Но пить не удаётся - тяжёлые капли с лета бьют в оскаленные зубы. Ветер плющит ноздри, выдувает глаза из орбит, ревёт в ушах бесцветным холодным пламенем.
Сплошная белёсая завеса скрыла горы. Яростные струи плющатся о камни, высекая из них белые водяные розетки. Мы в сплошном частоколе молний, громовые раскаты глушат бешеный цокот копыт, и от этого неистовая наша скачка кажется беззвучной.
Горы испускали накопленное в зной электричество огненными ветвистыми струями. Небо уже никогда не будет над ними голубым. Оно почернеет, как оплавленный электрод, навсегда останется пепельно-серым…
Порывы шквала, казалось, рождались от вспышек молний, и раскаты грома сливались с грохотом ветра.
Молнии били из самого зенита - фиолетовые, яростные, не сразу гаснущие. Горы сводили свои счеты с небом. Это была электрическая буря. Буря дикого, взбесившегося, электричества.
Галоп по распадку, с рассеянными в траве камнями, с вросшими в землю острыми осколками скал, с ямами, прикрытыми мокрой зеленью, мог обернуться весьма плачевно для любого, даже самого опытного, всадника, и я, слегка поглаживая крутую напруженную шею, молю коня самой короткой в мире молитвой: «Не споткнись!»… «Не споткнись!»…
Грай не смотрит под ноги, взгляд его вытянут вместе с мордой вперед, устремлен в какую-то далекую призрачную точку. Конь упоен своим бегом и только чутьём принимает стелющееся под ноги бездорожье.
В любой миг это блаженство, услада живой немашинной скоростью может оборваться сокрушительным ударом - тем острее счастье полетных прыжков. Только зыбкие опоры стремян поддерживают меня над проносящейся землей. Я ни за что не держусь. Я - канатоходец, который в легких качках обретает равновесие.
«Не споткнись!… Не споткнись!»…
Молнии хлещут коней по глазам. Грай вошел в раж. Он вытягивался в воздухе во весь размах и только у земли на мгновенье сводил копыта в единую толчковую щепоть. Ток его неистовой крови передавался и мне через колени, прижатые к горячим бокам.
Буря пронеслась над нами боевой галерой, взблескивая и погромыхивая огненными веслами. Тучи уползали за хребет, оставив лишь одно облако. Огромное, пухлое, стёганое, оно спустилось к нам в распадок, словно повреждённый дирижабль в эллинг, и зависло в нескольких метрах от земли. Его можно обскакать вокруг и разглядеть со всех сторон. Через полчаса облако «снялось с якоря» и взмыло к соседней вершине.
Снеговые пики гор возникали в небе сами по себе, набирали яркость, резкость, сияли и так же таинственно и непостижимо гасли, таяли в дымке, будто их и вовсе не было.
От дождя сыромятное оголовье намокло, растянулось, и Грай незаметно выпихнул удила изо рта. Я обнаружил это, когда на спуске он понес меня по склону радостными жеребячьими кругами. Отказ рулевого управления в горах - будь то поворотный механизм передних колес или поводья с удилами - равноопасен.
Грай носился, пока не выдохся, и нехотя встал. Я соскочил на землю и принялся колоть в затылочном ремне оголовья лишнюю дырочку - подтянуть удила. Нож, новехонький, только что с точильного круга мой нож, соскочил с осклизлого ремня и с силой, предназначенной для протыка дубленой кожи, резанул по пальцу. Кровь плеснула на конскую шею, на стремя, на сапог.
Я мгновенно сунул палец в рот - первая мысль зализать рану, как зализывал в детстве ссадины. Рот тут же наполнился кровью, а кончик языка весь ушёл в разрез. В глазах закружились радужные петушиные хвосты…
«Это шок,- сказал я себе,- сейчас будет обморок. Нужно скорее сесть на камни. Не хватало ещё разбить при падении череп».
Я даже не слышал, как подскакала Василика. Прямо с седла рванула меня за плечо:
- Дай сюда!
Василика разжала скорченную ладонь, выпростала раненый палец и впилась в него губами. Меня поразило то, что она не сплевывала кровь, а отсасывала -глотала её мелкими глотками. Что она делает? Она пьёт кровь!
Я вырвал палец с силой - цыганка тянулась к нему, как кошка к валерьянке.
- Дай залечу!
Рана обескровела, и Василика перетянула палец чистой тряпицей, накапала сверху сок, выжатый из репейника.
- Был бы «ман» - к вечеру затянуло… - Она вытерла с губ мою кровь.
6.
