А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он шел, ссутулясь и опустив голову, и показался мне постаревшим.

29

В следующее воскресенье, двадцатого июня утром, когда я пришел в дом миссис Порлок, Дэфни уже поджидала меня в нашей комнате. Она сидела на кровати погибшего Арчи Порлока и перебирала бусины длинного ожерелья; она не могла броситься мне навстречу – половина бусин, снятых с нитки, лежала у нее на коленях. Я сел рядом и предложил свою помощь, но она ответила, что нанизывать легче одной. Она держала в зубах кончик нитки и, когда я обращался к ней, отвечала: «М-м-м…» Я с удовольствием наблюдал, как она быстрыми, изящными движениями пальцев брала кусочки стекла, похожие то на темные граненые виноградинки, то на кусочки вишневого желе, то на крохотные клочки неба. Она казалась такой сосредоточенной! Для меня у нее не оставалось времени.
Я пересел на кровать Уилли Порлока и решил развлекать Дэфни; конечно, рассказал ей, как Мерроу пролетел над Пайк-Райлинг-холлом. «М-м-м…» Мерроу научил свою собачонку попрошайничать и взял ее с собой в столовую, но оказавшийся там командир вышвырнул щенка. Мерроу что-то здорово скис, настроение у него, судя по тому, как он ведет себя, отвратительное. «М-м-м…» В среду на прошлой неделе эскадрилья совершила учебно-тренировочный полет. Скука! «М-м-м…»
Драка в пятницу. На базе все еще бездельничали человек тридцать счастливых вояк-летчиков, отслуживших службу в Англии; поскольку герои скоро забываются, особенно когда их слишком много, мы относились к ним, как к чему-то прискучившему. Мерроу, для которого летное дело и мужские способности были понятиями равнозначными, говорил: «Бедняги, да ведь их же кастрировали!» Как-то одажды вечером в офицерском клубе Текс Миллер, один из таких летчиков не у дел, начал ругаться, заметив в баре сержанта-негра с английской девушкой-блондинкой. «Их хлебом не корми – дай переспать с блондинкой», – съязвил Миллер. Мерроу не выдержал – не потому, как я думал, что ему не понравились слова Текса, а потому, что эти кастрированные молодцы, прошедшие наши «университеты», действовали ему на нервы. «Меня тошнит от брехни этого техассого быка», – громко сказал он. Результаты разговора оказались, так сказать, налицо: Мерроу – разбитая губа, Текс – шесть швов на лбу и огромный синяк цвета вот этой кровати. «М-м-м…»
Мне стало надоедать это бесконечное «м-м-м…». Жизнь так коротка. Вслух я ничего не сказал, но подумал, что Дэфни могла бы заняться своим проклятым ожерельем в другое время.
Я растянулся на кровати утонувшего на «Рипалсе» Уилли Порлока, перестал болтать и принялся ждать. Я сделал ошибку, заранее размечтавшись, как много проиятного сулит мне очередная встреча с Дэфни, особенно теперь, когда наша связь продолжала укрепляться; я болезненно переносил разлуку с Дэфни, но боль была необыкновенно сладостной – от сознания того, что теперь наша близость доставит нам еще большую радость, чем в прошлый раз. Пока же мне оставалось только прислушиваться к щелканью бусинок, все тем же «м-м-м…» и наблюдать за движениями нервных пальцев Дэфни. А тут еще я почувствовал, что у меня все больше и больше начинает болеть голова. Я даже опасался, что со мной случится удар и что я могу умереть. Унизительно. Тут, на койке, обутый.
Наконец Дэфни вынула изо рта эту противную нитку.
– Послушай, Дэфни. Что-нибудь произошло?
– Нет, милый. Просто ко мне пришла красная гостья.
Я сел.
– Что, что? – Я уже так свыкся с мыслью, что в эти дни все люди посходили с ума, что не удивился бы и не встревожился, если бы Дэфни не избежала общей участи. Но в действительности она разговаривала со мной на условном языке, к которому у меня не было ключа; моя бывшая невеста Дженет тоже любила напускать на себя таинственность.
– А? – с трудом выдавил я.
– У меня месячные.
Головная боль у меня мгновенно прошла; я сразу стал нежным и ничего не требовал взамен. Мы нашли шашки братьев Порлок и стали играть.
