В сильную жару она начинает «газовать» - выделять взрывоопасные газы. Она не любит полной разрядки. Ей полезны «лечебные циклы». «Прерванная зарядка, - утверждает инженер-механик Мартопляс, - для батареи так же вредна, как прерванная любовь для человека».
На меня повеяло мистикой, когда я прочитал в газете, что аккумуляторная батарея английской подлодки, поднятой со дна моря, где она пролежала свыше шестидесяти лет, дала ток.
Я всегда с благоговением спускался по вертикальному трапу в «электрический подпол» отсека, где в безлюдье горят плафоны, тускло поблескивают бимсы и переборки выкрашенные антикислотной краской, а лабиринтные ряд чёрных баков, оплетенных чёрными шлангами систем охлаждения и перемешивания электролита, напоминаю винный погреб феодального замка. Только «бочки» таят не портвейн и не мадеру, а сжиженную электроэнергию. После отсечной толчеи аккумуляторная яма - омут покоя и тишины. Разве что взвоют батарейные вентиляторы…
Теперь тут людно, шумно, скользко. Все намазано тавотом. Электрики - народ молодой, любят порисоваться, порисковать: выдернуть ногу или руку из-под ползущего вниз груза, который, как гильотина, полоснет - зазевайся только. Я покрикиваю на самых отчаянных, но это лишь раззадоривает наших сорвиголов. Вон Тодор подставил голову под бак в полтонны весом:
- Майна гаком!
- Эй, внизу! - кричат с причала. - Зам в отсеке?
- В яме! - сообщает Тодор, поглядывая на меня.
- Письмо ему! Передаем с элементом!
И в аккумуляторную яму медленно сползает очередной короб. Между токосъемными пробками белеет конверт о голубыми виолами. От нее!
В настуженной яме меня бросает в жар. Не хочу, чтобы матросы видели, как трясутся пальцы. Ухожу в дальний угол ямы, под зарешеченный плафон. Письмо летнее, полугодичной давности. Я должен был получить его в Средиземном море. По всей вероятности, мы с ним разминулись…
Если письма могут уставать в дороге, то это, бесспорно, самое усталое письмо на белом свете. Конверт заштемпелеван, измят, надорван. К тому же на него попала серная кислота, и едкое пятно ширится, пожирая бумагу и строчки. Я успеваю оторвать кусочек конверта с обратным адресом. Я успеваю обмакнуть письмо в банку с содовым раствором, выставленную доктором для промывания глаз.
Мне достаются обрывки съеденных кислотой строчек: «…получилось… должна… Чукотка не… новая работа… не горюй… Помню. Жду. Люблю. Целую! Лю.
Мой адрес: Чукотский нац. автоном. округ, нос. Энурмино, что на мысу Сердце-Камень…»
Я выбираюсь из ямы. Я прячу останки письма в ящик каютного стола. Клочок конверта с адресом беру с собой. Цифры почтового индекса обнадеживают и внушают доверие к невероятному адресу на краю земли. Я твержу их, как шифр, как заклинание, с помощью которого можно вызвать из небытия любимую.
