Ко всем содроганиям корабля прислушиваешься так, будто вздрагивает твое собственное тело. Прочный корпус, объявший сталью десятки наших жизней, - единственная защита от разбушевавшейся стихии. Случись сейчас с ним что-нибудь - и никакие спасатели, никакие вертолёты, ничто нам не поможет. Гибель корабля - это наша гибель. Шлюпкам на подлодках места нет.
Глухой, стонущий удар раздаётся под полом каюты. Через несколько секунд удар повторяется, но уже в носовой части. Жалобно дребезжит лампочка в плафоне. Я прислушиваюсь. Что-то со скрежетом проносится под настилом отсека и яростно бьет в кормовую переборку. Это в аккумуляторной яме. Сорвало бак? Маловероятно. В тесноте ямы бак не будет так греметь. Удары повторяются равномерно в такт качке: дифферент на нос - удар в носу; дифферент на корму - удар в корме. Странно, что никто не реагирует. Где вахтенный? Выглядываю из каюты. - Тодор!
Выгородка за командирской каютой, где обычно сидит вахтенный электрик, пуста. Заглянул в кают-компанию - никого.
Под ногами снова загрохотало… Откинув коврик в офицерском коридоре, с трудом отрываю присосанную вытяжной вентиляцией крышку лаза в аккумуляторную яму. Пахнуло густым духом резины, мастики, антикислотной краски. Под тусклыми плафонами - чёрные ряды аккумуляторных баков, оплетенных кабелями. В узеньком проходе, уткнувшись лицом в обрешетник, лежит матрос. На чернявом затылке расплылось кровяное пятно. Тодор!
Я спрыгнул вниз, и в ту же секунду голову мою ожгло болью - что-то стремительно пронеслось мимо виска и е лязгом врезалось в носовую переборку. Я схватился за темя, с ужасом ожидая нащупать раздробленный череп, но обнаружил лишь мокрую ссадину. Стальная тележка для передвижки аккумуляторов прогромыхала поверху - по подволочным рельсам и, набирая на нарастающей крутизне скорость, долбанула в выгородку, где акустики хранили запасные блоки. Тележку эту электрики прозвали «пауком» за разлапистый вид, за то, что бегает по «потолку». Трехпудовый «паук» выждал, когда лодочный нос пошел вверх, оторвался от выгородки и покатился через всю яму в корму. «Б-ба-бах!» Качка разболтала плохо поджатые стопоры, тележка сорвалась и теперь носится по направляющим, свирепая и неукротимая, как бык Минотавр в подземном лабиринте.
Я перевернул Тодора, придерживая ему голову. Матрос слабо застонал. Жив!
- В отсеке! - заорал я, стараясь перекричать гул шторма и визг тележных колес. - В отсеке! - В овале лаза мелькнуло лицо мичмана. - Доктора - живо!
Теперь - остановить «паука». Вот он снова несется по рельсам… Я вижу клок своих волос, торчащий в зажиме, и бешеная ненависть просыпается к этой тупой беспощадной железяке. Я ненавижу её, как можно ненавидеть живое существо - подлое, жестокое. Оно подкараулило и оглушило матроса, оно только что покушалось на меня, оно убьет всякого, кто спустится в его владения.
Нечего и думать, чтобы остановить «паука» на лету - руку оторвет. Надо подстеречь его у переборки, когда, ударившись, тележка замрет на несколько секунд. Проход в корму загораживает тело Тодора. Пробираюсь в нос, держась на кренах за аккумуляторные баки и клинья, которыми они подбиты. Узенький проход плывет из-под ног, я пригибаюсь - и над головой проносится «паук». Он вминается в стальной лист выгородки так, что облетает краска. Ещё два шага, и я ухвачу врага. Но лодка задирает нос, и «паук» уползает в корму с лязгом и визгом. Удар! «Паук» замер. Замер и я, поджидая тележку у выгородки. Вот она снова трогается, набирает скорость, мчится… Хочется глубже втянуть голову: заденет череп - вдребезги… Веки сжимаются сами… В уши бьет грохот стали о сталь.
«Паук» застыл до очередного дифферента. Обхватываю тележку, ищу стопорные винты. Куда они подевались?… Вот один. Завинтить не успею, нужен ключ. Маслянистая головка болта выскальзывает из пальцев. Что это? Колесики дрогнули, сейчас покатятся. Покатились. «Паук» тащит меня за собой. Цепляюсь ногами за расклинку, за обмоточные кабели… Надо бы отпустить… Протащит по Тодору, швырнет на железо, размозжит… Ноги проваливаются в лаз нижнего яруса. Рывок - «паук» замер, хотя уклон нарастает. Я повис, как воздушный гимнаст на трапеции. Носки ботинок соскальзывают с закраины лаза. Меня снова волочит… Но стопор все же выпущен, пусть самую малость; болт царапает направляющую. Тележка замедляет бег. Останавливается. Я поджимаю второй болт. Все, Минотавр укрощен.