Я рассказал Дэфни о своем новом приятеле Линче, упомянул о стихах Йитса, и тут меня вновь охватили яркие воспоминания детства, и вскоре я начал изливать душу, рассказывая о матери, об отце, о брате. Я сказал, что мать у меня была мягкой и доверчивой. Она твердо верила, что все люди добры, и сумела внушить свою веру мне. Отец иногда нехорошо относился к матери, но она продолжала твердить, что он воплощенная доброта. Две самые близкие приятельницы матери заслуженно пользовались репутацией злостных сплетниц, однако мать утверждала, что они настоящие христианки. Она знала простой рецепт приготовления сахарного печенья – белого, с изюминкой в середине. Сначала я выковыривал изюминку, а потом объедал печенье вокруш дырки. У мамы были длинные волосы, и она часами их расчесывала, держа ручное зеркало так, чтобы ее профиль отражался в зеркале шифоньера; и все же я бы не сказал, что она очень заботилась о своей внешности. Когда я подрос и тер пушок на губе в обратном направлении в надежде, что он станет жестче и превратится в нечто такое, что можно будет брить, она взяла за обычай читать мне стихи. «У серебристого Трента обитает сирена…» Или: «Весь день мы не двигались, весь день мы молчали…» Она сходила с ума по Йитсу. А я почесывался и все порывался улизнуть на улицу, вспоминая о гонимых северо-западным ветром перистых облаках, возвещавших о приближении непогоды; но все же кое-что у меня сохранилось – не только стихи и любовь к ним, но и чувства и стремления, которые они пробуждали.
Она заставляла меня заниматься музыкой. Вначале, пока я был слишком мал, она сама давала мне уроки, а я, злоупотребляя ее добротой и терпением, колотил по клавиатуре, скулил, путал такты и злился, не стесняясь давать волю своим чувствам. Потом она послала меня к некоему мистеру Флориену; он сидел рядом со мной перед пианино и, глядя на мои отросшие грязные ногти, скалил от отвращения желтые, неровные зубы, похожие на зерна выродившейся кукурузы; иногда он поднимался, приносил маникюрные ножницы (как бы я, чего доброго, не «поцарапал клавиатуру»), и мне все время казалось, что вот сейчас он вонзит их кривые лезвия в мою грудь за то, что я так сильно ненавидел и заданные им упражнения, и его самого. Но время, которое дарила мне мать, не пропало даром, с тех пор я не мог равнодушно слышать звуки пианино, хотя сам бросил играть еще в колледже. Много часов я провел с Дженет, слушая пластинки. Моими любимцами были Тодди Уильсон и Джесс Стеси.
Дэфни никогда не слыхала о них.
– Как-нибудь я проиграю тебе пластинки с их записями.
Я любил отца. Добрый от природы, он, однако, считал своим долгом держать в строгости меня и брата и не проявлять особой нежности к матери. Предполагалось, что так лучше и для нас и для нее. На улице, напротив нашего дома, находилась площадка, где подрядчик Шиэн выкопал котлован под фундамент, а потом почему-то забросил работы, и мы с Джимом использовали ее для своих игр, причем на правах старшего верховодил Джим. Он был помешан на всяких инженерных прожектах. Мы насобирали кучу перегоревших, а иногда, боюсь, и не перегоревших электрических лампочек, – обыкновенных, елочных, от карманных фонарей, испорченных радиоламп, строили стены и валы, разбивали лампы и втыкали панели в землю – нити накала торчали, как радиоантенны, а потом с помощью коробок из-под сигар и комьев грязи сооружали что-то похожее на фантастический завод. На площадке никогда не просыхала грязь, и мы вечно ходили перепачканными. Однажды в воскресенье, во второй половине дня (покрытое слоистой облачностью серое, мрачное небо, похожее на пропитанную влагой губку, которую мог выжать даже легкий ветерок; день, суливший неудачи и печали), мы, по обыкновению, поиграли на площадке, а потом отправились бродить в лесах Пертсона и наткнулись на заброшенную ветхую хижину с провалившейся крышей и рухнувшей стеной, – ее, вероятно, когда-то построили бойскауты, однако в наших глазах это был форт колониальных времен. Мы немедленно принялись восстанавливать упавшую стену, но одно из бревен неожиданно выскользнуло и придавило Джиму ноготь на руке; Джим перемазался в крови, и это зрелище произвело на нас такое тягостное и страшное впечатление, что брат расплакался. Я осторожно пососал его разбитый палец, чтобы предотвратить заражение плесенью (тотчас же придуманная опасность), и мы решили, что окровавленному и грязному Джиму лучше не показываться отцу на глаза. Мы пролежали в лесу до темноты, потом пробрались в погреб, а остюда пытались проскользнуть в кухню, но встретили на лестнице отца. Он тут же всыпал мне, полагая, что Джима ранил я, и заставил нас два воскресенья подряд почти весь день сидеть дома.