…Большой сбор. Мы строимся на дельфиньей спине своего корабля, за острым скосом обтекателя рубки на палубе кормовой надстройки. Это единственное место, где весь экипаж может встать в две шеренги. Мы равняем носки ботинок и сапог по сварным швам легкого корпуса. Правое мое плечо вжато в плечо Симбирцева, левое - в плечо помощника Феди. Сразу за ним возвышается Мартопляс, переминается с ноги на ногу доктор. Пока не было команды «Смирно», на лейтенантском фланге хохоток-Симаков придаёт фуражке Васильчикова нахимовские обводы. Мичманская шеренга начинается с боцмана. Привычно, не дожидаясь команды, застыл Степан Трофимович Лесных. Щеголь- Голицын, нервируя боцмана, расправляет под обшлагами шинели белые манжеты. Чертыхается Костя Марфин - чуть не загремел по скату обледеневшего борта. За низеньким коком убегает к флагштоку вереница матросских лиц: Соколов, Дуняшин, Тодор, Жамбалов…
Артисты бродячих цирков, солдаты маршевых рот, геологи поисковых партий знают, что такое всем вместе колесить но дорогам, менять города, стены случайных приютов, знают, как дорого, отбившись от своих,. увидеть в толчее лицо сотоварища, пусть не самого близкого, пусть даже не самого приятного, но своего, делившего с тобой общий кров, общие беды, общее скитальчество. Вот и мы годами притирались плечо к плечу в казармах, на палубах плавбаз и доков, в эшелонных вагонах, в санаторных палатах, на деревянных мостиках северодарских улиц, в лабиринтах арабских городов в нечастые наши сходы на берег… И вдруг понимаешь с грустью и болью: наступит день, когда все эти парни и дяди в бушлатах, кителях, шинелях - фамилии анкетные данные их ты затвердил до гробовой доски, - электрики, мотористы, трюмные, торпедисты, с которым! ты ходил в караулы и торпедные атаки, слушал вой полярных буранов и мерз в парадном строю, изнывал в шторм от качки и лез в пылающий отсек пожарного полигона, варили в чудовищных котлах обеды на весь подплав и вскакивать по звонкам аварийных тревог, - все эти отличники и разгильдяи, весельчаки и горлопаны, злюки и добряки, тихони и сорвиголовы, что зовутся сейчас таким внушительные таким монолитным словом «экипаж», рассеются по другим кораблям, разъедутся по иным гарнизонам, по отчим городам.
Даже самые сплаванные экипажи не вечны. Капитал лейтенант Симбирцев собирается на офицерские классы Мартопляс назначен помощником флагманского механик; Костя Марфин написал рапорт об увольнении.
Перед строем - шестеро первостатейных старшин. Он уходят сегодня в запас. Они стоят отутюженные, начищенные, надраенные, в бушлатах с погонами, исполосованные лычками, в златолобых бескозырках, с новенькими чёрными портфелями, в которых у всех почти одно и то же - «дембельский» фотоальбом, выточенная из эбонита лодка, тельник - отцу, платок - матери, ремень с бляхой - брату, заграничная вещица - той, что писала письма…
Они стоят - ещё свои и уже чужие. Старпом зачитал последний приказ:
- «…Снять с котлового и со всех видов довольствия…
За успехи в боевой и политической подготовке - присвоить вышепоименованным звание главных старшин».
Улыбаясь - знали заранее, - они сдирают с потов чёрные нитки, разделяющие лычки, и теперь нашивки на погонах сияют широким главстаршинским галуном.
Ахнул из репродуктора старинный марш! В три косых дирижерских взмаха перечеркнуто прошлое: как Андреевский флаг - крест, крест, крест - год, год, год!
Медные взрывы литавр взлетают брызгами разбитых о палубу волн… В один миг пронесется в матросских глазах вся служба-такая долгая в часах и скоролетная в годах.
Чайки взмахивают крыльями в такт «Прощанию славянки».
Ты помнишь: простуженный бас ревуна, шипящий свист врывающегося в цистерны моря… А тот шторм, ту вселенскую качку, когда ты отдал морю все, кроме души, и плакал с досады на себя, на бледную немочь, и тот спасительный кусок сухаря, который сунул тебе бывалый мичман?! А наглый рев пикирующего на лодку штурмовика - ночью о зажженными фарами, днем с включенными сиренами?! Ты видел это сам, и ненависть к чужеземным звёздам ты почерпнул не из газет,… И многое вспомнится под медную вьюгу прощального марша…
Голос старпома нетверд:
- Увольняющимся в запас-попрощаться с командой.
