Матвей догонял нас на взмыленном коне.
- Деньги забыли, олухи! - кричал он, размахивая драным портмоне. - Пентюх и пентюшка!
Василика прикусила губу: обман чуть не раскрылся. Во всяком случае, потом будет трудно оправдаться, почему мы вернулись из «сельпо» с пустыми руками. Если мы всерьез собирались за покупками, то почему не подумали о деньгах?
И тут я понял, что Василика меня не разыгрывала: мы действительно едем за запретным для иноплеменников цыганским корнем «ман», и Василика, несмотря на свой городской лоск, побаивалась и гнева старших, и тех таинственных сил, которые охраняли корень.
Матвей ускакал, брезгливо ворча, и долго ещё было слышно, как мерин его звонко екал селезёнкой…
4.
Горы в этом краю Алтая остроконечны, как чумы. С мельничным шумом ныряет по ущельям Катунь. Стремнина несет бревно с такой скоростью, что кажется - на крутом повороте вот-вот сорвется с волны тяжелая лесина, опишет плавную дугу и вонзится в прибрежную сопку, как копье.
Мы идем по старой трелевочной колее. По обе стороны её то тут, то там торчат из-под камней обломки коленчатых валов, искореженные траки. Пустыми глазницами смотрит из можжевеловых зарослей помятая кабина тягача. Останки машин рассеяны здесь, словно конские кости на богатырском перепутье. Воронье только не кружится.
Тракторное войско штурмовало тут горную тайгу. Сталь иззубрилась о дикий камень и завязла в диком дереве. А кони медленно, но верно поднимают нас туда, куда не взбирались ни колесо, ни гусеница. И самодельный колокол-ботало из автомобильного поршня победно гремит на шее Василикиного Гнедко в честь выносливых конских ног - единственного пока транспорта, которому подвластны карнизные тропы каменистых круч.
Все дороги и тракты Горного Алтая родились под лошадиным копытом. Если верить легенде, то это кони Чингисхана протоптали тропу, спрятанную ныне под асфальтовой лентой Чуйского тракта. По следам казачьих коней боярского сына Петра Собанского пришли в алтайские горы русские поселенцы.
И нет такого алтайского города, в черте которого бы не красовался статный скакун - символ старинного караванного пути, пролегавшего по здешним перевалам в Монголию, Тибет, Китай.
И вот снова, в который век, высекают подковы искры из древних камней. Последние подковы, последние искры…
Мы едем за цыганским корнем «ман»…
У каждой дороги есть свой мотив. Он зазвучит сразу, как только дорога начнет двигаться тебе навстречу. Ты легко разберешь его в чередовании подъёмов и спусков, в ритме поворотов и перепутий.
Чтобы услышать мотив горноалтайского тракта таким, каким слышали его кочевники-первопроходцы, таким, каким лег он в их тягучие песни, нужно сесть на коня. Под автомобильными же колесами дорога заструится, словно магнитная лента на убыстренной скорости, и песнь сольется в талалаканье смешных лилипутских голосов. Только под зыбкий конский шаг откроются тебе и неторопливые переливы придорожных холмов, и плавное кружение горных вершин, и волнистое дыхание ожившего вдруг горизонта.
Как и всякая музыка без слов, дорога, и в особенности горная, будит воображение, вызывает порой странные, никогда не посещавшие тебя видения. Придорожные камни, нагроможденные по обочинам, напоминают то руины римских колизеев, то замшелые плиты еврейского кладбища, то развороченные доты на «линии Маннергейма».
- Куда мы едем?
Василика отвечает не сразу, словно колеблясь - стоит ли говорить.
- На Край Мира! - голос её торжествен. На этот раз даже мысли не шевельнулось, что это насмешка или розыгрыш. Я не узнавал Василику: куда девалась её обычная беспечность? Она стала хмурой и молчаливой, как Матвей, и я не посмел расспрашивать, что такое Край Мира и как долго туда добираться.
Дремучая чаща. Мы продираемся через нее, как сквозь строй экзекуторов. Деревья сладострастно хлещут людей и лошадей тонкими красными «шпицрутенами». Они мстят нам за все то, что мы сделали с их собратьями в больших городах и индустриальных долинах. Здесь их царство, и можно представить, каково приходилось первопроходцам, когда не «зеленым другом» - «зелёной смертью» был путнику лес, чащобный и первородный.