Сейчас, во время войны, мой брат Джим служил писарем на базе военно-морского флота в Ки-Уэсте, имел жену, ребенка, маленький домик и новый холодильник, купленный в рассрочку; он вечно жаловался на тяжелое военное время и на трудности с бензином – его отпускали только по карточкам. Иногда обстоятельства вынуждали его бывать на берегу. Он заставлял жену писать мне обо всем этом. «Мерзавец Рузвельт», – звучали у меня в ушах его слова.
От отца пахло табаком, а иногда еще чем-то, что я, будучи примерно шести лет от роду, однажды назвал лекарством. «От тебя пахнет лекарством», – сказал я, когда он поцеловал меня перед сном. Возможно, то, что я называл лекарством, он и в самом деле использовал для лечебных целей, но сомневаюсь. Лучше всего он запомнился мне (я был тогда совсем маленьким) на берегу в Пеймонессете, куда он совершал прогулки с дачи. Он носил белую шерстяную шляпу с мягкими обвисшими полями – в такой шляпе президент Гувер ходил на рыбалку; отец вел меня за руку, мы не спеша шли вдоль кромки прилива, он позволял мне бегать вокруг него, словно птичке-перевозчику, и я верил, что отец счастлив в моем обществе; может, я ошибался, но тогда эта вера значила для меня так много…
Рассказывая обо всем этом, я, наверно, как раз и рассчитывал внушить Дэфни, что не лишен чувства порядочности.
Мы сыграли несколько партий в шашки, и Дэфни изо всех сил старалась мне проиграть. Мы чувствовали себя близкими, как никогда раньше, и умиротворенными. И это так не соответствовало тому, что происходило в мире.
– Можно подумать, что мы женаты, – заметила Дэфни.
Лишь много позже, оглядываясь назад, я понял, какую острую тоску и мольбу выражали ее слова, однако в тот момент они показались мне хотя и уместными, но случайными.
В военное время человек может лишь тешить себя иллюзией покоя. Если бы я тогда серьезно подумал над этим, мне, вероятно, пришлось бы сказать себе, что тот, чье занятие состоит в ежедневном убийстве, не должен думать о жизни, о том, чтобы творить жизнь и давать ее другим. Не понимал я и того, что Дэфни придерживается совсем других взглядов. Иначе я бы не оказался застигнутым врасплох и почти раздавленным тем, что в конце концов произошло между Дэфни и Мерроу.

30

Двадцать второго июня нас послали на Хюльс. Рейд всерьез подорвал боевой дух летчиков нашей группы. Авиация противника, казалось, сосредоточила все свои усилия на наших соединениях, а ложась на боевой курс, мы попадали под интенсивный заградительный, хотя и беспорядочный огонь зениток; немцы сбили четыре самолета: «Пирожок с начинкой», «Счастливица Лулу», «Мисс Менукки» и «Нас там не было», а пятый – «Одна масть» – совершил вынужденную посадку на Ла-Манш; четверо из экипажа утонули. Все мы на «Теле» испытывали довольно сложные чувства. Перед рейдом на Хюльс мы совершили налет на Бремен, во время которого, как предполагалось, наш экипаж окончательно стал единым целым, потом нас направили на Ле-Ман, но вернули с полдороги, что и послужило для Мерроу поводом проделать тот заход на Пайк-Райлинг-холл, от которого у нас волосы встали дыбом. Рейд на Хюльс был нашим тринадцатым боевым вылетом – серединой на пути к заветным двадцати пяти. Наш чудо-математик Хеверстроу становился все более и более суеверным, – он теперь не поднимался в самолет, не проделав короткого ритуала, то есть не постучав по дверце люка стеком и не приложившись губами к обшивке, – во всем добивался порядка и категорически требовал называть рейд на Хюльс рейдом «номер двенадцать Би» и ни в коем случае не упоминать число тринадцать. На худой конец нам разрешалось говорить так: «Перевалили вершину, а теперь спускаемся под гору». Мерроу, видимо, чувствовал себя неплохо, хотя то и дело привязывался к Прайену, а после рейда сказал мне: «Нам нужен хороший хвостовой стрелок, у Прайена кишка тонка. Ты же слышал, как он разговаривает по внутреннему телефону. А тут еще его желудок! Он из кожи лезет вон, чтобы казаться суровым и сильным, этаким ненавистником немцев, но меня-то не проведешь, вот такие люди обычно и ходят под каблуком у своих жен. Помнишь, как он зубоскалил, когда падали наши самолеты? Теперь он понимает, что с фрицами шутки плохи. Он дрейфит». Наверно, дрейфил не один Прайен. Над Хюльсом некоторые зенитные снаряды выбрасывали в момент разрыва розовый дым – так немцы, очевидно, сигнализировали своим истребителям, что зенитки временно прекращают огонь и можно нас атаковать; затем снова черные разрывы; многих из нас охватил страх перед зенитным огнем противника. После рейда наши люди чувствовали себя удрученными, они верили – обоснованно или нет, но верили, что немцы заранее знали, какой именно объект мы собирались бомбить. Это убеждение, особенно окрепшее после того, как днем раньше отменили первый налет на Хюльс, распространилось по базе, подобно пожару на лугу в октябре.