Ссадина на голове жжет, ноет ушибленная нога, но обо всем этом не хочется думать. В лаз ямы спускаются ноги в офицерских ботинках, затем медицинская сумка… Капитан Коньков приподнимает голову Тодора, ощупывает череп, даёт понюхать из пузырька. Матрос мычит, открывает глаза.
- Как себя чувствуешь? Голова кружится? Тошнит?
- Тошнит… С утра ещё, - сообщает электрик, порываясь встать.
- Лежи, лежи… Сейчас башку твою перевяжу. Как это тебя угораздило?
- Полез контрольный обмер делать. А тут «паук» сорвался…
- Ну, Тодор! - ворчит доктор, довольный тем, что кости затылка целы. - Были бы мозги - сотрясение б заработал. Ясно же всех предупреждали: крепить имущество по-штормовому. Сама себя раба бьет… Вахту достоишь или снять тебя?
- Достою.
Я смотрю на Тодора с тихой благодарностью. Я благодарен ему за то, что он остался жив. За то, что сам я забыл про дурноту и качку; внутри все улеглось, и недавние страдания кажутся смешными. В крови ещё играет азарт поединка, сна ни в одном глазу. Я готов работать, взбадривать укачавшихся, шутить, петь, спорить… Разумеется, Тодора придется наказать и по строевой линии, и по комсомольской. Океан влепил ему (и мне заодно) хороший подзатыльник, который запомнится пуще всяких нравоучений.
Вылезаем из ямы под быстрое кряканье ревуна. Срочное погружение. Наконец-то!
Плеск волн над головой стихает, смолкает, лодку ещё покачивает, шторм достает нас на глубине много ниже, чем перископная, но это уже не та качка, что выматывала душу целую неделю. В отсеках сразу закипела жизнь. Объявили малую приборку.
- Любовь к подводному положению, - варьирует любимый афоризм Симбирцев, - прививается невыносимой жизнью на поверхности. Что-то давно мы кино не крутили, Сергеич?
Из-за шторма действительно давненько не показывали фильмов: «картинка» сползала с экрана, и герои оказывались то на переборочной двери, то на аптечных ящиках.
Киномеханики радостно тащат в кают-компанию многострадальную сто раз чиненую «Украину».
Крутили какой-то одесский детектив. Вдруг заметил: улыбка актрисы чуть похожа на усмешку Людмилы. Из-за этой улыбки досмотрел детектив до конца.
После фильма командир спросил доктора:
- Что с вахтенным?
- Полез в аккумуляторную яму. Шарахнуло по кумполу «пауком». Но кумпол крепкий. Оклемался.
Я ждал, когда Абатуров спросит: «А кто остановил «паука»?» Но он не спросил. Да если бы и спросил, док ничего не видел.
3.
Мое нынешнее положение в пространстве определяется весьма нетрафаретным адресом: Атлантический океан, Н-ская впадина, широта, долгота, глубина, второй отсек, правый борт, каюта у пятнадцатого шпангоута, возле цистерны главного балласта номер три.
Она так мала, моя каюта, что, если портфель стоит на полу, ступить некуда. Стальной стол и тесно прижатый к нему узкий диванчик, сколоченный с книжной полкой, составляют единую мебельную конструкцию; влезаешь в нее, как в некий деревянный футляр.
Самое обидное, что на скудное мое пространство претендуют доктор и мичман Шаман. Во время похода один втаскивает ко мне сейф с медикаментами группы «А» (яды, наркотики), другой - железную шкатулку с документами по связи. Пролезть к диванчику можно, только согнувшись в три погибели: над головой толстенное колено вентиляционной магистрали; на уровне лба торчат красные аварийные вентили - посмотришь на них и враз вспомнишь, где находишься. Маховички пришлось обмотать поролоном - это уже для гостей, потому что я научился входить и выходить, скособочив голову на особый манер.