А вот самая настоящая роща Кащея - мёртвый березняк: стволы иссушены горным солнцем до белизны костей, гигантских, словно мамонтовы мослы. Притихли кони, и только рыжие уши нервно стригут воздух. Тревога передаётся и нам. Роща обрывается пропастью. Там, внизу, чёрный каменный колодец вбирает в себя сразу несколько ручьев и речушку. Это и есть мрачно знаменитый в здешней округе Провал - естественный водосток чашеобразной долины; он поистине бездонен, так как не имеет второго выхода на поверхность и питает подземные озера, не доступные никаким спелеологам.
Горные реки переходим вброд верхом. Лошадиные хвосты стелются по воде. Поток сносит их в одну сторону, словно магнитное поле компасные стрелки. Речки нас не задерживают, зато пешим приходится здесь выходить на тот берег, держась за веревку, да ещё по пояс мокрыми.
Впрочем, вряд ли кто хаживал здесь до нас. На десятки верст - ни следа, ни креста, ни зарубки… Тишь, марь, глушь…
Каменные клыки торчат из земляных десен. На одном сидит всклоченный орлан и смотрим на нас из-под крыла, как человек из-под ладони!
Солнце следит за нами оранжевым змеи ным оком, что за всадники забрались в тайные его гульбища?
Куда мы едем?
И вдруг - рельсы! Ржавые рельсы узкоколейки поворотом уходили за высокую тесаную скалу. Я даже вздрогнул от неожиданности. Было что-то жутковатое в самом существовании железной дороги посреди здешней глухомани. Куда она ведет? И кто её проложил? И почему её забросили? Я направил Грая по замшелым шпалам, ожидая увидеть за поворотом все что угодно - развалины подземного завода, бараки старого лагеря, врезанные в скалу ангары бывшего аэродрома, да мало ли что могло оказаться в этом укромном распадке?
Рельсы петляли среди базальтовых разломов. Они вывели нас к бетонным плитам, похожим на фундаменты больших механизмов. Из плит и в самом деле торчали ржавые гнутые штыри, толстые болты, а кое-где виднелись шестеренчатые передачи вроде лебедок.
Солнце слепило здесь по-особому ярко. Такой пристальный, тихий свет, не пуганный ничьей тенью, бывает только на заброшенном бетоне, на леших полянах, на проклятых становищах, где творилось когда-то нечто страшное, и теперь даже птицы облетают их стороной. Безрадостен на таких местах солнечный свет, и, чем ярче он, чем виднее под ним земля, бетон, трава, тем тревожнее на душе. Кажется, здесь никогда не бывает ночи, так как солнечные лучи цепенит некая злая прошлая тайна, и они остекленели здесь, как каменеют в сказках люди,
От этого ли вкрадчивого света или оттого, что среди бетона и железа пестрел цыганский наряд Василики, но все эти глыбы и шестерни казались следами неземной цивилизации.
Я вовремя спохватился: стало смешно и грустно - вот уж, действительно, дитя века - столь элегические чувства вызвали не каменные скифские бабы, не наскальные росписи, не погребальные курганы, а самые обычные рельсы, железобетонные плиты да ржавый лом. Впрочем, мистерии XX века чаще всего разыгрывались именно на таких местах и с таким же реквизитом. Что башни рыцарских замков рядом со штольнями заводов по производству тяжелой воды или подземными причалами для подводных лодок?
Мы слезли с коней. Василика собирала землянику, а я бродил по старому карьеру, пытаясь определить, что же здесь добывали.
- Эй, ты чего ищешь? Золото?! Не ищи. Здесь рудник был. Ртуть в войну добывали. Дядя Матвей руду на лошадях возил.
Мне сразу стало скучно, и я побрел к колодцу. Серое его кольцо было накрыто щитом из свежих досок.
Я заглянул внутрь. Из темного глубокого ствола сверкнул далеко внизу водяной блик отраженного неба, повеяло сыростью, потусторонним мраком.
Сколько помню себя и колодцы, всегда заглядывать в них было страшновато. Казалось, ни один из них не имеет дна, и ровный бетонный ствол уходит сквозь воду в самые тартарары. Бабушка пугала меня: «Не заглядывай, водяной утащит!»
