В те первые дни, уже в начальные минуты полета, Мерроу раскрывал все свои способности – он как бы вознаграждал себя за томительное бездействие в ожидании взлета. Для всех у него находилось дело, он не давал покоя и своему языку. «Ну-ка, Боумен, понаблюдай за третьим номером. Все нормально?.. Посмотри-ка за жалюзи обтекателей…» Потом выруливание: «Как там у нас справа?.. Справа все в порядке?» Если бы даже одно колесо сползло с асфальта в грязь, мог сорваться вылет. Базз находил занятие и для остальных членов экипажа, заставляя всех держаться начеку.
Взлет проходил в отвратительных условиях. Над базой низко проносились облака, временами начинал моросить дождь. Н-ская авиагруппа, головная в нашем соединении, пролетела над местом сбора на десять минут раньше назначенного времени, и нам пришлось минут двадцать догонять ее на предельной скорости. Пять машин вернулось на базу из-за неисправностей.
Над континентом простиралось ясное небо, и землю под нами, как ни странно для такого раннего времени, не затягивала дымка; мы поднялись на заданную высоту, и, посматривая вниз, я увидел расстилавшуюся подо мною плоскую равнину Франции с возделанными полями, ее омытые за ночь дождем далекие просторы, золотившиеся под утренним солнцем. Я видел реку, которая, казалось, так ненавидела море, что делала бесчисленные изгибы, лишь бы отдалить свою встречу с ним. На зеленом ковре Бретани то тут, то там пятнами серой плесени лежали города. Любуясь открывающимися с высоты видами, я даже в минуту опасности начинал чувствовать себя как-то спокойнее, казался самому себе насекомым или вирусом, потому что деятельность человека (я представлял себе бретонского фермера, играющего в засаленные карты в таверне, где на столе рядом с ним стояла бутылка, этакую упитанную скотину с гладкой кожей, надутую и эгоистичную, даже не замечающую, что идет война; он сверкает налитыми кровью глазами и, подняв козырную карту, шлепает ею по столу, оглашая таверну торжествующим ревом) представала передо мною уменьшенной до микроскопического масштаба – город, где ключом била жизнь, выглядел пятнышком на земле, а целая провинция – всего лишь мазком зелени на карте. Мысль о том, что люди бесконечно малы, что их и разглядеть невозможно, действовала успокаивающе, ибо это означало, что и сам я мал и представляю плохую мишень.
Да, я тщательно следил за своим самочувствием и обнаружил, что во время таких рейдов не испытываю страха, как в других, затрагивающих непосредственно меня случаях, – например, в боксе, которым я упорно занимался в школе. Полет на больших высотах, в страшном холоде, с уродливой маской на лице и застегнутыми привязными ремнями, полет, когда ваша жизнь целиком зависит от бесперебойного поступления кислорода, а общаться с себе подобными вы можете лишь при помощи аппаратуры (я должен был помнить, что надо нажимать кнопку на полукружье моего штурвала, чтобы меня услышали), а главное, когда земля там, далеко внизу, кажется каким-то неясным рисунком, палитрой с пятнами красок, – такой полет порождал у меня чувство одиночества, – ощущение того, что я чужой в этом мире высоты – таким же чужим я чувствовал себя в английской таверне, когда мне приходилось туда заглядывать. Я бы, наверное, очень удивился, если бы вдруг мою связь с человечеством подтвердил снаряд, угодивший в «Тело»; пожалуй, я и тогда постарался продлить свое одиночество и выброситься с парашютом. Я решил, что война, которую мне приходится вести на земле, в промежутках между боевыми вылетами, куда опаснее самого рейда – там, наверху, я испытывал какое-то спокойствие, какую-то отрешенность от всего. Позднее все изменилось.
Облачность над целью оказалась довольно значительной, а заградительный огонь противника мощным. Я слышал по внутреннему телефону, как вскрикнул Прайен, наслаждаясь, видимо, открывшимся зрелищем, когда один из наших самолетов задымил и начал падать. Этот Прайен с его больным желудком вызывал у меня беспокойство, он, кажется, рассматривал бой, как некую забаву.
Немцы вели сильный зенитный огонь. (Хендаун потом заметил: «Мы могли бы выпустить шасси и просто-напросто ехать по осколкам»). Перед заходом на бомбометание в переговорном устройстве послышалось какое-то невнятное бормотание Брегнани, но Фарр тут же включился в сеть и сказал: «Не обращайте на него внимания».
