неудачникам легче всего подобрать ключи. Граница между добром и злом не так непроходима, как это кажется прекраснодушным молодым людям, любое явление может быть подвергнуто рассмотрению в различных ракурсах. Допустим, вы бережно храните кавалерийскую шашку, доставшуюся вам в наследство от дядюшки — героя гражданской войны. В зависимости от освещения этот факт можно расценивать и как верность героическим традициям, и как незаконное хранение оружия. Некоторые вполне безобидные обстоятельства вашей личной жизни, в зависимости от ваших успехов, могут быть трактованы и как прихоть героя, и как бытовое разложение… Да вы не волнуйтесь, — добавил он, усмехнувшись.
Митя нисколько не волновался, но в том, что Селянин счел нужным его успокаивать, он почуял угрозу.
— Мне беспокоиться нечего, — сказал он грубо. — Кажется, я вам уже докладывал, что со мной надо разговаривать попроще. Вы, наверно, умнее и опытнее меня, но, что бы вы ни говорили, я продолжаю думать, что, помимо обстоятельств, существуют еще честь и дружба. Вы, конечно, сразу же спросите меня, с чем это едят, и я не сумею дать подходящего определения. Послушать вас, так дружба — это отношения между людьми, которые в равной степени могут быть полезны один другому…
— Не так плохо, — спокойно сказал Селянин. — Делаете успехи.
— А как же тогда быть с дружеской поддержкой?
— Надо учитывать закон маятника. Сегодня я поддержу тебя, завтра ты поддержишь меня. Поддерживать друзей надо, но, конечно, до разумного предела. Если человек себе враг и увлекает вас в пропасть, надо иметь мужество от него вовремя отказаться.
— Как же вы потом посмотрите ему в глаза? — Этим вопросом Митя очень рассчитывал смутить Селянина, но тот только усмехнулся и ничего не ответил. Усмешка значила: «На дурацкие вопросы не отвечаю», и Мите пришлось самому угадать ответ.
— Разве я не прав? — невинным тоном осведомился Селянин. — Диалектика как раз и учит…
— Подите вы с диалектикой, — свирепо сказал Митя, — у вас диалектика вроде ухвата — удобно горшки переставлять.
Селянин приготовился хохотать, но раздумал.
— Это вы что же — сами придумали?
— По-вашему, я только чужими словами и говорю?
— Не сердитесь. Вы мальчик из интеллигентной семьи. Где вы могли видеть ухват?
— Я мальчик из предместья. Из фабричного села.
— Вот как? Быстро же вас теперь полируют.
— Слушайте, Семен Владимирович, — вдруг сказал Митя, — вы в коммунизм верите?
Селянин посмотрел удивленно: «Что за вопрос?»
— А вот теперь вы не обижайтесь. Ну, скажите — верите?
— Верю, разумеется.
— Почему «разумеется»? А точнее? Как вы себе это представляете?
— Так же, как Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Каждому по потребностям.
— Короче говоря, много харчей и шмуток. А люди? Останутся такими, как были?
— Нет, зачем же. Люди тоже изменятся. Сытому человеку незачем красть и убивать. Наступит золотой век, до которого вы, может быть, и доживете, а я нет.
— Ну, а если в этом золотом веке начнутся перебои с харчами — что же, люди опять вцепятся друг дружке в глотки?
— Откуда взяться перебоям?
— Почем я знаю? Налетят марсиане или комета отклонит земную ось. Так как, по-вашему, вцепятся?
Селянин опять внимательно посмотрел на Митю и усмехнулся.
— Скажите, лейтенант, — спросил он вместо ответа, — на заре туманной юности, в те идиллические времена, когда вы еще носили пионерский галстук, вам никогда не хотелось быть султаном? Представьте себе на минуту: вы — фараон Тутанхамон или граф Монте-Кристо, десятки слуг угадывают ваши желания, хоровод гурий ублажает вас плясками, ну и все прочее в ассортименте… Неужели никогда?
Митя задумался.
— Фараоном — определенно нет. Графом Монте-Кристо — хотел. Султаном — не помню, а впрочем, боюсь соврать, кажется, тоже хотел. А что?
— А не приходит ли вам в голову, что мечты-то ваши с душком, ибо при коммунизме султанские замашки надо бросать и переходить на самообслуживание? И что гуриям не будет никакого расчета изгиляться для вашего личного самоуслаждения и придется вам, как и всем гражданам, глядеть на них откуда-нибудь из тридцатого ряда?
— Переживу, — сказал Митя. — Гурии для меня вопрос не первоочередной.
— А для меня — первостепенный. Не скрою от вас — люблю женщин и скучаю, когда их нет. Мне на жизнь одной женщины мало.
— Догадываюсь. Только при чем тут коммунизм?
— А вот при чем: не соскучится ли человек оттого, что в светлом будущем он будет обречен на единобрачие самое суровое, охраняемое не законом, а беспощадной житейской логикой: на кой леший какой-нибудь двадцатилетней красотке старый хрен вроде меня, если кругом полно молодых красавцев вроде вас? Если от каждого по способности, а? Выходит, я горю, а?
Он продолжал улыбаться, но глаза смотрели пьяно и недобро.
— Ну и что же?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61