И всё-таки здесь уютно, в моей стальной берлоге. Особенно когда на застеленном диванчике белеет свежей наволочкой, выданной в банный день, подушка, а рядом на столике - стакан темно-красного чая. Редкую ночь можно провести вот так, слегка разомлев (какой-никакой, а всё-таки душ), под чистой простыней с булгаковским томиком. Механик расщедрился - работает кондиционер. Маленький плафончик в изголовье освещает только краешек стола с мельхиоровым подстаканником да книжные страницы. И мертвая подводная тишина глуха.
Вдруг я вздрагиваю от грохота двери; стучат ко мне. В низеньком проемчике каюты сутулится механик. Он молча кладет мне на стол обрывки папиросных бумажек. На них змеятся витиеватые восточные письмена.
- Что это?
- Буддийские молитвы. Снял с вентилей в гальюне центрального поста.
- Шутка?
- Трюмный Жамбалов. Я не могу поручать верхний рубочный люк матросу, который устроил в гальюне буддийскую кумирню… Этак он нас всех в нирвану погрузит!
Мартопляс посторонился, и в дверях возник матрос Дамба Жамбалов. Круглое бурятское лицо спокойно, щелки глаз надежно защищают его душу от чужого взгляда.
Трюмному боевого поста номер три вверена святая святых: оба рубочных люка - верхний и нижний. Это главный вход в подводную лодку, и матрос при люках - я понимаю механика - должен быть надежен, как страж у крепостных ворот.
Но в боевой пост номер три входит и гальюн подводного пользования. В рабочей тетради Жамбалова записано: «Подводный гальюн должен обеспечивать бесшумность и бесследность действия, возможность использования на любой глубине погружения подводной лодки, вплоть до предельной». По боевой тревоге матрос Жамбалов заскакивает в гальюн, тесный, как телефонная будка, садится на крышку унитаза и ждет драматических событий. Например, пробоины в районе гальюна или штурманской рубки, к которой примыкает его заведение. Тогда, согласно аварийному расписанию, он должен завести под пробоину пластырь и прижать его малым упором. Но пробоин нет, и Жамбалов сидит в тесной каморке до самого отбоя.
Иногда кто-нибудь из офицеров центрального поста стучится к нему, и матрос поспешно освобождает место. Потом Жамбалов принимается за работу. Прежде чем нажать спускную педаль, необходимо проделать множество манипуляций, чтобы сравнять давление в сливных трубах и за бортом. Для этого надо перекрыть в строгом порядке четыре клапана и открыть шесть вентилей. В общей сложности - прокрутить десять маховичков. Тут главное - не перепутать последовательность, иначе может получиться, как с лейтенантом Нестеровым: он только что пришёл из училища и постеснялся воспользоваться услугами Жамбалова. Неправильно пущенный сжатый воздух выбросил содержимое унитаза прямо на его новенькую тужурку. После такого конфуза служить на нашей лодке Нестеров не мог и перевелся на другой корабль. Жамбалову понятен смысл его работы. Нельзя сказать, что она ему нравится, но она не пугает его, как эти сложные, таинственно гудящие, живущие своей электрической жизнью приборы в штурманской рубке, центральном посту, да и вообще повсюду.
Разноцветные маховички гальюна напоминали Дамбе дацанские хурдэ - молитвенные колеса. Красные, жёлтые, синие барабанчики, набитые свитками бумажных лент с молитвами, вращались руками богомольцев, ветром, ведай, и каждый оборот их считался возвести ой молитвой, Молитвообороты отбивались колокольцами. В первый же день, когда трюмный старшина доказывал Жамбалову, куда и в каком порядке крутить маховички вентилей, Дамбе пришла в голову благостная мысль превратить разноцветные колесики в хурдэ. Десять колесиков - десять хурдэ, на каждый маховик он наклеил е тыла ободранные с папирос бумажки, на бумажках написал имена от первого до десятого перерожденца Чже-бцзун-дамба-хутухты, чья душа на протяжении многих веков переселяется в тела смертных людей. Теперь, проворачивая веред спуском унитаза разноцветные колеса, он возносил в честь каждого хутухты по меньшей мере десять молитв. Вот эти-то папиросные бумажки с именами и заклинаниями «Ом мани падме хум!» - «О сокровище на цветке лотоса!» - и обнаружил механик,
- Проходи, Дамба… Садись.
Я втиснулся в изголовье своего прокрустова ложа, к Жамбалов осторожно присел на краешек диванчика. Мартопляс деликатно исчез.
- Чаю хочешь?