Эти двое… Считалось, что экипаж «летающей крепости» должен представлять собой большую дружную семью, где каждый готов умереть за другого. Наш экипаж ничем не напоминал такую семью. Среди нас были и замкнувшиеся в себе одиночки, существовали и отдельные небольшие группы, и мы часто и ожесточенно ссорились даже в минуты опасности. И еще одно. Судя по дешевеньким кинофильмам, все солдаты и сержанты наделены золотыми сердцами, тогда как все офицеры – дерьмо. С этим я никак не мог согласиться. Фарр, правый боковой стрелок, оказался первым смутьяном на самолете. Я даже думаю, что кто-кто, а он-то оправдывал патологическую ненависть Мерроу к сержантам. Оба боковых стрелка, Фарр и Брегнани, утверждали, что готовы умереть друг за друга. По их словам, они договорились, что если одному из них придется погибнуть, другой погибнет вместе с ним, и что касается Брегнани, то я верю, что он последовал бы за Фарром даже в пасть льва; о Фарре я не мог бы сказать этого с такой же уверенностью. Одно ясно: оба они были настроены против всех остальных; до сих пор помню, как, заглянув в средний отсек, я увидел две направленные на меня ракетницы.
Фарр был наглым, раздражительным и тяжелым человеком, а потому и самым младшим из нас по званию – техником-сержантом третьего класса, поскольку его дважды разжаловали за дебоширство. Я бы не назвал Брегнани его близким другом – просто они часто проводили время вместе, причем Брегнани постоянно вторил громким жалобам Фарра. Если Хеверстроу считал своим врагом грязь, то Фарр – всю армию США. «Вы думаете, с нами кто-нибудь считается? Дудки! Никогда еще им не жилось так хорошо. Будь я проклят, если шевельну хоть мизинцем ради этих мерзавцев».
Мы заходили на бомбометание, когда Фарр сообщил, что ему удалось сбить немецкий истребитель. По уставу полагалось немедленно докладывать об этом командиру корабля и делать в бортовом журнале соответствующую запись.
– Сбил! – закричал Фарр. – Я сбил МЕ-109!
– Врешь, негодяй! – отозвался Мерроу. – Ничего ты не сбивал, просто сочиняешь.
Фарр и Мерроу переругивались по внутреннему телефону, пока я не призвал их к порядку.
Отбомбилась наша группа из рук вон плохо. Видимость была неважной, но все же позволяла определить, что большинство бомб упало в море. На обратном пути ведущая группа свернула над Брестом на север, не долетев до установленного на инструктаже пункта, и нашему подразделению пришлось совершать такой крутой разворот, что боевой порядок нарушился. Самолеты рассеялись в облачном небе. Погода к тому времени ухудшилась, и экипажам пришлось приземляться где кто мог, на различных аэродромах английских ВВС по всей Южной Англии – в Уормуэлле, Портрисе, Преденнеке, Эксетере, Портленд-билле. Наш Хеверстроу потерял ориентировку, однако Мерроу, расстелив на коленях карту, повел нашу машину на небольшой высоте прямо через атмосферный фронт, и мы благополучно достигли своей базы; только один экипаж, не считая нашего, сумел совершить такой путь.
Уже после приземления мы узнали, что наш стрелок-радист, скромный, трудолюбивый парень по фамилии Ковальский, обморозил над целью руки. Температура за бортом достигала сорока пяти градусов ниже нуля, а в такой холод на открытом воздухе руки человека за полторы минуты превращались в кусок льда. Мальчишка боялся доложить о своем состоянии; он сидел скрючившись в радиоотсеке и хныкал. Как оказалось, у него заклинило пулемет; перчатки с электрическим подогревом позволяли оперировать секторами газа или турелью, но исправлять в них оружие было неудобно, и бедняга, устраняя задержку, слишком долго работал голыми руками.
Мерроу мягко обошелся с Ковальским (он обычно называл его «один из моих ребят»).
На разборе полета Фарр снова заявил, что сбил немца, однако Мерроу упрямо отвергал его утверждение.
Как только нас отпустили, взбешенный Фарр неожиданно накинулся на своего дружка Брегнани. Все ведь слышали по внутреннему телефону, заявил он, как перед самым бомбометанием Брегнани что-то мычал, – он так перетрусил, что хотел выброситься с парашютом, и Фарру пришлось удерживать его силой.
Мерроу немедленно превратил все в шутку:
– Ты что, Брег, пытался проверить, намерен ли Джагхед придерживаться вашего пакта о совместной смерти?
После этого эпизода Брегнани окончательно стал рабом Фарра.