Уже на следующий день наша группа получила приказ вылететь на бомбежку аэродрома Виллакурб близ Парижа. Из-за большой облачности самолеты вернулись с маршрута и доставили обратно на базу большую часть бомб. После Хюльса это тоже не способствовало повышению боевого духа летчиков. Наш самолет не участвовал в рейде, его не включили в число посланных на Виллакурб самолетов, хотя в предыдущем вылете он ничуть не пострадал. Просто нас не значилось в списке. Мерроу поднял шум, но ему твердо заявили, что нам предоставлен выходной день. Мы так и не могли решить, как это понимать: как наказание за нашу выходку с заходом на штаб крыла, или, по мнению доктора Ренделла, нам действительно требовался отдых или еще что-то. Недовольство наше подогревалось тем, что участникам рейда, хотя их и вернули с маршрута и они не встретили ни истребителей противника, ни зенитного огня, полет засчитали как боевой. Что может быть обиднее, чем пропустить такой вылет!
Спустя два дня Мерроу стал героем.

31

Двадцать пятого июня нас подняли в час ночи – мы еще не успели как следует уснуть – и проинструктировали для налета на Гамбург. Вылет состоялся в четыре тридцать, едва ночь перешла в рассвет, и как только Пайк-Райлинг остался позади, все пошло шиворот-навыворот. Небо покрывала серая многоярусная облачность, а место сбора напоминало танцзал в «Ковент-гарден» в субботний вечер, где при тусклом освещении вальсируют щека к щеке совершенно незнакомые партнеры и партнерши. Все же мы кое-как построились, но густая облачность лишила нас возможности набирать высоту с заданной скоростью; над Каналом соединение шло двадцатимильным кругом с расчетом достичь нужной высоты до того, как придется пересекать побережье Германии, но тут мы заметили, что оставляем предательские инверсионные следы. Вражеские радиолокаторы, несомненно, уже зафиксировали нашу большую спираль, а времени у немцев было более чем достаточно, чтобы разместить свои истребители в нужных местах и приветствовать наше появление.
На протяжении всего этого злосчастного подъема Мерроу не переставал ругаться и жаловаться по внутреннему телефону.
Припоминаю, над Ла-Маншем я взглянул сквозь плексиглас и увидел, что мы находимся в огромной палате из прозрачного воздуха между двумя непрозрачными слоями – нижний темно-зеленый, верхний – словно лист кованого серебра; между ними на некотором расстоянии вокруг самолета теснились, замыкая нас в этом пространстве, пышные шарообразные облака, напоминавшие огромные застывшие разрывы зенитных снарядов с темной сердцевиной и снежно-белыми краями. Мы проходили через пустынный зал одного из небесных чертогов.
Ведущим в то утро был Уолтер Сайлдж, но не он командовал соединением, – рядом с ним сидел пилот высшего разряда из штаба крыла, некий полковник Траммер, известный болван, по слухам усиленно пытавшийся спихнуть Уэлена и занять пост командира авиагруппы. Он совершал второй боевой вылет, мы же – четырнадцатый, и можно понять Мерроу, когда он утверждал, что полковник ничто по сравнению с ним. На этот раз Хеверстроу оказался на высоте положения, и, после того как соединение вышло из большой петли, он раз пять или шесть настойчиво предупредил, что мы отклонились от заданного курса не меньше, чем на три градуса к югу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54