Дамба покачал круглой стриженой головой: нет. Но я всё-таки достал из рундучка стаканы и кипятильник. Чайные приготовления давали: время собраться с мыслями. Верующий матрос - редкость, матрос-ламаист - и подавно. Может быть, на мою долю выпал и вовсе единственный случай за вето историю подводного флота. Но от этого не легче. Я набиваю» заварочную ложку чаем и лихорадочно вспоминаю, что у меня в библиотечке, скомплектованной политотделом, есть из книг по научному атеизму. Брошюра «Жил ли Христос?». Если бы «Жил ли Будда?»… Пока закипает вода, вызываю в памяти профессора Панцхаву и его лекции по научному атеизму. «Ламаизм - шаманизированный буддизм бурят, тувинцев, калмыков…» Запрет на убийство любых живых существ… Раскрашенные маски ритуальных мистерий… Будда… Нирвана… Колесо перерождений… «Хо-рошу-ю религию придумали индусы!…» - вертится в голове вместе е «колесом перерождений» настырная песенка. Кажется, по атеизму я получил «хорошо». Или «отлично»? Сейчас - повторный экзамен. Вот он сидит передо мной мой беспощадный профессор с боевым номером на матросской робе.
Главное - убедить Дамбу, что его не собираются наказывать. Да и за что, собственно, его наказывать? Ламаизм не отнесен к «изуверским сектам» типа трясунов-пятидесятников. Однако, инструкции политотдела требует «искоренения религиозных пережитков у военнослужащих самым решительным образом». Чай заварился.
- Пей!
Жамбалов вынул стакан из подстаканника и держал его, немыслимо горячий, в пальцах, как пиалу.
- Что это за бумажки, Дамба?
- Молитвы.
- На каком языке?
- На тибетскомм.
- Ты знаешь тибетский?
- Немножко. Лама учил…
- Как ты попал к ламе?
- Брат матери. Дядя Гарма.
Порасспросив ещё немного, я отпустил Жамбалова на малую приборку. Открыл сейф, достал тощее «личное дело» в конверте из мягкого картона. Характеристика, автобиография, служебная карточка, медицинский лист, свидетельство о легководолазной подготовке. Характеристику подписал командир учебной роты. «Дисциплинирован. Уставы знает и выполняет… Военную тайну хранить умеет…» Умеет, коли ничего не знает… Автобиография ещё короче: «Родился в улусе Кодунский Станок. Окончил 10 классов Хоринской средней школы. Работал скотником в совхозе…» В служебной карточке два поощрения: «За отличную приборку кубрика» и «За активное участие в художественной самодеятельности». Интересно, что он там представлял: ритуальные танцы или «позу лотоса»?
Я комкаю папиросные бумажки с тибетской вязью и отправляю их в пресс-сетку для сжигания секретных бумаг. Попади они в руки иного ретивого особиста, и можно состряпать дельце о «нештатных шифровках», написанных на боевой службе…
4.
Утром чуть не поссорился с Симбирцевым. Снял без мен его ведома Доску почета в четвертом отсеке. В чем дело?
Выясняется, что Симбирцеву не понравилось, как одеты на фотографиях матросы-отличники: кто в пилотке, кто в бескозырке, кто без головного убора. Формально он прав: нарушен принцип воинского единообразия. Но мне обидно: мог бы поделикатней. Весь день дуемся друг на друга, не разговариваем. За столом в кают-компании симбирцевский локоть вторгается на мою «территорию», ощущать его наглую неколебимость противно. Но я не уступаю ни сантиметра, мой локоть яростно вжат в столешницу - попробуй сдвинь. Сидим, вопреки пословице, и в тесноте, и в обиде. Понимаешь, что обида пустяковая, шалят нервы, но поделать ничего не можешь - трещина отчуждения ширится, растет.
В обход отсеков отправляюсь не со старпомом, а с механиком. Жду, пока он заполнит дифферентовочный журнал. Мартопляс пишет, как Хемингуэй, стоя за конторкой. Наконец он натягивает чёрные перчатки и берется за рычаг кремальеры. Мы идем, то пригибаясь, то наклоняясь, уворачиваясь от нависающих и заступающих путь агрегатов, маховиков, труб…
Рано или поздно в отсеках появляются женские лица. Они глядят из-под настольных стекол в офицерских каютках, улыбаются с крышек контакторных коробок, мелькают в зарослях трубопроводов, где не ступала нога старпома. Они появляются в самых диковинных и неожиданных местах - фотографии офицерских жен и матросских невест. Наивные глаза школьной подруги. Лихая челка портовой зазнобы. Милая головка, утопающая в меховом воротнике. Усталый взгляд верной жены. Заполярная мадонна с мальчуганом в папиной пилотке…
Механик-«женоборец» выдирает карточки из рамок служебных инструкций, из смотровых окошечек агрегатных панелей… Но на другой день тут и там вновь появляются, женские лица.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Глухой, стонущий удар раздаётся под полом каюты. Через несколько секунд удар повторяется, но уже в носовой части. Жалобно дребезжит лампочка в плафоне. Я прислушиваюсь. Что-то со скрежетом проносится под настилом отсека и яростно бьет в кормовую переборку. Это в аккумуляторной яме. Сорвало бак? Маловероятно. В тесноте ямы бак не будет так греметь. Удары повторяются равномерно в такт качке: дифферент на нос - удар в носу; дифферент на корму - удар в корме. Странно, что никто не реагирует. Где вахтенный? Выглядываю из каюты. - Тодор!