Результаты рейда на Сен-Назер повергли нас в уныние. Брандт (мы прозвали его «Грубой Ошибкой»), до предела взвинченный плачевными итогами бомбардировки, начал утверждать, что стратегия массированных налетов просто фарс и что союзники вообще проигрывают войну. Мерроу из сил выбивался, пытаясь расшевелить нас, заставить не вешать голов. Но и он помрачнел, когда узнал, что Ковальский серьезно обморозился и отстранен от полетов на неопределенное время.
– Подумать только, – проворчал он, – этим сержантам все сходит с рук.
После ужина на аэродроме объявили отбой боевой готовности на завтра, и я позвонил Дэфни; она не проявила особой радости, но согласилась встретиться в полдень в таверне «Бык».
– Ваш друг тоже придет, капитан?
– Мерроу? Он очень занят завтра. Между прочим, я всего лишь лейтенант.
– Не имеет значения.
5
На следующий день, второго мая, солнце появилось на чистом, словно свежевымытом небе, веселое и бодрое, как разносчик молока. Прежде чем заняться собой, я подождал, пока Мерроу не ушел из общежития, потом заглянул в военный магазин и купил пакет с дешевыми солдатскими подарками – с помощью этих «гостинцев» нам разрешалось сеять в сердцах наших английских братьев недоброжелательность, хотя она и выдавалась за благодарность. Я успел на десятичасовой автобус с отпускниками, и, пересекая чудесным утром территорию базы, мы проехали сначала мимо прямоугольной площадки, где рабочие размечали четыре теннисных корта, потом мимо пяти акров вспаханной земли, олицетворявших сельскохозяйственный прожект командования, навязчивую идею какого-то патриотически настроенного майора из Огайо, ныне штабного работника группы, загоревшегося желанием пичкать нас добротной американской кукурузой, если только она будет расти в этом отвратительном, заливаемом дождями болоте, именуемом Англией. Я чувствовал, что моя жизнь полностью слилась с жизнью группы и удивлялся контрастам военной жизни: сущий ад в полдень и теплая, привычная койка в полночь; предполетный инструктаж в три утра, и теннис в три часа дня. Сегодня – омертвевшие руки бедняги Ковальского, завтра – нежные пальчики Дэфни с дымящейся сигаретой. Однажды Бреддок, опасаясь опоздать на назначенное вечером свидание в Лондоне, отправился в рейд в своем парадном обмундировании, надетом под летный комбинезон. Меня радовало, что я летчик, а не пехотинец, вынужденный ночь за ночью валяться на голой земле, лишенный возможности помыться, не смеющий и мечтать о таком счастье, как Дэфни. Ни тени тревожного предчувствия не закралось в тот момент в мое сердце. Одно желание владело мной: провести ночь с девушкой, которая нравилась.
С этими мыслями я вошел в пыльный вестибюль таверны и увидел ее перед собой – в ситцевом платье, с переброшенным через руку свитером.
– Как это вам удалось освободиться в такой час? – спросил я.
– У меня заболела моя любимая тетушка в Бери-Сент-Эдмундсе.
Мы рассмеялись, но в то же мгновение я подумал: «Если она лжет ради меня, не станет ли лгать и мне?» Я протянул ей пакет.
– О-о! – воскликнула она. – Еда?
Я кивнул.
– В таком случае мы должны устроить пикник. – Она казалась искренне обрадованной. – Пойдемте на реку.
– Поберегите эту дрянь, – посоветовал я. – А поесть мы где-нибудь поедим. С шиком. У меня куча монет. – Я сунул руку в карман и побренчал новенькими полукронами, флоринами и пенсами. Я казался самому себе американским миллионером и испытывал прилив самоуверенности.
– А зачем беречь? Съесть потом одной?
В ее присутствии день казался исполненным какого-то особого смысла, и позже это чувство не раз возникало у меня при встречах с Дэфни. Иногда она охотно разговаривала о прошлом, но, видимо, предпочитала настоящее. При упоминании о будущем она уходила в себя, становилась молчаливой и мрачной.
Был теплый, солнечный полдень, когда мы пересекли Мидсаммер-коммон и вышли на высокий берег Кема, напротив навесов для лодок; вскоре мы оказались на лоне природы, среди сбегающих к реке узеньких дорожек, окаймленных живыми изгородями (они так и просились на полотна Констебля), где простирали свои ветви вечнозеленый колючий кустарник и калина, а на фоне сплошной зелени пятнами выделялись домашние животные и короткие синеватые тени. Мои взгляды явно волновали Дэфни. Мне не пришло в голову ничего иного, как прикоснуться к ней, и хотя она продолжала неторопливо шагать по тропинке вдоль берега, ее мысли ни минуты не оставались спокойными, как ножки ребенка, играющего «в классы». Я не прислушивался к ее словам, да это, видимо, и не трогало ее.