Дождь промочил вьюки насквозь. У меня на каждом шагу из сапог выбрызгивает вода. У Василики оттягивает голову намоченная коса, тяжелая словно обрубок золотой цепи. Где бы обсушиться?
Василика отыскала дуб с кроной густой и плотной, насаженной на ствол, будто стог на кол. Лиственный стог. Ворох листьев, проткнутый стволом. Ни одна капля не пробила его - сухой круг опоясывает комель на три шага.
Мы собрали валежник. Я поджёг его «пьезо-электриком»,- зажигалкой, купленной в Сирии. Знал бы старик араб, где окажется его вещица,„
Дым костра вязнет в кроне. Он стоит в ней сиреневым облачком. Дым уходит в крону, словно заполняет оболочку нависшего над нами зеленого воздушного шара.
Грай повалился на бок и, вскидывая вверх ноги, стал разминать спину.
- Чего смотришь? - закричала Василика.- Седло сними. Он же хребет сломает.
Расседлываю обеих лошадей. Промокшие потники подтаскиваю к огню. Кони пасутся рядом. Время от времени то Грай, то Гнедко вскидывают головы, давят мордой слепня на плече и снова зарывают ноздри в мокрую траву.
Нас припекает с двух сторон - костёр и солнце. Солнце тоже костёр. Костёр, у которого греется все человечество.
Василика не просит меня отвернуться, а сам я не тороплюсь это сделать.
Она стягивает с себя джинсы и открывает ноги стройные, как веретена. У нее смешные колени- ровные, круглые, но с квадратными чашечками; они проступают, словно упрятанный за щеку рафинад. Она стаскивает с плеч рубашку- влажный тяжёлый жгут косы сам собой укладывается в ложбинку, на смуглой спине, будто она, эта ложбинка, специально для того предназначена.
Василика загораживается плечом, пробелев на секунду нагой грудью. Коса распущена по плечам- так быстрее высохнут волосы.
Редкие капли падают с листьев в костёр, и тогда он фыркает рассерженным ежом. Василика сидит у самого пламени, но рыжие языки огибают её, отшатываются и пляшут, вопреки всем законам физики, косо. Ни дать ни взять - заклинательница огня, объявившаяся с южных отрогов этой пространной горной страны - из Индии. Тысячелетия и века должны были пройти, прежде чем она, Василика, пронесенная волной цыганской диаспоры через гаремы Передней Азии, через крестовые костры Европы, по кандальным трактам Сибири, по серпантинам Горного Алтая, могла очутиться так близко от собственной прародины, неведомой ей ни сном ни духом, сидеть вот здесь у костра и усмирять нечаянно дравидийскими своими очами пляску огня…
Цыганка замечает три оспинки на моем предплечье, смеется:
- Тоже тавро, да? Как у Грая!
- Тавро,- соглашаюсь я. «Тавро века вакцин и прививок».
Солнце прячется за лиловые макушки елей.
Из войлочных потников и попоны я сооружаю нечто вроде палаточного навеса, раскатываю под ним спальные мешки.
Василика стреноживает коней. Она копошится у ног Грая, и конь, опустив голову, тревожно обнюхивает её волосы, разметанные по голой спине. Вот она выпрямилась, потянулась… Она вылеплена сейчас из лунного света и бликов костра.
Все всхолмия, ложбины и впадины её тела переходили, сопрягались и продолжали друг друга по законам водосбора, повторяя рельефы долин великих рек мира.
Тело её - половинка разъятого целого. И половина эта всеми своими волнистыми неровностями взывает к немедленному восстановлению, воссоединению, завершению, как требует того половинка расколотой вазы или створка разорванной раковины: пусть часть станет целым, а целое - единым, как сливаются сейчас на девичьей груди и бедрах свет костра и луны, неверные жаркие блики и ровные мертвенные лучи…
Василика переползает под полог и растягивается рядом на спальном мешке. Тенью руки я гладил тень её головы, но она этого не замечала.
Ложись поближе, цыганка!
Глаза твои оторочены соболями. Зрачки твои цвета крепкого чая. Крылья носа трепетны, как лепестки горных пионов…
Лунный свет льется сверху, и тени, её ресниц падают на полщеки. Ресницы можно расчесывать гребешком. А на щеке, словно на грани игральной кости,- две точки - две родинки. Кому-то они выпадут…
Губы у нее от природы сложены в улыбку. Уголки чуть вздернуты, и улыбчивое выражение сохраняется, даже когда она сердится. Губы свежие и розовые, как сыроежки. Я тянусь к ним. Я нахожу их сквозь чадру распущенных волос. Я обжигаюсь о них.