Я заглядывал, и водяной-таки утащил меня…
Я вспомнил бабушку и нечистую колодезную силу, когда впервые заглянул в шахту верхнего рубочного люка подводной лодки. Тусклый стальной колодец уходил вниз, в темноту, и на дне его краснел едва высвеченный круг палубного настила. Это был тайный колодец - заглядывать в него, а тем более спускаться по перекладинам узкого отвесного трапа могли лишь посвященные. Тяжелая литая крышка пряталась от чужих глаз в железной башне рубки, а рубка погружалась в воду, так что и крышка, и сам! колодец, в котором плескался желтый электросвет, и сама башня надолго исчезали из поднебесного мира. Никакая нить никакой Ариадны не смогла бы вывести к нашей тайной обители. Ни человек, ни птица, ни дельфин, ни одно живое существо, вбирающее в легкие воздух, даже случайно не могло наткнуться на плоскую черную башню, хранящую люк нашего колодца. Нас просто не было в подсолнечном мире, в котором оставались наши дома. Мы исчезали из него, уходя в мир потусторонний - по ту сторону океанской поверхности. И все наши земные дела становились такими же непоправимыми, как если бы мы пытались вмешаться в них действительно с того света.
Мы спускались в шахту верхнего рубочного люка по тревоге и выбирались по ночам, если поблизости не было никого, кто мог бы заметить торчащую из воды башенку нашей рубки. Она едва возвышалась посреди морской равнины, точно сруб одинокого колодца в пустыне.
Никто не смог бы предсказать, когда и где распахнется в этот мир зев нашего колодца, как никакой геолог не предскажет, где и когда вспучится кратер вулкана, как ни один ведун не угадает, на какой лужайке заблагорассудится дьяволу выскочить из преисподней на поверхность. Да, мы были той самой нечистой силой, о которой думается всякому, кто смотрит в глубокую воду, будь то речной омут или бездонная темень океанской впадины. По части всякой чертовщины наш экипаж мог поспорить с командой «Летучего голландца». Наш корабль уходил в воду точно так же, как любой гибнущий парусник или пароход. Он даже ложился на грунт среди мохнатых от водорослей остовов затонувших судов, и тогда ничто не отличало его от мертвого железа: ни вспышкой света, ни ударом винта не выдавал он свою жизнь. Но в некий полуночный час он отрывался от песка или ила, всплывал, медленно вырастая на поверхности, тяжело отдуваясь, и нос его рассекал волны, как будто не он только что лежал на дне бездвижной тушей мёртвого нарвала. Он был кораблем-оборотнем в мире крейсеров, эсминцев, танкеров, пароходов, яхт, шаланд, шлюпок… И нам, людям, порой грешным, порой слабым, порой пристрастным, было доверено, то, что должно знать лишь богам, предержащим карающие молнии.
5.
Время в горах течёт вертикально. В низине - знойное лето и солнце палит так, что, прежде чем отхлебнуть из фляги, непременно плеснешь воды и на конский лоб, горячий, как перегретый радиатор. Повыше, на перевале, стоит дождливая осень: в четыре поршня месят грязь конские ноги.
Но вот поднялись к альпийским лугам, а здесь весна, склоны в оранжево-голубой поземке жарков и незабудок.
В зиму кони внесли нас в самый разгар лета близ ледниковых озер. По-февральски зашумел под копытами зернистый снег. Заныли от стылого ветра пальцы.
Руки хорошо греть под гривой о горячую конскую шею. Прижмешь ладони к лошадиному плечу и чувствуешь, как там, под атласной шкурой, мерно содрогаются тугие жгуты мышечных лент. Их работа отдаётся в твоём теле упруго и сильно, как биение гребного вала на корабле. На подъёме и конь, и всадник гнутся в две шеи, влача невидимую шлею земного тяготения.
Здесь вершины, стряхнув с себя цепкую зелень лесов и кустарников - презренную ползучую жизнь,- горделиво вздымали в небо самое себя - голый обснеженный камень, выплавленный в недрах древних вулканов.
На перевале Иолго кони вошли в облако. Событие это не произвело на лошадей никакого впечатления, зато люди, сидевшие на них, стали приподниматься на стременах и тянуться к. облаку руками - белые букли его висели над землей в нескольких метрах. Василике это наконец удалось, и вскоре она скрылась в облаке сначала по пояс, затем исчезнув в нём вместе с конём. Я не тороплюсь въезжать и осаживаю Грая у стелющихся по земле белёсых парных клубов.
- Облако, как тебя зовут? - кричу я сквозь дробное эхо.
- Василика! - откликается облако голосом цыганки.
- Куда ты плывёшь, облако?
- На Край Мира!
- Зачем, облако?