На усыпанном маргаритками лугу я усадил Дэфни на разостланный китель, открыл банку каких-то консервов – забыл, каких именно, – и мы попробовали их.
– Не мешало бы захватить пива, – сказал я. Нам обоим было не до еды.
Сам не знаю почему, я вдруг заговорил о Дженет, моей так называемой невесте.
– Лицо у нее довольно круглое, – разглагольствовал я, – а язык такой длинный, что она может дотянуться им до кончика носа. Пальцы тонкие и гибкие.
Судя по внешности, сказал я Дэфни (а зачем – ума не приложу), Дженет самая задорная девушка во всем Донкентауне, и я всюду бывал с ней, даже когда обнаружил, что внешность может быть обманчивой; если бы не война, я, наверно, и сейчас встречался бы с Дженет и, возможно, женился на ней.
– Вы любили ее? – спросила Дэфни.
– Как молодой щенок, – усмехнулся я.
С первых же дней знакомства мы начали ссориться с Дженет, я хотел, чтобы она была Ингрид Бергман, а ей хотелось быть Виргинией Вульф, и оба мы не могли отделаться от впечатления, что она Дженет Спенсер. Ей нравилось водить человека за нос. Как будто сама же поощряет, а потом… не тут-то было! Это, говорила она, должно быть освящено браком. Я никак не мог понять, почему мы с таким ожесточением спорили, сумеет ли Вивьен Ли справиться с ролью Скарлетт О'Хара, правильно ли, что Ф. Рузвельт решил выставить свою кандидатуру на пост президента в третий раз, не душно ли в английском павильоне на Всемирной выставке в Нью-Йорке. Ну и спорили же мы!.. Припоминаю, как однажды, когда я еще учился в Пенсильванском университете, мы пошли на концерт Стоковского и затеяли такую перепалку, что шиканье вокруг нас заглушило музыку Баха.
– Между нами все кончено, – заявил я. – С тех пор как мы приехали сюда, она лишь дважды написала мне, да и то во втором письме обвинила в неверности, а я в то время не знал даже, как пробраться из общежития в столовую, не завязнув в грязи, ну, а потом она вообще перестала писать. Больше не получал от нее ни слова. И знаете, что мне кажется? Она уже готова изменить мне. Сначала я переживал, а теперь… черт с ней!
Ласковое нежаркое солнце навевало на меня сонливость.
– Сейчас вам смело можно дать лет девяносто, – заметила Дэфни. – Сюда. Положите голову сюда. – Она похлопала себя по коленям.
Я с радостью воспользовался ее предложением, и, как дитя, проспал целых два часа.
Проснулся я не в духе, чувствуя что-то унизительное для себя в том, что на первой же загородной прогулке подверг терпение Дэфни такому суровому испытанию, – надоел ей рассказами о Дженет, а потом заснул, положив ей голову на колени. Она же не проявила ни малейшей досады и спокойно ждала, пока у меня не пройдет дурное настроение.
– Вам сегодня пришлось выдержать большую нагрузку, – сказал я. – Готов спорить, вы предпочли бы такому времяпрепровождению свою секцию Би.
Однако Дэфни не позволила мне предаваться самоуничижению, она молча встала, расправила платье, а я вновь ощутил под своей щекой ее теплое тело, и при мысли об этом у меня сладко защемило в груди.
– Вы не сердитесь, Дэфни?
Все же я чувствовал себя освеженным, когда мы отправились в обратный путь. Пошли без дороги, прямо через рыжевато-коричневые и зеленые поля, потом по узкой тропинке в тенистый лес, и с последним уколом плохого настроения я подумал: откуда Дэфни знает эту тропинку? Скольких парней она водила по ней?.. Так скоро и так нежно она овладела мною, заставив поверить, что принадлежит мне.
Мы шли, вдыхая аромат возрождения, исходящий от влажной, нагретой солнцем земли, и я вспомнил, что беспокоило меня перед тем, как я уснул на коленях Дэфни, прижавшись к ней головой, – свою досаду и неудовлетворенность самим собой при мысли о многом, что я оставил несделанным в Донкентауне, о книгах, которые намеревался когда-нибудь прочесть, о делах, до которых руки так и не дошли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54