Она отодвинулась.
- Почему?
- Не надо. Я пила твою кровь. Мы теперь как родные.
- Ничего себе! Мы так не договаривались!
- У нас обычай такой. Можешь звать меня -пхенори.
- Как, как?
- Пхенори - сестра.
Не вижу, но чувствую, как она там, в темноте, хитро улыбается.
- Расскажи сказку,- просит она.
- Забыл я все сказки…
- Вспомнишь - поцелую. - Только такую, чтоб я не знала!
Это уже почти как в сказке. Ну, чем тебе не сказка - и эта твоя просьба, и эта ночь?!
Полог палатки отброшен, и серебряный ковш Медведицы висит прямо на растяжной стойке. Конь на холме замер, будто гребень, воткнутый в копну волос. Серп месяца скользит над сопкой так низко, что того и гляди скосит лес на её вершине вместе с неподвижным конём.
Земля отвернулась евразийским материком от солнца, и космическая тьма затопила горы. Ведь ночь - это космос, не прикрытый голубым куполом; космос, приступивший к земле вплотную- до травы и песчинок. Горы нависли над звёздами, как жернова над зернами…
Мы лежим с тобой на обочине Млечного Пути, и мимо нас проносятся по кругу суточного вращения Возничий, Гончие Псы, Пегас, обе Медведицы, Персей, Андромеда, боги, герои, звери и змеи Зодиака.
У человека три грамоты - словарная, математическая и музыкальная. Кто познал язык букв, цифр и нот, тот грамотен трижды. Но кто знает звёздную грамоту, тому можно не учить ни азбуки, ни формул, ни гамм. Так считал один древний арабский астролог.
Всякий раз, когда в глухую заполночь наша подлодка всплывала «на звёзды», я становился его единоверцем.
Крышка верхнего рубочного люка поднималась тяжело и плавно, будто дверца бронированного сейфа, и за ней банковскими сокровищами мерцали спутанные ожерелья созвездий, диадемы, жемчуга внаброс…
Мы месяцами не видели ни встречных судов, ни чаек, ни летучих рыб, ничего того, что хоть как-то развлекает глаз мореплавателя в океанской пустыне. Даже её унылые равнины, которые до тошноты приедаются надводным морякам, скрыты были от нашего глаза.
Единственное, что могли мы обозревать вширь и ввысь, сворачивая шеи и заводя зрачки под лоб, был ночной звёздный купол.
В одно из таких всплытий штурман показал мне созвездие Кассиопеи - перевернутую букву «М». От Кассиопеи по звёздной цепочке Персея взгляд попадал в квадрат Пегаса, помеченный по углам алмазными точками. Пунктир Дракона походил на вздыбленную кобру.
Я учил со звёздия, как заучивают иероглифы. И однажды, запрокинув голову, вдруг понял, что не просто смотрю, а читаю. Читаю самую древнюю Библию человечества - звёздное небо.
Подобный восторг я испытал лет в шесть, когда впервые разрозненные буковки слились у меня в слова, а затем и в картины «Конька-Горбунка».
Я читал звёзды! Я постиг четвертую грамоту, как некто из счастливцев - четвертое измерение мира.
Взгляд мой чертил по небу зигзаги, дуги, спирали, полные того смысла, который ведом был ещё Птолемею, если не его праотцам. Глаза Коперника и Канта пробегали небо теми же тропами, какими странствовал по ночному небу взор Улугбека. Это было больше чем чтение…
Взгляд скользил по звёздным дорожкам неуклонно, как игла по звуковым бороздкам, и в ушах звучала музыка: Альтаир, Арктур, Антарес… Её не нарушали ни возгласы штурманов, целящихся в небо раскоряченными секстанами - «Фролов! Альфа Орла. Товсь! Ноль!» - ни вонючий дым кубинских сигарет «Лигерос». Штурманский электрик Фролов, помечая в блокноте высоты звёзд, смолил эти сигареты безбожно - по три сразу торчали у него изо рта, как гвозди у обойщика. Недели табачного голода он наверстывал в минуты ночных обсерваций.
Какой милой кажется отсюда его рожа, надоевшая к концу похода до зубовного скрежета. Вот уж не думал, что альфа Орла станет синонимом длинноносого язвительного матроса.
Здорово, Персей! Я помню, как в Средиземном из твоих роз звёздий выплыли огни противолодочного самолёта. Мы нырнули тогда, распугав дельфинов. Но из крылатой машины заметили фосфоресцирующий след нашего погружения- он полыхнул зелёным адским огнём,- и летчики набросали вокруг буи - слухачи - точь-в-точь как оцепляют флажками загнанного волка.