- За цыганским корнем «ман»…
Темп жизни в горах напоминает городскую суматоху: одна за другой, как трамваи в часы пик, громыхают грозы; реки безостановочны, как эскалаторы; со скоростью курьерских поездов проносятся камнепады; нервно мечется пламя костра… И только одно не даёт тебе раствориться в этой суете: мерный скрип седла да ритмичный постук копыт. Ничто так не успокаивает, как звучный скрип седельной кожи и час, и два, и три…
Мягкое покачивание, тихий звон сбруйных колец, протяжное фырканье коней - все это в сильную жару клонит ко сну. Не бросая стремян, я откидываюсь на конский круп, подкладываю руку под затылок (другая не выпускает повод) и закрываю глаза. Круп широк, как вагонная полка, лежать на нём мягко, удобно, хотя и небезопасно: рванет конь в сторону, понесет - и пойдешь считать затылком придорожные камни. Отдых на крупе - сродни тому шоферскому шику, когда водитель закуривает, выпуская на секунды руль.
Ни одна машина, даже оснащенная сложным компьютером, не может пока самостоятельно обходить дорожные препятствия, выискивать среди камней и рытвин самый короткий путь так, как это делает Грай. Я полностью возложил на него штурманские обязанности, оставив себе командирские - выбирать главное направление и следить за равномерностью хода. Грай не упускает случая приостановиться у кочки с любимой травой. Я уже запомнил, как она выглядит, и потому, завидев издали стебли преткновения, заранее набираю повод. Грая это ужасно сердит. Он артачится, закидывает голову, норовя ударить меня затылком в лицо. Конь терпит все, что угодно - и седло, и всадника, и вьюки, но только не такое, слишком уж явное, помыкание. Пожалуй, ни в чем так остро не ощущается нами несвобода, как в ущемлении мелких привычек.
По кошачьи мяучит иволга, скрипит коростель, будто кто-то теребит ногтем зубья расчёски.
Голова моя покачивается на граевском крупе. Я смотрю вверх. Больше всего в мире голубого цвета. Его столько, сколько может уместиться в глазах. Горноалтайское же небо - эталон голубизны. Все остальные голубые оттенки тусклые его подобия. Трудно поверить, что за этой нежной синевой нависает над нами черная бездна космоса.
Если завести глаза и посмотреть назад, не отрывая затылка от граевского крупа, увидишь странный перевёрнутый мир, нехотя, рывками, в такт лошадиным шагам уплывающий назад. И вдруг, сзади, над далеким входом в ущелье, в голубой небесной пустыне взгляд натыкается на облако - то самое, что осталось на перевале. Я уже знаю, что может крыться за его безобидным ягнячьим руном! Это посыльный бури. Пушистый клубок стремительно растет в размерах, нагоняет нас и проносится дальше. Не успел он исчезнуть, как из-за каменных ворот выплыл дозорный предгрозовой разъезд, а за ним - во все видимое нам небо - ширится, надвигается орда тяжёлых, провисающих до земли фиолетовых туч.
Они ещё не успели слиться в единую лаву и потому, тесня друг друга, сталкиваясь, громыхают, словно льдины в узком створе. Ветер, который несет всю эту чудовищную армаду, уже достиг нас - мягко, но властно боднул в спины, сдул конские хвосты набок, вскинул гривы вперед - их пряди трепещут и вьются, словно водоросли в бурном потоке.
Ещё порыв - мы полегли на лошадиные шеи, как от ударной волны. Шальной циклон соскользнул в наше ущелье и теперь несется по его прямому руслу. Ясно: от погони нам не уйти, она вот-вот обрушит на нас дождевые стрелы и пики молний. Мы не сговариваясь пришпориваем коней в слабой надежде укрыться в рощице посреди распадка.
Гром рухнул на горы деревянными шатрами. Потемнело так, будто земной шар внёсся в тоннель. Не застланный тучами голубой полукруг впереди манит, точно выход из подземелья. И кони мчат к нему, отталкиваясь в четыре копыта от земли, катящейся в преисподнюю. На скаку натягиваем на себя всё, что есть во вьюках непромокаемого. Поздно. Пробные капли ударили по дороге, вспорхнула недолгая пыль - последнее дыхание зноя перед слякотью.
Белой плетью хлестнула по небу молния, и гром прокатился по её невидимому следу, старательно огибая все её многоломаные зигзаги, сердито взрыкивая на очень уж острых изломах. Косые кручёные струи секанули по нашим спинам, и кони перешли в галоп. Глаза их белы от молний, уши прижаты ливнем. Дождь так плотен, что его можно пить, как воду из-под крана.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
- Деньги забыли, олухи! - кричал он, размахивая драным портмоне. - Пентюх и пентюшка!