Выгородка за командирской каютой, где обычно сидит вахтенный электрик, пуста. Заглянул в кают-компанию - никого.
Под ногами снова загрохотало… Откинув коврик в офицерском коридоре, с трудом отрываю присосанную вытяжной вентиляцией крышку лаза в аккумуляторную яму. Пахнуло густым духом резины, мастики, антикислотной краски. Под тусклыми плафонами - чёрные ряды аккумуляторных баков, оплетенных кабелями. В узеньком проходе, уткнувшись лицом в обрешетник, лежит матрос. На чернявом затылке расплылось кровяное пятно. Тодор!
Я спрыгнул вниз, и в ту же секунду голову мою ожгло болью - что-то стремительно пронеслось мимо виска и е лязгом врезалось в носовую переборку. Я схватился за темя, с ужасом ожидая нащупать раздробленный череп, но обнаружил лишь мокрую ссадину. Стальная тележка для передвижки аккумуляторов прогромыхала поверху - по подволочным рельсам и, набирая на нарастающей крутизне скорость, долбанула в выгородку, где акустики хранили запасные блоки. Тележку эту электрики прозвали «пауком» за разлапистый вид, за то, что бегает по «потолку». Трехпудовый «паук» выждал, когда лодочный нос пошел вверх, оторвался от выгородки и покатился через всю яму в корму. «Б-ба-бах!» Качка разболтала плохо поджатые стопоры, тележка сорвалась и теперь носится по направляющим, свирепая и неукротимая, как бык Минотавр в подземном лабиринте.
Я перевернул Тодора, придерживая ему голову. Матрос слабо застонал. Жив!
- В отсеке! - заорал я, стараясь перекричать гул шторма и визг тележных колес. - В отсеке! - В овале лаза мелькнуло лицо мичмана. - Доктора - живо!
Теперь - остановить «паука». Вот он снова несется по рельсам… Я вижу клок своих волос, торчащий в зажиме, и бешеная ненависть просыпается к этой тупой беспощадной железяке. Я ненавижу её, как можно ненавидеть живое существо - подлое, жестокое. Оно подкараулило и оглушило матроса, оно только что покушалось на меня, оно убьет всякого, кто спустится в его владения.
Нечего и думать, чтобы остановить «паука» на лету - руку оторвет. Надо подстеречь его у переборки, когда, ударившись, тележка замрет на несколько секунд. Проход в корму загораживает тело Тодора. Пробираюсь в нос, держась на кренах за аккумуляторные баки и клинья, которыми они подбиты. Узенький проход плывет из-под ног, я пригибаюсь - и над головой проносится «паук». Он вминается в стальной лист выгородки так, что облетает краска. Ещё два шага, и я ухвачу врага. Но лодка задирает нос, и «паук» уползает в корму с лязгом и визгом. Удар! «Паук» замер. Замер и я, поджидая тележку у выгородки. Вот она снова трогается, набирает скорость, мчится… Хочется глубже втянуть голову: заденет череп - вдребезги… Веки сжимаются сами… В уши бьет грохот стали о сталь.
«Паук» застыл до очередного дифферента. Обхватываю тележку, ищу стопорные винты. Куда они подевались?… Вот один. Завинтить не успею, нужен ключ. Маслянистая головка болта выскальзывает из пальцев. Что это? Колесики дрогнули, сейчас покатятся. Покатились. «Паук» тащит меня за собой. Цепляюсь ногами за расклинку, за обмоточные кабели… Надо бы отпустить… Протащит по Тодору, швырнет на железо, размозжит… Ноги проваливаются в лаз нижнего яруса. Рывок - «паук» замер, хотя уклон нарастает. Я повис, как воздушный гимнаст на трапеции. Носки ботинок соскальзывают с закраины лаза. Меня снова волочит… Но стопор все же выпущен, пусть самую малость; болт царапает направляющую. Тележка замедляет бег. Останавливается. Я поджимаю второй болт. Все, Минотавр укрощен.