Мы прорывались сквозь акустические барьеры, и ушли, обманув алюминиевых птиц хитростью ящериц с той лишь разницей, что наш потерянный «хвост» не извивался, не дрыгался, а, зависнув в глубине, свиристел, копируя шум лодочных винтов. И те, кто нас выискивал, пошли на ложный звук.
Боже, какие ничтожные события записывал я звёздными иероглифами! Знаками, предрешившими столько рубиконов, судеб, жребиев… С таким же кощунством можно было колоть грецкие орехи маршальским жезлом или записывать телефоны на полях папирусных свитков. Но что поделать, если звёздное небо уже исписано моей памятью, как вахтенный журнал. Мне неловко порой смотреть на него, как листать дневник, случайно прочитанный всеми.
…Мы лежим на обочине Млечного Пути с сёдлами в головах и с серебряным ковшом Медведицы в ногах. А над нами в звёздной сети бьётся чёрная рыбина моей субмарины.
Санта-субмарина!
7.
Утром я проснулся оттого, что в ухо забрался жучок. Попробовал достать его мизинцем, но насекомое забилось ещё глубже. Спросонья я нечаянно раздавил его - со страшным хрустом! Взвизгнув от омерзения, бросился к ручью промывать ухо. Сна как не бывало. Я утопил его в пригоршне холодной воды.
Пока я развожу костёр, Василика пригоняет коней. Только она могла разыскать их, забредших невесть куда. Слегка одичав за ночь, кони подпускают к себе не сразу - после долгих увещёваний и хлебных посулов. Мокрые от росы, с кровавыми следами лопнувших от пересоса клещёй, с репейными колючками в челках и гривах, они наконец вверяют себя в хозяйские руки.
Грай возвращается из ночных похождений в коре засохшей грязи. Поваляться в осоке, принять болотную ванну - любимое его удовольствие. Или, может быть, он надеется, что на такую грязную спину никто не посмеет положить потник, седло, вьюки? Скребу его, чищу, а он дышит в лицо мокрыми травами, ароматом кадушки с огурцами - смородиновым листом, диким чесноком, щавелем.
Путь на Край Мира начинался из глубокого ущелья, заросшего таёжными джунглями столь густо, что упади сюда самолёт, и он не разобьется - спружинит на батуте из ветвей, подпрыгнет и опустится на сплетённые кроны целёхоньким.
Внизу сквозь темную зелень листвы светилась нежная зелень реки. Здесь, у входа в ущелье, пологие берега перерастали в каменные стены неоглядной высоты. Скала нависла над тропой гигантской обратной лестницей, чьи мощные ступени почти перекрывали каньон, громоздясь одна над другой.
Берег, по которому мы ехали, входил в ущелье узким заплечиком и очень скоро начинал лезть вверх, упираясь в осыпь каменных глыб. Граненые валуны застыли в самых неустойчивых положениях. Даже непонятно было, что помешало им съехать вниз до конца и что держит их до сих пор? Казалось, неудержимый этот камнепад застыл, повинуясь гипнозу чьего-то взгляда, и стоит этому неведомому духу гор отвести на секунду взор, как вся лавина с пылью и грохотом ринется на заплечико, а оттуда в реку.
Некий дух гор в чем-то провинился, и старшие братья велели держать ему обвал взглядом до тех пор, пока на него не вступит грешник ещё более горший. Только так можно было объяснить это шаткое равновесие.
Осыпью Осужденного Духа назвал я этот подъём.
Мы ведем коней в поводу. Грай карабкается за мной, как заправский альпинист, но иногда подкова соскальзывает с перекошенного камня, и тогда грузное тело слегка сотрясает осыпь. Если умный все же пойдет в гору, то уж коня за собой не потащит, Василикин Гнедко корячится на ребристых плитах, то и дело оступаясь и приседая.
Застывший оползень вывел нас на маленькое плато, прилепившееся к горной стене. Его стоило наречь Эдемом за то, что после смертельного риска и испытания на грешность человек попадал в светлую березовую рощу и мог перевести дух, повалившись в фиалки, цикламены, горную лаванду, огненно-рыжие жарки. Здесь он мог вкусить и целебных ягод облепихи, а пройдя чуть дальше - напиться из полуводопада-полуручья. Без брызг и мути тонкой широкой лентой соскользал он по отвесной плите, а затем, отразившись внизу о плавную крутость, фонтаном взлетел вверх и в три коротких извива сбегал в пропасть. Высота разрывала поток на части, и он не вливался в реку, а обрушивался в нее дождем.