Василика прикусила губу: обман чуть не раскрылся. Во всяком случае, потом будет трудно оправдаться, почему мы вернулись из «сельпо» с пустыми руками. Если мы всерьез собирались за покупками, то почему не подумали о деньгах?
И тут я понял, что Василика меня не разыгрывала: мы действительно едем за запретным для иноплеменников цыганским корнем «ман», и Василика, несмотря на свой городской лоск, побаивалась и гнева старших, и тех таинственных сил, которые охраняли корень.
Матвей ускакал, брезгливо ворча, и долго ещё было слышно, как мерин его звонко екал селезёнкой…
4.
Горы в этом краю Алтая остроконечны, как чумы. С мельничным шумом ныряет по ущельям Катунь. Стремнина несет бревно с такой скоростью, что кажется - на крутом повороте вот-вот сорвется с волны тяжелая лесина, опишет плавную дугу и вонзится в прибрежную сопку, как копье.
Мы идем по старой трелевочной колее. По обе стороны её то тут, то там торчат из-под камней обломки коленчатых валов, искореженные траки. Пустыми глазницами смотрит из можжевеловых зарослей помятая кабина тягача. Останки машин рассеяны здесь, словно конские кости на богатырском перепутье. Воронье только не кружится.
Тракторное войско штурмовало тут горную тайгу. Сталь иззубрилась о дикий камень и завязла в диком дереве. А кони медленно, но верно поднимают нас туда, куда не взбирались ни колесо, ни гусеница. И самодельный колокол-ботало из автомобильного поршня победно гремит на шее Василикиного Гнедко в честь выносливых конских ног - единственного пока транспорта, которому подвластны карнизные тропы каменистых круч.
Все дороги и тракты Горного Алтая родились под лошадиным копытом. Если верить легенде, то это кони Чингисхана протоптали тропу, спрятанную ныне под асфальтовой лентой Чуйского тракта. По следам казачьих коней боярского сына Петра Собанского пришли в алтайские горы русские поселенцы.
И нет такого алтайского города, в черте которого бы не красовался статный скакун - символ старинного караванного пути, пролегавшего по здешним перевалам в Монголию, Тибет, Китай.
И вот снова, в который век, высекают подковы искры из древних камней. Последние подковы, последние искры…
Мы едем за цыганским корнем «ман»…
У каждой дороги есть свой мотив. Он зазвучит сразу, как только дорога начнет двигаться тебе навстречу. Ты легко разберешь его в чередовании подъёмов и спусков, в ритме поворотов и перепутий.
Чтобы услышать мотив горноалтайского тракта таким, каким слышали его кочевники-первопроходцы, таким, каким лег он в их тягучие песни, нужно сесть на коня. Под автомобильными же колесами дорога заструится, словно магнитная лента на убыстренной скорости, и песнь сольется в талалаканье смешных лилипутских голосов. Только под зыбкий конский шаг откроются тебе и неторопливые переливы придорожных холмов, и плавное кружение горных вершин, и волнистое дыхание ожившего вдруг горизонта.
Как и всякая музыка без слов, дорога, и в особенности горная, будит воображение, вызывает порой странные, никогда не посещавшие тебя видения. Придорожные камни, нагроможденные по обочинам, напоминают то руины римских колизеев, то замшелые плиты еврейского кладбища, то развороченные доты на «линии Маннергейма».
- Куда мы едем?
Василика отвечает не сразу, словно колеблясь - стоит ли говорить.
- На Край Мира! - голос её торжествен. На этот раз даже мысли не шевельнулось, что это насмешка или розыгрыш. Я не узнавал Василику: куда девалась её обычная беспечность? Она стала хмурой и молчаливой, как Матвей, и я не посмел расспрашивать, что такое Край Мира и как долго туда добираться.
Дремучая чаща. Мы продираемся через нее, как сквозь строй экзекуторов. Деревья сладострастно хлещут людей и лошадей тонкими красными «шпицрутенами». Они мстят нам за все то, что мы сделали с их собратьями в больших городах и индустриальных долинах. Здесь их царство, и можно представить, каково приходилось первопроходцам, когда не «зеленым другом» - «зелёной смертью» был путнику лес, чащобный и первородный.
