– Нинка, поздравляю, – шептала ей Марго, – у тебя бешеный успех: святой монах втрескался по уши.
От той экскурсии в памяти осталось несколько разрозненных деталей: заваленная гробами, как дровами, внаброс, земляная ниша; рассказ наместника о художнике, который после войны пришел в монастырь «с тридцатью наградами на груди» и всю оставшуюся жизнь посвятил воссозданию уничтоженных полотен и фресок в соборе; ужин в монастырской трапезной… Был конец мая, а их угощали свежими пахучими помидорами, сладким стрельчатым луком, редисом, пупырчатыми ароматными огурчиками. И шампанским, из которого несколько дней назад святые отцы выпустили газ, потому как «воздушные пузыри в вине не чревоугодны».
В гостиницу они вернулись за полночь, еще долго говорили, рассказывая друг другу про свою жизнь, а на следующий день, захватив места в последнем ряду зала, беззастенчиво спали под монотонный голос докладчика.
– Такой начальницы, как я, – любила говорить Марго, – у тебя никогда не было и не будет.
Начальница занимала две комнаты в коммуналке на 8-й Красноармейской. С нею жила престарелая тетка, сестра ее матери, у которой после гибели мужа и сына на войне отнялась речь. Марго была ее единственной родственницей, поэтому забрала тетку к себе. В Тбилиси на одну пенсию она бы не протянула долго. А здесь, при Марго, живет и живет. Уже восемьдесят третий год старушке. А она еще и готовит, и убирает, и даже вяжет крючком симпатичные белые кружева. Живут они мирно, и чувствуется, что племянница любит свою тетку. Дважды Марго уходила от нее замуж и дважды нозвращалась – не выходило с замужеством. В третий раз муж сам поселился на 8-й Красноармейской, но невзлюбил тетку и, не получив от Марго согласия отправить ее в дом престарелых, сбежал.
А начальница она действительно редкая. Шумная, грубоватая, но никогда никого не оскорбила и даже не обидела. К тому же, знает дело и умеет с вышестоящими разговаривать: с одними интеллигентно, кротко, с другими по-крестьянски грубовато, а с третьими может не чикаться и даже кулаком по столу грохнуть. Нина всякий раз восхищается ее способностью к перевоплощению, нередко ссорится с начальницей, но еще ни разу не пожалела, что работает с Марго.
Вздрогнув от неожиданного телефонного звонка, Нина сняла трубку и услышала голос Марго.
– Особого приглашения ждешь?
Посмотрела на часы: действительно, прошло двадцать минут, как закончился рабочий день. Задумавшись, она даже не заметила, что перестали гудеть металлические шкафы и тихо, словно белые тени, исчезли девочки.
– Ну, рассказывай, что ты надумала, – без всяких предисловий спросила Марго.
– Не люблю я его.
– Ты его никогда не любила. И жили. И вон какую девочку приобрели. Для чего тебе надо разводиться?
Нина поглядела Марго в глаза и вздохнула.
– Не мучь ты меня, Маргоша. У меня нет больше сил изворачиваться и врать. Тошно мне от всего этого. Все может плохо кончиться, если мы не разойдемся.
– Ну хорошо, разойдетесь. А дальше что?
– А ничего. Будем жить вдвоем с Ленкой.
– Где? Ведь квартира нужна.
– Разменяем. Я уже почитываю объявления. Выписала один очень приличный вариант: однокомнатная и комната в коммуналке.
– Он что, приезжал или звонил?
– Кто? – не поняла Нина.
– Ну, кто же? Твой единственный.
– Нет, Марго. С тех пор – ни звука. Впрочем, я сама его об этом просила, так что все правильно.
Марго тяжело вздохнула.
– Нина… Прошло столько времени. Здоровый мужик, красавец. Ты думаешь, он до сих пор ждет, когда ты развяжешь узы Гименея? Да не будь же ты, ради бога, такой наивной! Может, его и в живых уже нету…
Нину словно ударили:
– Что ты такое говоришь, Марго?
– Говорю, что думаю. Я бы на твоем месте сначала возлюбленного отыскала, убедилась, что нужна ему, а уж потом бы бракоразводные процессы устраивала.
Нина чуть не заплакала. Такая всегда понятливая, Марго говорила с нею на каком-то чужом языке.
– Ведь я совсем не потому, что хочу за другого, пойми наконец. Мне жалко Олега, но я не могу себя пересилить. Надо прикидываться, обманывать, а я не могу, кончились мои силы. Не хочу жить двойной жизнью. Знаю, будет трудно, но я буду говорить дочери правду, буду говорить себе правду…
– Э-э, как тебя крутит!