Кроны берез вспухали от птичьего щебета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Сплошная белёсая завеса скрыла горы. Яростные струи плющатся о камни, высекая из них белые водяные розетки. Мы в сплошном частоколе молний, громовые раскаты глушат бешеный цокот копыт, и от этого неистовая наша скачка кажется беззвучной.
Горы испускали накопленное в зной электричество огненными ветвистыми струями. Небо уже никогда не будет над ними голубым. Оно почернеет, как оплавленный электрод, навсегда останется пепельно-серым…
Порывы шквала, казалось, рождались от вспышек молний, и раскаты грома сливались с грохотом ветра.
Молнии били из самого зенита - фиолетовые, яростные, не сразу гаснущие. Горы сводили свои счеты с небом. Это была электрическая буря. Буря дикого, взбесившегося, электричества.
Галоп по распадку, с рассеянными в траве камнями, с вросшими в землю острыми осколками скал, с ямами, прикрытыми мокрой зеленью, мог обернуться весьма плачевно для любого, даже самого опытного, всадника, и я, слегка поглаживая крутую напруженную шею, молю коня самой короткой в мире молитвой: «Не споткнись!»… «Не споткнись!»…
Грай не смотрит под ноги, взгляд его вытянут вместе с мордой вперед, устремлен в какую-то далекую призрачную точку. Конь упоен своим бегом и только чутьём принимает стелющееся под ноги бездорожье.
В любой миг это блаженство, услада живой немашинной скоростью может оборваться сокрушительным ударом - тем острее счастье полетных прыжков. Только зыбкие опоры стремян поддерживают меня над проносящейся землей. Я ни за что не держусь. Я - канатоходец, который в легких качках обретает равновесие.
«Не споткнись!… Не споткнись!»…
Молнии хлещут коней по глазам. Грай вошел в раж. Он вытягивался в воздухе во весь размах и только у земли на мгновенье сводил копыта в единую толчковую щепоть. Ток его неистовой крови передавался и мне через колени, прижатые к горячим бокам.
Буря пронеслась над нами боевой галерой, взблескивая и погромыхивая огненными веслами. Тучи уползали за хребет, оставив лишь одно облако. Огромное, пухлое, стёганое, оно спустилось к нам в распадок, словно повреждённый дирижабль в эллинг, и зависло в нескольких метрах от земли. Его можно обскакать вокруг и разглядеть со всех сторон. Через полчаса облако «снялось с якоря» и взмыло к соседней вершине.
Снеговые пики гор возникали в небе сами по себе, набирали яркость, резкость, сияли и так же таинственно и непостижимо гасли, таяли в дымке, будто их и вовсе не было.
От дождя сыромятное оголовье намокло, растянулось, и Грай незаметно выпихнул удила изо рта. Я обнаружил это, когда на спуске он понес меня по склону радостными жеребячьими кругами. Отказ рулевого управления в горах - будь то поворотный механизм передних колес или поводья с удилами - равноопасен.
Грай носился, пока не выдохся, и нехотя встал. Я соскочил на землю и принялся колоть в затылочном ремне оголовья лишнюю дырочку - подтянуть удила. Нож, новехонький, только что с точильного круга мой нож, соскочил с осклизлого ремня и с силой, предназначенной для протыка дубленой кожи, резанул по пальцу. Кровь плеснула на конскую шею, на стремя, на сапог.
Я мгновенно сунул палец в рот - первая мысль зализать рану, как зализывал в детстве ссадины. Рот тут же наполнился кровью, а кончик языка весь ушёл в разрез. В глазах закружились радужные петушиные хвосты…
«Это шок,- сказал я себе,- сейчас будет обморок. Нужно скорее сесть на камни. Не хватало ещё разбить при падении череп».
Я даже не слышал, как подскакала Василика. Прямо с седла рванула меня за плечо:
- Дай сюда!
Василика разжала скорченную ладонь, выпростала раненый палец и впилась в него губами. Меня поразило то, что она не сплевывала кровь, а отсасывала -глотала её мелкими глотками. Что она делает? Она пьёт кровь!
Я вырвал палец с силой - цыганка тянулась к нему, как кошка к валерьянке.
- Дай залечу!
Рана обескровела, и Василика перетянула палец чистой тряпицей, накапала сверху сок, выжатый из репейника.
- Был бы «ман» - к вечеру затянуло… - Она вытерла с губ мою кровь.
6.
Дождь промочил вьюки насквозь. У меня на каждом шагу из сапог выбрызгивает вода. У Василики оттягивает голову намоченная коса, тяжелая словно обрубок золотой цепи. Где бы обсушиться?