А вот самая настоящая роща Кащея - мёртвый березняк: стволы иссушены горным солнцем до белизны костей, гигантских, словно мамонтовы мослы. Притихли кони, и только рыжие уши нервно стригут воздух. Тревога передаётся и нам. Роща обрывается пропастью. Там, внизу, чёрный каменный колодец вбирает в себя сразу несколько ручьев и речушку. Это и есть мрачно знаменитый в здешней округе Провал - естественный водосток чашеобразной долины; он поистине бездонен, так как не имеет второго выхода на поверхность и питает подземные озера, не доступные никаким спелеологам.
Горные реки переходим вброд верхом. Лошадиные хвосты стелются по воде. Поток сносит их в одну сторону, словно магнитное поле компасные стрелки. Речки нас не задерживают, зато пешим приходится здесь выходить на тот берег, держась за веревку, да ещё по пояс мокрыми.
Впрочем, вряд ли кто хаживал здесь до нас. На десятки верст - ни следа, ни креста, ни зарубки… Тишь, марь, глушь…
Каменные клыки торчат из земляных десен. На одном сидит всклоченный орлан и смотрим на нас из-под крыла, как человек из-под ладони!
Солнце следит за нами оранжевым змеи ным оком, что за всадники забрались в тайные его гульбища?
Куда мы едем?
И вдруг - рельсы! Ржавые рельсы узкоколейки поворотом уходили за высокую тесаную скалу. Я даже вздрогнул от неожиданности. Было что-то жутковатое в самом существовании железной дороги посреди здешней глухомани. Куда она ведет? И кто её проложил? И почему её забросили? Я направил Грая по замшелым шпалам, ожидая увидеть за поворотом все что угодно - развалины подземного завода, бараки старого лагеря, врезанные в скалу ангары бывшего аэродрома, да мало ли что могло оказаться в этом укромном распадке?
Рельсы петляли среди базальтовых разломов. Они вывели нас к бетонным плитам, похожим на фундаменты больших механизмов. Из плит и в самом деле торчали ржавые гнутые штыри, толстые болты, а кое-где виднелись шестеренчатые передачи вроде лебедок.
Солнце слепило здесь по-особому ярко. Такой пристальный, тихий свет, не пуганный ничьей тенью, бывает только на заброшенном бетоне, на леших полянах, на проклятых становищах, где творилось когда-то нечто страшное, и теперь даже птицы облетают их стороной. Безрадостен на таких местах солнечный свет, и, чем ярче он, чем виднее под ним земля, бетон, трава, тем тревожнее на душе. Кажется, здесь никогда не бывает ночи, так как солнечные лучи цепенит некая злая прошлая тайна, и они остекленели здесь, как каменеют в сказках люди,
От этого ли вкрадчивого света или оттого, что среди бетона и железа пестрел цыганский наряд Василики, но все эти глыбы и шестерни казались следами неземной цивилизации.
Я вовремя спохватился: стало смешно и грустно - вот уж, действительно, дитя века - столь элегические чувства вызвали не каменные скифские бабы, не наскальные росписи, не погребальные курганы, а самые обычные рельсы, железобетонные плиты да ржавый лом. Впрочем, мистерии XX века чаще всего разыгрывались именно на таких местах и с таким же реквизитом. Что башни рыцарских замков рядом со штольнями заводов по производству тяжелой воды или подземными причалами для подводных лодок?
Мы слезли с коней. Василика собирала землянику, а я бродил по старому карьеру, пытаясь определить, что же здесь добывали.
- Эй, ты чего ищешь? Золото?! Не ищи. Здесь рудник был. Ртуть в войну добывали. Дядя Матвей руду на лошадях возил.
Мне сразу стало скучно, и я побрел к колодцу. Серое его кольцо было накрыто щитом из свежих досок.
Я заглянул внутрь. Из темного глубокого ствола сверкнул далеко внизу водяной блик отраженного неба, повеяло сыростью, потусторонним мраком.
Сколько помню себя и колодцы, всегда заглядывать в них было страшновато. Казалось, ни один из них не имеет дна, и ровный бетонный ствол уходит сквозь воду в самые тартарары. Бабушка пугала меня: «Не заглядывай, водяной утащит!»