– Крутит, Маргоша. Я перестала уважать себя. А теперь вот подумала: может, не столь велики грехи мои, может, отпустит? И его хочу увидеть. Знаю, он приедет… Пусть женатый, пусть с детьми, только бы счастлив был. Знаю, не заслужила… Сколько горя ему принесла… Но благодаря ему узнала что-то настоящее. Так что я счастливая, Маргоша…
Помолчав, Марго вскинула на Нину заблестевшие глаза и решительно предложила:
– Махнем в ресторан?.. В «Корюшку».
– Ты что? – удивилась Нина.
– Закадрим каких-нибудь моряков и в загул!
– Снег пошел, – сказала Нина, глядя в окно.
Она подумала, что март еще покажет характер, потому что снег летел быстро и с большим наклоном. Так обычно начинаются все метели в Ленинграде. И впервые за три с половиной года остро почувствовала потребность знать, где сейчас Федя Ефимов, что делает, о чем думает, как чувствует себя? Знать все, все.
…Разве ей могло прийти в голову, что Ефимов в Афганистане? Да если бы Нина знала? Если бы хоть догадывалась, что подобное возможно? Да она бы каждый день слала ему телеграммы, говорила о своей любви, каждый день просила Всевышнего уберечь его от беды и напастей, вернуть ей живым и невредимым.
Но, к своему счастью или несчастью – кому это ведомо? – Нина пребывала в глубоком убеждении, что ее Федюшкин по-прежнему служит на том северном аэродроме, куда она его проводила три зимы назад, в той же самой части, номер которой он собственноручно написал ей карандашом на предпоследней страничке паспорта, и стоит ей перенести эти магические числа на конверт, как через несколько дней в ее руках будет ответное письмо.
Разве ей могло прийти в голову, что ее любимый Федюшкин в Афганистане?
3
Кто-то из летчиков вычитал в «Неделе», что эвкалиптовая настойка, предназначенная для полоскания горла, если ее умеренно брызнуть на раскаленные камни, придает великолепный аромат парилке. Но Голубов страдал как раз отсутствием умеренности.
– Чикаться тут, – сказал он, выливая в ковш весь пузырек. – Париться, так париться. – И ковш на камни. Ефимов и глазом моргнуть не успел, как под потолок ударила ядовито-синяя струя испарившегося спирта.
– Ну, барбос! – заорал кто-то, скатываясь с верхней полки. – Последние волосины выжжет!
– Мало того, кожу спустит! Ты в своем уме, Голубов?
– Мне этот пузырек что слону дробина, – пробасил Голубов и полез на освободившееся место. Доски мостков жалобно заскрипели под его стодвадцатикилограммовым весом. – Давай, командир, после такой обработки три дня будешь цвести и пахнуть.
Ефимов с подозрением посмотрел на плавающие под потолком пары эвкалипта и махнул рукой – была не была! Голову и грудь разом спеленало горячим туманом, а в легкие, словно под давлением, хлынул расплавленный поток экзотического настоя. Паша Голубов блаженствовал, хлопал по волосатой груди огромными ладонями, кряхтел и ахал, всем своим видом показывая, как хорошо здесь, под раскаленным потолком. Ефимова тянуло вниз, но он в последние дни эту баньку и эту парилку видел уже во сне. Они летали днем и ночью, возили воду и цемент, боеприпасы и медикаменты, высаживали в горах десанты и привозили раненых афганцев. В ушах, даже в часы передышек, не умолкал пульсирующий грохот вертолетных двигателей. Стоило прикрыть веки, как перед взором возникали плывущие пейзажи унылых безжизненных хребтов, черные провалы разломов.
Только за последнюю неделю им раз двадцать пришлось спускаться в ущелья, отыскивать между лобастых скал в темноте и тумане маленькие квадратики охраняемых площадок. И каждая такая посадка на пределе нервного напряжения, каждый взлет на пределе возможностей вертолета. Не только комбинезон и белье, вся кожа покрылась соленой пленкой. И эту пленку не брало ни мыло, ни теплая вода. Вот разве что пар со спиртом. Надо только первый приступ вытерпеть, а потом можно и веничком, который привез из Джелалабада Коля Баран. Обещал принести к помывке.
– Еще бы пузырек настоечки, – хрипел Голубов, довольно ухмыляясь, – да без примесей, да не в печку, а во внутря! Ух, распарился бы!
– Да с соленым огурчиком или квашеным кочаном, – поддакнул кто-то из темного угла – в парилке горела только одна лампочка, прикрытая синим сигнальным колпаком, снятым с разбившегося в прошлом году вертолета.