Василика отыскала дуб с кроной густой и плотной, насаженной на ствол, будто стог на кол. Лиственный стог. Ворох листьев, проткнутый стволом. Ни одна капля не пробила его - сухой круг опоясывает комель на три шага.
Мы собрали валежник. Я поджёг его «пьезо-электриком»,- зажигалкой, купленной в Сирии. Знал бы старик араб, где окажется его вещица,„
Дым костра вязнет в кроне. Он стоит в ней сиреневым облачком. Дым уходит в крону, словно заполняет оболочку нависшего над нами зеленого воздушного шара.
Грай повалился на бок и, вскидывая вверх ноги, стал разминать спину.
- Чего смотришь? - закричала Василика.- Седло сними. Он же хребет сломает.
Расседлываю обеих лошадей. Промокшие потники подтаскиваю к огню. Кони пасутся рядом. Время от времени то Грай, то Гнедко вскидывают головы, давят мордой слепня на плече и снова зарывают ноздри в мокрую траву.
Нас припекает с двух сторон - костёр и солнце. Солнце тоже костёр. Костёр, у которого греется все человечество.
Василика не просит меня отвернуться, а сам я не тороплюсь это сделать.
Она стягивает с себя джинсы и открывает ноги стройные, как веретена. У нее смешные колени- ровные, круглые, но с квадратными чашечками; они проступают, словно упрятанный за щеку рафинад. Она стаскивает с плеч рубашку- влажный тяжёлый жгут косы сам собой укладывается в ложбинку, на смуглой спине, будто она, эта ложбинка, специально для того предназначена.
Василика загораживается плечом, пробелев на секунду нагой грудью. Коса распущена по плечам- так быстрее высохнут волосы.
Редкие капли падают с листьев в костёр, и тогда он фыркает рассерженным ежом. Василика сидит у самого пламени, но рыжие языки огибают её, отшатываются и пляшут, вопреки всем законам физики, косо. Ни дать ни взять - заклинательница огня, объявившаяся с южных отрогов этой пространной горной страны - из Индии. Тысячелетия и века должны были пройти, прежде чем она, Василика, пронесенная волной цыганской диаспоры через гаремы Передней Азии, через крестовые костры Европы, по кандальным трактам Сибири, по серпантинам Горного Алтая, могла очутиться так близко от собственной прародины, неведомой ей ни сном ни духом, сидеть вот здесь у костра и усмирять нечаянно дравидийскими своими очами пляску огня…
Цыганка замечает три оспинки на моем предплечье, смеется:
- Тоже тавро, да? Как у Грая!
- Тавро,- соглашаюсь я. «Тавро века вакцин и прививок».
Солнце прячется за лиловые макушки елей.
Из войлочных потников и попоны я сооружаю нечто вроде палаточного навеса, раскатываю под ним спальные мешки.
Василика стреноживает коней. Она копошится у ног Грая, и конь, опустив голову, тревожно обнюхивает её волосы, разметанные по голой спине. Вот она выпрямилась, потянулась… Она вылеплена сейчас из лунного света и бликов костра.
Все всхолмия, ложбины и впадины её тела переходили, сопрягались и продолжали друг друга по законам водосбора, повторяя рельефы долин великих рек мира.
Тело её - половинка разъятого целого. И половина эта всеми своими волнистыми неровностями взывает к немедленному восстановлению, воссоединению, завершению, как требует того половинка расколотой вазы или створка разорванной раковины: пусть часть станет целым, а целое - единым, как сливаются сейчас на девичьей груди и бедрах свет костра и луны, неверные жаркие блики и ровные мертвенные лучи…
Василика переползает под полог и растягивается рядом на спальном мешке. Тенью руки я гладил тень её головы, но она этого не замечала.
Ложись поближе, цыганка!
Глаза твои оторочены соболями. Зрачки твои цвета крепкого чая. Крылья носа трепетны, как лепестки горных пионов…
Лунный свет льется сверху, и тени, её ресниц падают на полщеки. Ресницы можно расчесывать гребешком. А на щеке, словно на грани игральной кости,- две точки - две родинки. Кому-то они выпадут…
Губы у нее от природы сложены в улыбку. Уголки чуть вздернуты, и улыбчивое выражение сохраняется, даже когда она сердится. Губы свежие и розовые, как сыроежки. Я тянусь к ним. Я нахожу их сквозь чадру распущенных волос. Я обжигаюсь о них.
Она отодвинулась.
- Почему?