Я заглядывал, и водяной-таки утащил меня…
Я вспомнил бабушку и нечистую колодезную силу, когда впервые заглянул в шахту верхнего рубочного люка подводной лодки. Тусклый стальной колодец уходил вниз, в темноту, и на дне его краснел едва высвеченный круг палубного настила. Это был тайный колодец - заглядывать в него, а тем более спускаться по перекладинам узкого отвесного трапа могли лишь посвященные. Тяжелая литая крышка пряталась от чужих глаз в железной башне рубки, а рубка погружалась в воду, так что и крышка, и сам! колодец, в котором плескался желтый электросвет, и сама башня надолго исчезали из поднебесного мира. Никакая нить никакой Ариадны не смогла бы вывести к нашей тайной обители. Ни человек, ни птица, ни дельфин, ни одно живое существо, вбирающее в легкие воздух, даже случайно не могло наткнуться на плоскую черную башню, хранящую люк нашего колодца. Нас просто не было в подсолнечном мире, в котором оставались наши дома. Мы исчезали из него, уходя в мир потусторонний - по ту сторону океанской поверхности. И все наши земные дела становились такими же непоправимыми, как если бы мы пытались вмешаться в них действительно с того света.
Мы спускались в шахту верхнего рубочного люка по тревоге и выбирались по ночам, если поблизости не было никого, кто мог бы заметить торчащую из воды башенку нашей рубки. Она едва возвышалась посреди морской равнины, точно сруб одинокого колодца в пустыне.
Никто не смог бы предсказать, когда и где распахнется в этот мир зев нашего колодца, как никакой геолог не предскажет, где и когда вспучится кратер вулкана, как ни один ведун не угадает, на какой лужайке заблагорассудится дьяволу выскочить из преисподней на поверхность. Да, мы были той самой нечистой силой, о которой думается всякому, кто смотрит в глубокую воду, будь то речной омут или бездонная темень океанской впадины. По части всякой чертовщины наш экипаж мог поспорить с командой «Летучего голландца». Наш корабль уходил в воду точно так же, как любой гибнущий парусник или пароход. Он даже ложился на грунт среди мохнатых от водорослей остовов затонувших судов, и тогда ничто не отличало его от мертвого железа: ни вспышкой света, ни ударом винта не выдавал он свою жизнь. Но в некий полуночный час он отрывался от песка или ила, всплывал, медленно вырастая на поверхности, тяжело отдуваясь, и нос его рассекал волны, как будто не он только что лежал на дне бездвижной тушей мёртвого нарвала. Он был кораблем-оборотнем в мире крейсеров, эсминцев, танкеров, пароходов, яхт, шаланд, шлюпок… И нам, людям, порой грешным, порой слабым, порой пристрастным, было доверено, то, что должно знать лишь богам, предержащим карающие молнии.
5.
Время в горах течёт вертикально. В низине - знойное лето и солнце палит так, что, прежде чем отхлебнуть из фляги, непременно плеснешь воды и на конский лоб, горячий, как перегретый радиатор. Повыше, на перевале, стоит дождливая осень: в четыре поршня месят грязь конские ноги.
Но вот поднялись к альпийским лугам, а здесь весна, склоны в оранжево-голубой поземке жарков и незабудок.
В зиму кони внесли нас в самый разгар лета близ ледниковых озер. По-февральски зашумел под копытами зернистый снег. Заныли от стылого ветра пальцы.
Руки хорошо греть под гривой о горячую конскую шею. Прижмешь ладони к лошадиному плечу и чувствуешь, как там, под атласной шкурой, мерно содрогаются тугие жгуты мышечных лент. Их работа отдаётся в твоём теле упруго и сильно, как биение гребного вала на корабле. На подъёме и конь, и всадник гнутся в две шеи, влача невидимую шлею земного тяготения.
Здесь вершины, стряхнув с себя цепкую зелень лесов и кустарников - презренную ползучую жизнь,- горделиво вздымали в небо самое себя - голый обснеженный камень, выплавленный в недрах древних вулканов.
На перевале Иолго кони вошли в облако. Событие это не произвело на лошадей никакого впечатления, зато люди, сидевшие на них, стали приподниматься на стременах и тянуться к. облаку руками - белые букли его висели над землей в нескольких метрах. Василике это наконец удалось, и вскоре она скрылась в облаке сначала по пояс, затем исчезнув в нём вместе с конём. Я не тороплюсь въезжать и осаживаю Грая у стелющихся по земле белёсых парных клубов.
- Облако, как тебя зовут? - кричу я сквозь дробное эхо.
- Василика! - откликается облако голосом цыганки.
- Куда ты плывёшь, облако?
- На Край Мира!
- Зачем, облако?