Ссадина на голове жжет, ноет ушибленная нога, но обо всем этом не хочется думать. В лаз ямы спускаются ноги в офицерских ботинках, затем медицинская сумка… Капитан Коньков приподнимает голову Тодора, ощупывает череп, даёт понюхать из пузырька. Матрос мычит, открывает глаза.
- Как себя чувствуешь? Голова кружится? Тошнит?
- Тошнит… С утра ещё, - сообщает электрик, порываясь встать.
- Лежи, лежи… Сейчас башку твою перевяжу. Как это тебя угораздило?
- Полез контрольный обмер делать. А тут «паук» сорвался…
- Ну, Тодор! - ворчит доктор, довольный тем, что кости затылка целы. - Были бы мозги - сотрясение б заработал. Ясно же всех предупреждали: крепить имущество по-штормовому. Сама себя раба бьет… Вахту достоишь или снять тебя?
- Достою.
Я смотрю на Тодора с тихой благодарностью. Я благодарен ему за то, что он остался жив. За то, что сам я забыл про дурноту и качку; внутри все улеглось, и недавние страдания кажутся смешными. В крови ещё играет азарт поединка, сна ни в одном глазу. Я готов работать, взбадривать укачавшихся, шутить, петь, спорить… Разумеется, Тодора придется наказать и по строевой линии, и по комсомольской. Океан влепил ему (и мне заодно) хороший подзатыльник, который запомнится пуще всяких нравоучений.
Вылезаем из ямы под быстрое кряканье ревуна. Срочное погружение. Наконец-то!
Плеск волн над головой стихает, смолкает, лодку ещё покачивает, шторм достает нас на глубине много ниже, чем перископная, но это уже не та качка, что выматывала душу целую неделю. В отсеках сразу закипела жизнь. Объявили малую приборку.
- Любовь к подводному положению, - варьирует любимый афоризм Симбирцев, - прививается невыносимой жизнью на поверхности. Что-то давно мы кино не крутили, Сергеич?
Из-за шторма действительно давненько не показывали фильмов: «картинка» сползала с экрана, и герои оказывались то на переборочной двери, то на аптечных ящиках.
Киномеханики радостно тащат в кают-компанию многострадальную сто раз чиненую «Украину».
Крутили какой-то одесский детектив. Вдруг заметил: улыбка актрисы чуть похожа на усмешку Людмилы. Из-за этой улыбки досмотрел детектив до конца.
После фильма командир спросил доктора:
- Что с вахтенным?
- Полез в аккумуляторную яму. Шарахнуло по кумполу «пауком». Но кумпол крепкий. Оклемался.
Я ждал, когда Абатуров спросит: «А кто остановил «паука»?» Но он не спросил. Да если бы и спросил, док ничего не видел.
3.
Мое нынешнее положение в пространстве определяется весьма нетрафаретным адресом: Атлантический океан, Н-ская впадина, широта, долгота, глубина, второй отсек, правый борт, каюта у пятнадцатого шпангоута, возле цистерны главного балласта номер три.
Она так мала, моя каюта, что, если портфель стоит на полу, ступить некуда. Стальной стол и тесно прижатый к нему узкий диванчик, сколоченный с книжной полкой, составляют единую мебельную конструкцию; влезаешь в нее, как в некий деревянный футляр.
Самое обидное, что на скудное мое пространство претендуют доктор и мичман Шаман. Во время похода один втаскивает ко мне сейф с медикаментами группы «А» (яды, наркотики), другой - железную шкатулку с документами по связи. Пролезть к диванчику можно, только согнувшись в три погибели: над головой толстенное колено вентиляционной магистрали; на уровне лба торчат красные аварийные вентили - посмотришь на них и враз вспомнишь, где находишься. Маховички пришлось обмотать поролоном - это уже для гостей, потому что я научился входить и выходить, скособочив голову на особый манер.
И всё-таки здесь уютно, в моей стальной берлоге. Особенно когда на застеленном диванчике белеет свежей наволочкой, выданной в банный день, подушка, а рядом на столике - стакан темно-красного чая. Редкую ночь можно провести вот так, слегка разомлев (какой-никакой, а всё-таки душ), под чистой простыней с булгаковским томиком. Механик расщедрился - работает кондиционер. Маленький плафончик в изголовье освещает только краешек стола с мельхиоровым подстаканником да книжные страницы. И мертвая подводная тишина глуха.