– А где майор Ефимов? – послышался наконец дискант Коли Барана – через две двери, похоже, пробился.
– Кто ближе к выходу, – попросил Ефимов, – возьмите веник у Коли.
Но Коля уже сам прошмыгнул в парилку. В шапке, и сапогах, в меховой куртке. Без веника. И настроение у Ефимова сразу покатилось к нижней отметке – попариться и в этот раз не дадут.
– Что скажешь, друг мой Коля? – спросил Ефимов, не покидая полок и все еще надеясь, что его не тронут, уж больно хороша была банька. Но Баран снял шапку и спрятал за спину. Значит, вести нерадостные.
– Подполковник Шульга вызывает вас, – лицо у Коли стало печальным, как высохший колодец.
– Прими мои соболезнования, командир, – сказал Голубов, млея от удовольствия.
– И вас тоже, товарищ капитан, – несколько бойчее добавил Коля и сразу нахлобучил шапку. Значит, миссия исполнена и сказано все.
– А меня за что? – Голубов сурово уставился на Колю. – Ты что, не мог ему объяснить, что человек в парилке? Да пусть хоть бомбят…
Все, кто был в парилке, настороженно притихли: вдруг этот щупленький, похожий на мальчика лейтенант назовет еще чью-нибудь фамилию. Но Коля, бросив виноватый взгляд на Ефимова, ловко выскользнул в дверь. И все сразу заговорили, высказывая возможные и наиболее утешительные причины неожиданного вызова.
– Будет уточнять план на завтра.
– Да нет, прибыли афганские офицеры. Совместные мероприятия готовят.
– А может, за ранеными?
– В такую погоду?
– А вдруг приказ о замене?
– Вполне. Срок поджимает.
– Гадаете, гадаете, чего тут гадать? – начал проворно спускаться с верхотуры Голубов. – Опять какое-нибудь скверное и почти невыполнимое задание. Иначе чего бы нас дергали из парной. До упора налетались. К тому же есть дежурные экипажи.
В моечном отделении было прохладнее, и Ефимову показалось, что Голубов не прав. Куда их могут послать в такую темень и непогодь? Последний вылет сегодня заканчивали при жестком минимуме. И это здесь, и долине. А в горах вообще черт знает что творится, заряд за зарядом, а тучи, как грязная шерсть в чесалке, – летят, пластаясь вдоль острых хребтов мокрыми космами снега.
– Слышь, Паша, – позвал он Голубова, растирая спину вафельным полотенцем. – А вдруг и в самом деле приказ о замене?
– Командир, не надо, – Голубову не хотелось шутить. – Потом будет трудно перестраиваться. Я сегодня письмо получил от жены: пишет, что дочь из дому убежала, в аэропорту обнаружили. Думаешь, куда лететь собралась? К папке, в Афганистан! Шесть лет крохе.
Паша, конечно, прав – лучше не настраиваться на мажорную волну. В последнее время Ефимов начал особо остро чувствовать странные провалы в настроении, какие-то беспричинные, абстрактные приступы тоски. И если бы не напряжение работы, если бы не дело, властно требующее полной отдачи всего себя, он бы, наверное, не выдержал.
– Если действительно приказ, – Паша все-таки думал об этом, – куплю своей Таньке шубу. Самую шикарную. В счет прошлых грехов. – Он основательно застегивал ползунки, подтягивал ремешки на унтах, одевался в полет, а не для того, чтобы перебежать от бани до жилого домика. То же самое подсознательно делал и Ефимов и подсознательно радовался чистому белью на чистом теле.
– Я, знаешь, был не из верных мужей, – продолжал Голубов, затискивая в спортивную сумку грязное белье. – Любил поволочиться, особенно в командировках, на чужих точках, где тебя никто не знает. Девки ко мне липли. И главное, не врал им, сразу говорил, что у меня красивая жена, что люблю ее, что встреча будет первой и последней… И ничего, не обижались, провожали с улыбкой и без слез. Бабы – народ темный. Они сами себя не знают. А Танька у меня действительно красивая. Тут я все и передумал, и переоценил. Виноватым, понимаешь, себя чувствую. – Он затянул на сумке шнур и забросил ее на плечо. – Потопали?