- За цыганским корнем «ман»…
Темп жизни в горах напоминает городскую суматоху: одна за другой, как трамваи в часы пик, громыхают грозы; реки безостановочны, как эскалаторы; со скоростью курьерских поездов проносятся камнепады; нервно мечется пламя костра… И только одно не даёт тебе раствориться в этой суете: мерный скрип седла да ритмичный постук копыт. Ничто так не успокаивает, как звучный скрип седельной кожи и час, и два, и три…
Мягкое покачивание, тихий звон сбруйных колец, протяжное фырканье коней - все это в сильную жару клонит ко сну. Не бросая стремян, я откидываюсь на конский круп, подкладываю руку под затылок (другая не выпускает повод) и закрываю глаза. Круп широк, как вагонная полка, лежать на нём мягко, удобно, хотя и небезопасно: рванет конь в сторону, понесет - и пойдешь считать затылком придорожные камни. Отдых на крупе - сродни тому шоферскому шику, когда водитель закуривает, выпуская на секунды руль.
Ни одна машина, даже оснащенная сложным компьютером, не может пока самостоятельно обходить дорожные препятствия, выискивать среди камней и рытвин самый короткий путь так, как это делает Грай. Я полностью возложил на него штурманские обязанности, оставив себе командирские - выбирать главное направление и следить за равномерностью хода. Грай не упускает случая приостановиться у кочки с любимой травой. Я уже запомнил, как она выглядит, и потому, завидев издали стебли преткновения, заранее набираю повод. Грая это ужасно сердит. Он артачится, закидывает голову, норовя ударить меня затылком в лицо. Конь терпит все, что угодно - и седло, и всадника, и вьюки, но только не такое, слишком уж явное, помыкание. Пожалуй, ни в чем так остро не ощущается нами несвобода, как в ущемлении мелких привычек.
По кошачьи мяучит иволга, скрипит коростель, будто кто-то теребит ногтем зубья расчёски.
Голова моя покачивается на граевском крупе. Я смотрю вверх. Больше всего в мире голубого цвета. Его столько, сколько может уместиться в глазах. Горноалтайское же небо - эталон голубизны. Все остальные голубые оттенки тусклые его подобия. Трудно поверить, что за этой нежной синевой нависает над нами черная бездна космоса.
Если завести глаза и посмотреть назад, не отрывая затылка от граевского крупа, увидишь странный перевёрнутый мир, нехотя, рывками, в такт лошадиным шагам уплывающий назад. И вдруг, сзади, над далеким входом в ущелье, в голубой небесной пустыне взгляд натыкается на облако - то самое, что осталось на перевале. Я уже знаю, что может крыться за его безобидным ягнячьим руном! Это посыльный бури. Пушистый клубок стремительно растет в размерах, нагоняет нас и проносится дальше. Не успел он исчезнуть, как из-за каменных ворот выплыл дозорный предгрозовой разъезд, а за ним - во все видимое нам небо - ширится, надвигается орда тяжёлых, провисающих до земли фиолетовых туч.
Они ещё не успели слиться в единую лаву и потому, тесня друг друга, сталкиваясь, громыхают, словно льдины в узком створе. Ветер, который несет всю эту чудовищную армаду, уже достиг нас - мягко, но властно боднул в спины, сдул конские хвосты набок, вскинул гривы вперед - их пряди трепещут и вьются, словно водоросли в бурном потоке.
Ещё порыв - мы полегли на лошадиные шеи, как от ударной волны. Шальной циклон соскользнул в наше ущелье и теперь несется по его прямому руслу. Ясно: от погони нам не уйти, она вот-вот обрушит на нас дождевые стрелы и пики молний. Мы не сговариваясь пришпориваем коней в слабой надежде укрыться в рощице посреди распадка.
Гром рухнул на горы деревянными шатрами. Потемнело так, будто земной шар внёсся в тоннель. Не застланный тучами голубой полукруг впереди манит, точно выход из подземелья. И кони мчат к нему, отталкиваясь в четыре копыта от земли, катящейся в преисподнюю. На скаку натягиваем на себя всё, что есть во вьюках непромокаемого. Поздно. Пробные капли ударили по дороге, вспорхнула недолгая пыль - последнее дыхание зноя перед слякотью.
Белой плетью хлестнула по небу молния, и гром прокатился по её невидимому следу, старательно огибая все её многоломаные зигзаги, сердито взрыкивая на очень уж острых изломах. Косые кручёные струи секанули по нашим спинам, и кони перешли в галоп. Глаза их белы от молний, уши прижаты ливнем. Дождь так плотен, что его можно пить, как воду из-под крана.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44