- Не надо. Я пила твою кровь. Мы теперь как родные.
- Ничего себе! Мы так не договаривались!
- У нас обычай такой. Можешь звать меня -пхенори.
- Как, как?
- Пхенори - сестра.
Не вижу, но чувствую, как она там, в темноте, хитро улыбается.
- Расскажи сказку,- просит она.
- Забыл я все сказки…
- Вспомнишь - поцелую. - Только такую, чтоб я не знала!
Это уже почти как в сказке. Ну, чем тебе не сказка - и эта твоя просьба, и эта ночь?!
Полог палатки отброшен, и серебряный ковш Медведицы висит прямо на растяжной стойке. Конь на холме замер, будто гребень, воткнутый в копну волос. Серп месяца скользит над сопкой так низко, что того и гляди скосит лес на её вершине вместе с неподвижным конём.
Земля отвернулась евразийским материком от солнца, и космическая тьма затопила горы. Ведь ночь - это космос, не прикрытый голубым куполом; космос, приступивший к земле вплотную- до травы и песчинок. Горы нависли над звёздами, как жернова над зернами…
Мы лежим с тобой на обочине Млечного Пути, и мимо нас проносятся по кругу суточного вращения Возничий, Гончие Псы, Пегас, обе Медведицы, Персей, Андромеда, боги, герои, звери и змеи Зодиака.
У человека три грамоты - словарная, математическая и музыкальная. Кто познал язык букв, цифр и нот, тот грамотен трижды. Но кто знает звёздную грамоту, тому можно не учить ни азбуки, ни формул, ни гамм. Так считал один древний арабский астролог.
Всякий раз, когда в глухую заполночь наша подлодка всплывала «на звёзды», я становился его единоверцем.
Крышка верхнего рубочного люка поднималась тяжело и плавно, будто дверца бронированного сейфа, и за ней банковскими сокровищами мерцали спутанные ожерелья созвездий, диадемы, жемчуга внаброс…
Мы месяцами не видели ни встречных судов, ни чаек, ни летучих рыб, ничего того, что хоть как-то развлекает глаз мореплавателя в океанской пустыне. Даже её унылые равнины, которые до тошноты приедаются надводным морякам, скрыты были от нашего глаза.
Единственное, что могли мы обозревать вширь и ввысь, сворачивая шеи и заводя зрачки под лоб, был ночной звёздный купол.
В одно из таких всплытий штурман показал мне созвездие Кассиопеи - перевернутую букву «М». От Кассиопеи по звёздной цепочке Персея взгляд попадал в квадрат Пегаса, помеченный по углам алмазными точками. Пунктир Дракона походил на вздыбленную кобру.
Я учил со звёздия, как заучивают иероглифы. И однажды, запрокинув голову, вдруг понял, что не просто смотрю, а читаю. Читаю самую древнюю Библию человечества - звёздное небо.
Подобный восторг я испытал лет в шесть, когда впервые разрозненные буковки слились у меня в слова, а затем и в картины «Конька-Горбунка».
Я читал звёзды! Я постиг четвертую грамоту, как некто из счастливцев - четвертое измерение мира.
Взгляд мой чертил по небу зигзаги, дуги, спирали, полные того смысла, который ведом был ещё Птолемею, если не его праотцам. Глаза Коперника и Канта пробегали небо теми же тропами, какими странствовал по ночному небу взор Улугбека. Это было больше чем чтение…
Взгляд скользил по звёздным дорожкам неуклонно, как игла по звуковым бороздкам, и в ушах звучала музыка: Альтаир, Арктур, Антарес… Её не нарушали ни возгласы штурманов, целящихся в небо раскоряченными секстанами - «Фролов! Альфа Орла. Товсь! Ноль!» - ни вонючий дым кубинских сигарет «Лигерос». Штурманский электрик Фролов, помечая в блокноте высоты звёзд, смолил эти сигареты безбожно - по три сразу торчали у него изо рта, как гвозди у обойщика. Недели табачного голода он наверстывал в минуты ночных обсерваций.
Какой милой кажется отсюда его рожа, надоевшая к концу похода до зубовного скрежета. Вот уж не думал, что альфа Орла станет синонимом длинноносого язвительного матроса.
Здорово, Персей! Я помню, как в Средиземном из твоих роз звёздий выплыли огни противолодочного самолёта. Мы нырнули тогда, распугав дельфинов. Но из крылатой машины заметили фосфоресцирующий след нашего погружения- он полыхнул зелёным адским огнём,- и летчики набросали вокруг буи - слухачи - точь-в-точь как оцепляют флажками загнанного волка.