Вдруг я вздрагиваю от грохота двери; стучат ко мне. В низеньком проемчике каюты сутулится механик. Он молча кладет мне на стол обрывки папиросных бумажек. На них змеятся витиеватые восточные письмена.
- Что это?
- Буддийские молитвы. Снял с вентилей в гальюне центрального поста.
- Шутка?
- Трюмный Жамбалов. Я не могу поручать верхний рубочный люк матросу, который устроил в гальюне буддийскую кумирню… Этак он нас всех в нирвану погрузит!
Мартопляс посторонился, и в дверях возник матрос Дамба Жамбалов. Круглое бурятское лицо спокойно, щелки глаз надежно защищают его душу от чужого взгляда.
Трюмному боевого поста номер три вверена святая святых: оба рубочных люка - верхний и нижний. Это главный вход в подводную лодку, и матрос при люках - я понимаю механика - должен быть надежен, как страж у крепостных ворот.
Но в боевой пост номер три входит и гальюн подводного пользования. В рабочей тетради Жамбалова записано: «Подводный гальюн должен обеспечивать бесшумность и бесследность действия, возможность использования на любой глубине погружения подводной лодки, вплоть до предельной». По боевой тревоге матрос Жамбалов заскакивает в гальюн, тесный, как телефонная будка, садится на крышку унитаза и ждет драматических событий. Например, пробоины в районе гальюна или штурманской рубки, к которой примыкает его заведение. Тогда, согласно аварийному расписанию, он должен завести под пробоину пластырь и прижать его малым упором. Но пробоин нет, и Жамбалов сидит в тесной каморке до самого отбоя.
Иногда кто-нибудь из офицеров центрального поста стучится к нему, и матрос поспешно освобождает место. Потом Жамбалов принимается за работу. Прежде чем нажать спускную педаль, необходимо проделать множество манипуляций, чтобы сравнять давление в сливных трубах и за бортом. Для этого надо перекрыть в строгом порядке четыре клапана и открыть шесть вентилей. В общей сложности - прокрутить десять маховичков. Тут главное - не перепутать последовательность, иначе может получиться, как с лейтенантом Нестеровым: он только что пришёл из училища и постеснялся воспользоваться услугами Жамбалова. Неправильно пущенный сжатый воздух выбросил содержимое унитаза прямо на его новенькую тужурку. После такого конфуза служить на нашей лодке Нестеров не мог и перевелся на другой корабль. Жамбалову понятен смысл его работы. Нельзя сказать, что она ему нравится, но она не пугает его, как эти сложные, таинственно гудящие, живущие своей электрической жизнью приборы в штурманской рубке, центральном посту, да и вообще повсюду.
Разноцветные маховички гальюна напоминали Дамбе дацанские хурдэ - молитвенные колеса. Красные, жёлтые, синие барабанчики, набитые свитками бумажных лент с молитвами, вращались руками богомольцев, ветром, ведай, и каждый оборот их считался возвести ой молитвой, Молитвообороты отбивались колокольцами. В первый же день, когда трюмный старшина доказывал Жамбалову, куда и в каком порядке крутить маховички вентилей, Дамбе пришла в голову благостная мысль превратить разноцветные колесики в хурдэ. Десять колесиков - десять хурдэ, на каждый маховик он наклеил е тыла ободранные с папирос бумажки, на бумажках написал имена от первого до десятого перерожденца Чже-бцзун-дамба-хутухты, чья душа на протяжении многих веков переселяется в тела смертных людей. Теперь, проворачивая веред спуском унитаза разноцветные колеса, он возносил в честь каждого хутухты по меньшей мере десять молитв. Вот эти-то папиросные бумажки с именами и заклинаниями «Ом мани падме хум!» - «О сокровище на цветке лотоса!» - и обнаружил механик,
- Проходи, Дамба… Садись.
Я втиснулся в изголовье своего прокрустова ложа, к Жамбалов осторожно присел на краешек диванчика. Мартопляс деликатно исчез.
- Чаю хочешь?