– Пора, – Ефимов взглянул на свои электронные с компьютером часы, подаренные афганским летчиком в благодарность за обучение, нажал одну из кнопок. На табло выскочило московское время. В Ленинграде еще светло. Нина сейчас могла зайти по пути домой в гастроном на Большом проспекте, а может, уже спускается по эскалатору в метро. В чем одета? Пальто, шуба, меховая шапочка, сапоги? Или уже в туфлях? Март в Ленинграде иногда бывает по-весеннему мягкий. О чем думает? Какие оценки получила дочь? Что приготовить на ужин? Или перебирает в памяти служебные неприятности? А может, вспомнила… Нет, стоп! Табу.
– Пора, мой друг, пора, – Ефимов зажал под мышкой сверток, позавидовал Пашиной сумке и толкнул дверь.
Погода, как ни странно, резко прояснилась. На черном небе, перемигиваясь, голубовато пульсировали звезды, ветер почти не чувствовался. Ефимов осмотрелся и пошел к штабному домику. Сзади стеклянно повизгивала щебенка, ну прямо пищала под огромными Пашиными ступнями.
Ефимов уже привык к непроницаемой темноте здешних ночей, привык к далеким взрывам в горах и к неожиданным цепочкам трассирующих пуль, беззвучно ползущим по небу и гаснущим среди звезд, привык по двадцать раз в сутки мыть руки и пить только кипяченую воду, привык без содрогания глядеть на окровавленные бинты и страдания раненых, привык сутками, если надо, работать и сутками спать, если над аэродромом зависал непроницаемый туман. Не мог только привыкнуть вот к этим сосущим душу ностальгическим приступам.
Ну, ладно, тянуло бы в Большаково, туда, где перерезали пуповину, где бегал по росной околице со «змеем» и где впервые прикоснулся губами к нецелованным девичьим губам. Такое притяжение и объяснимо, и понятно – родина! Ну, в Ленинград. Там Нина. На худой конец, в город, где прошли годы учебы в авиационном училище, где он обрел крылья, радость полета, мечту, или в тот уютный городок под Ленинградом, где они бродили у озера с Ниной, и где он, пусть недолго, но был очень счастлив.
Ан, нет! Во сне и наяву он видел чахлый стланик, ржавые озера, выветренные гольцы, безжизненный берег Ледовитого океана, в общем – тундру, в общем, все, что видел из кабины самолета, летая в зоны и по маршрутам, все, что постоянно и неизменно окружало тот злосчастный северный гарнизон, где командир лучшей эскадрильи полка майор Ефимов был с позором и треском изгнан из истребительной авиации.
Он не раз и не два зарекался, что вытравит из памяти и тот последний перехват, и ту нечеловеческую нагрузку многодневных учений, и заслуженно обидные слова командующего, и сочувственные взгляды товарищей, клялся все вырвать из сердца, не возвращаться к тем дням никогда, а память, словно в насмешку, вновь и вновь возвращала его на Север. На холодный Север с висящей в зените Полярной звездой.
В кабинете Шульги было накурено и душно. Душно – понятно. Комэска любил тепло. Еще когда звал Ефимова с собой «послужить интернационалу в Ограниченном контингенте», уверял, что там, почти у самого экватора, можно не только отогреться от северных стуж, но и на оставшуюся жизнь запастись теплом. А вот то, что в его кабинете накурено, могло означать одно: командиру сейчас не до принципов. В спокойной обстановке Шульга сам в кабинете не курил и другим не позволял. Принципиально.
Ефимова неприятно кольнула безысходность в глазах командира. Всегда уверенный, четко знающий, что надо делать не только в ближайший час, но и в ближайшую неделю, месяц, год, склонившийся над картой Шульга выглядел растерянным и беспомощным. Впрочем, похожие чувства были написаны и на лицах всех присутствующих в кабинете. Ефимов это увидел сразу, потому что на скрипнувшую дверь все одновременно повернули головы и в каждом взгляде затеплилась надежда.
– Подсаживайтесь, – сказал Шульга, выслушав доклад о прибытии и освобождая рядом с собою место. Первым сел Голубов, но, тут же поняв, что для Ефимова места уже не осталось, встал и шагнул командиру за спину, и в кабинете Шульги стало тесно, как в пилотской кабине. В другое время Шульга не позволил бы никому стоять у него за спиной и «дышать над ухом». Он любил, чтобы все лица присутствующих «были пред очами, дабы видеть, кто и как его слушает». В этот раз он даже не заметил, что нарушено еще одно его принципиальное требование.
– Беда, Федя, – тихо сказал Шульга.
И потому, что голос командира был с хрипотцой, и потому, что он назвал своего подчиненного по имени, да еще в уменьшительной форме – не Федор, а Федя, Ефимов понял, что беда серьезная и расхлебывать эту беду предстоит ему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81