Мы прорывались сквозь акустические барьеры, и ушли, обманув алюминиевых птиц хитростью ящериц с той лишь разницей, что наш потерянный «хвост» не извивался, не дрыгался, а, зависнув в глубине, свиристел, копируя шум лодочных винтов. И те, кто нас выискивал, пошли на ложный звук.
Боже, какие ничтожные события записывал я звёздными иероглифами! Знаками, предрешившими столько рубиконов, судеб, жребиев… С таким же кощунством можно было колоть грецкие орехи маршальским жезлом или записывать телефоны на полях папирусных свитков. Но что поделать, если звёздное небо уже исписано моей памятью, как вахтенный журнал. Мне неловко порой смотреть на него, как листать дневник, случайно прочитанный всеми.
…Мы лежим на обочине Млечного Пути с сёдлами в головах и с серебряным ковшом Медведицы в ногах. А над нами в звёздной сети бьётся чёрная рыбина моей субмарины.
Санта-субмарина!
7.
Утром я проснулся оттого, что в ухо забрался жучок. Попробовал достать его мизинцем, но насекомое забилось ещё глубже. Спросонья я нечаянно раздавил его - со страшным хрустом! Взвизгнув от омерзения, бросился к ручью промывать ухо. Сна как не бывало. Я утопил его в пригоршне холодной воды.
Пока я развожу костёр, Василика пригоняет коней. Только она могла разыскать их, забредших невесть куда. Слегка одичав за ночь, кони подпускают к себе не сразу - после долгих увещёваний и хлебных посулов. Мокрые от росы, с кровавыми следами лопнувших от пересоса клещёй, с репейными колючками в челках и гривах, они наконец вверяют себя в хозяйские руки.
Грай возвращается из ночных похождений в коре засохшей грязи. Поваляться в осоке, принять болотную ванну - любимое его удовольствие. Или, может быть, он надеется, что на такую грязную спину никто не посмеет положить потник, седло, вьюки? Скребу его, чищу, а он дышит в лицо мокрыми травами, ароматом кадушки с огурцами - смородиновым листом, диким чесноком, щавелем.
Путь на Край Мира начинался из глубокого ущелья, заросшего таёжными джунглями столь густо, что упади сюда самолёт, и он не разобьется - спружинит на батуте из ветвей, подпрыгнет и опустится на сплетённые кроны целёхоньким.
Внизу сквозь темную зелень листвы светилась нежная зелень реки. Здесь, у входа в ущелье, пологие берега перерастали в каменные стены неоглядной высоты. Скала нависла над тропой гигантской обратной лестницей, чьи мощные ступени почти перекрывали каньон, громоздясь одна над другой.
Берег, по которому мы ехали, входил в ущелье узким заплечиком и очень скоро начинал лезть вверх, упираясь в осыпь каменных глыб. Граненые валуны застыли в самых неустойчивых положениях. Даже непонятно было, что помешало им съехать вниз до конца и что держит их до сих пор? Казалось, неудержимый этот камнепад застыл, повинуясь гипнозу чьего-то взгляда, и стоит этому неведомому духу гор отвести на секунду взор, как вся лавина с пылью и грохотом ринется на заплечико, а оттуда в реку.
Некий дух гор в чем-то провинился, и старшие братья велели держать ему обвал взглядом до тех пор, пока на него не вступит грешник ещё более горший. Только так можно было объяснить это шаткое равновесие.
Осыпью Осужденного Духа назвал я этот подъём.
Мы ведем коней в поводу. Грай карабкается за мной, как заправский альпинист, но иногда подкова соскальзывает с перекошенного камня, и тогда грузное тело слегка сотрясает осыпь. Если умный все же пойдет в гору, то уж коня за собой не потащит, Василикин Гнедко корячится на ребристых плитах, то и дело оступаясь и приседая.
Застывший оползень вывел нас на маленькое плато, прилепившееся к горной стене. Его стоило наречь Эдемом за то, что после смертельного риска и испытания на грешность человек попадал в светлую березовую рощу и мог перевести дух, повалившись в фиалки, цикламены, горную лаванду, огненно-рыжие жарки. Здесь он мог вкусить и целебных ягод облепихи, а пройдя чуть дальше - напиться из полуводопада-полуручья. Без брызг и мути тонкой широкой лентой соскользал он по отвесной плите, а затем, отразившись внизу о плавную крутость, фонтаном взлетел вверх и в три коротких извива сбегал в пропасть. Высота разрывала поток на части, и он не вливался в реку, а обрушивался в нее дождем.
Кроны берез вспухали от птичьего щебета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44