Дамба покачал круглой стриженой головой: нет. Но я всё-таки достал из рундучка стаканы и кипятильник. Чайные приготовления давали: время собраться с мыслями. Верующий матрос - редкость, матрос-ламаист - и подавно. Может быть, на мою долю выпал и вовсе единственный случай за вето историю подводного флота. Но от этого не легче. Я набиваю» заварочную ложку чаем и лихорадочно вспоминаю, что у меня в библиотечке, скомплектованной политотделом, есть из книг по научному атеизму. Брошюра «Жил ли Христос?». Если бы «Жил ли Будда?»… Пока закипает вода, вызываю в памяти профессора Панцхаву и его лекции по научному атеизму. «Ламаизм - шаманизированный буддизм бурят, тувинцев, калмыков…» Запрет на убийство любых живых существ… Раскрашенные маски ритуальных мистерий… Будда… Нирвана… Колесо перерождений… «Хо-рошу-ю религию придумали индусы!…» - вертится в голове вместе е «колесом перерождений» настырная песенка. Кажется, по атеизму я получил «хорошо». Или «отлично»? Сейчас - повторный экзамен. Вот он сидит передо мной мой беспощадный профессор с боевым номером на матросской робе.
Главное - убедить Дамбу, что его не собираются наказывать. Да и за что, собственно, его наказывать? Ламаизм не отнесен к «изуверским сектам» типа трясунов-пятидесятников. Однако, инструкции политотдела требует «искоренения религиозных пережитков у военнослужащих самым решительным образом». Чай заварился.
- Пей!
Жамбалов вынул стакан из подстаканника и держал его, немыслимо горячий, в пальцах, как пиалу.
- Что это за бумажки, Дамба?
- Молитвы.
- На каком языке?
- На тибетскомм.
- Ты знаешь тибетский?
- Немножко. Лама учил…
- Как ты попал к ламе?
- Брат матери. Дядя Гарма.
Порасспросив ещё немного, я отпустил Жамбалова на малую приборку. Открыл сейф, достал тощее «личное дело» в конверте из мягкого картона. Характеристика, автобиография, служебная карточка, медицинский лист, свидетельство о легководолазной подготовке. Характеристику подписал командир учебной роты. «Дисциплинирован. Уставы знает и выполняет… Военную тайну хранить умеет…» Умеет, коли ничего не знает… Автобиография ещё короче: «Родился в улусе Кодунский Станок. Окончил 10 классов Хоринской средней школы. Работал скотником в совхозе…» В служебной карточке два поощрения: «За отличную приборку кубрика» и «За активное участие в художественной самодеятельности». Интересно, что он там представлял: ритуальные танцы или «позу лотоса»?
Я комкаю папиросные бумажки с тибетской вязью и отправляю их в пресс-сетку для сжигания секретных бумаг. Попади они в руки иного ретивого особиста, и можно состряпать дельце о «нештатных шифровках», написанных на боевой службе…
4.
Утром чуть не поссорился с Симбирцевым. Снял без мен его ведома Доску почета в четвертом отсеке. В чем дело?
Выясняется, что Симбирцеву не понравилось, как одеты на фотографиях матросы-отличники: кто в пилотке, кто в бескозырке, кто без головного убора. Формально он прав: нарушен принцип воинского единообразия. Но мне обидно: мог бы поделикатней. Весь день дуемся друг на друга, не разговариваем. За столом в кают-компании симбирцевский локоть вторгается на мою «территорию», ощущать его наглую неколебимость противно. Но я не уступаю ни сантиметра, мой локоть яростно вжат в столешницу - попробуй сдвинь. Сидим, вопреки пословице, и в тесноте, и в обиде. Понимаешь, что обида пустяковая, шалят нервы, но поделать ничего не можешь - трещина отчуждения ширится, растет.
В обход отсеков отправляюсь не со старпомом, а с механиком. Жду, пока он заполнит дифферентовочный журнал. Мартопляс пишет, как Хемингуэй, стоя за конторкой. Наконец он натягивает чёрные перчатки и берется за рычаг кремальеры. Мы идем, то пригибаясь, то наклоняясь, уворачиваясь от нависающих и заступающих путь агрегатов, маховиков, труб…
Рано или поздно в отсеках появляются женские лица. Они глядят из-под настольных стекол в офицерских каютках, улыбаются с крышек контакторных коробок, мелькают в зарослях трубопроводов, где не ступала нога старпома. Они появляются в самых диковинных и неожиданных местах - фотографии офицерских жен и матросских невест. Наивные глаза школьной подруги. Лихая челка портовой зазнобы. Милая головка, утопающая в меховом воротнике. Усталый взгляд верной жены. Заполярная мадонна с мальчуганом в папиной пилотке…
Механик-«женоборец» выдирает карточки из рамок служебных инструкций, из смотровых окошечек агрегатных панелей… Но на другой день тут и там вновь появляются, женские лица.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44