Только раз в жизни выпадает матросу пройти вдоль строя вот так, по-адмиральски, - пожимая руки и заглядывая в лицо каждому. Обнимались порывисто и крепко. Хлопали друг друга то плечам так, что шинельное сукно курилось пыльцой. В этих коротких, отчаянных ударах - вся соль чувств. Стесняясь выдавать их, они выдавали их ещё больше.
- Пиши, Серега!
- Поклон Питеру!
- Бывай, земеля…
- Прощай, что ли!
Они поднимались по сходне на берег. Марш чеканил им шаг-прочь, прочь, прочь!… Они уходили не оглядываясь, чтобы экипаж не видел стоявших в глазах слез…
Они ещё не знали, что марш отпевал их лучшие годы. Они ещё не знали, что пройдет зима, другая, им начнет сниться невозвратное - мере, которое они толком а не кипели, живя то за скалами, то в отсеках, - прекрасное синекрылое море… И грубое лодочное железо - дизели, помпы, воздушные клапана, переменники- подернется нежным флером прошлого. Так обрастает оно, это железо, пушистой мягкой зеленью, спустившись в глубины навечно.
Они ещё не знали, с какой тоской будут вглядываться в каждого встречного моряка, отыскивая в нём приметы подводника и северянина. Они ещё не знали, как больно и сладко будет бередить душу лет через пять, десять, двадцать этот их последний марш.
Торпедолов с уволенными в запас матросами, попыхивая сизым дымком, медленно разворачивался посреди Екатерининской гавани. Скалы, привычные, как стены казарм, скалы, растрескавшиеся от тысяч матросских взглядов, исписанные: датами «дембелей» и девичьими именами, присыпанные перьями линяющих чаек, щедро расцвеченные полярными мхами, расступились, и торпедолов вышел за боны.
На почте, как всегда, пахнет горячим сургучом и свежими яблоками. Я шлю длинную телеграмму с вызовом на переговорный пункт и «уведомлением о вручении». Все ещё не верится, что эти почтовые формулы, эти телеграфные заклинания, вызовут её голос и слева: наши полетят друг к другу через одиннадцать часовых поясов и полтораста меридианов…
О, чудо! Какие-то невидимые телефонные люди назначают нам час свидания. Она встретит меня из похода завтра в два часа пополуночи.
Молю всех богов, чтобы завтра не объявили штормовую готовность или не попасть в какое-нибудь дежурство. Фортуна не ревнива, но игрива… Дважды объявляли «ветер-два» и дважды отменяли; меня ставили дежурить, но удалось поменяться днями; меня едва не услали на Украину за пополнением; подо мной провалилась ступенька на Чертовом мосту, обошлось без перелома ноги.
Под вечер меня все же назначили старшим офицерского патруля, но это не помешало мне прийти к двум часам по полуночи на переговорный пункт. Никогда не думал, что это казенное стеклянное здание и станет местом нашей главной встречи. Такое ощущение, будто иду навещать её в больницу. Будто вся она забинтована, исчезла под белой марлей и от нее остался только голос, который живёт в этом доме, в стеклянной кабине, в черном эбоните телефонной трубки…
Ветер налетел по-пиратски - с моря. Снежные вихри срывались с острогривых сугробов и взмывали выше крыш. Они прихватывали с собой дым из печных труб, выматывали его и вплетали серые ленты в свои поземки. Пурга неслась по подплаву, вороша сугробы, обламывая сосульки, гремя железом. Море в гавани заплясало, заплескалось, слизывая снег с лодочных бортов.
Прошагал мимо почты чёрный матросский строй. Черпая сапогами снег, ковылял сзади маленький замыкающий с фонарем в руке. «Летучая мышь» мигала, и матрос прикрывал её полой шинели.
Поземка змеилась вкрадчиво, деловито, почти осмысленно, точно она пыталась сбить кого-то со следа. её плети летели, то припадая к земле, то отрываясь от нее, то исчезая, то возникая. В призрачном этом струении было что-то колдовское, ведьминское…
Я стоял у окна, один в пустом переговорном зале. На той стороне улицы трепетала афиша, извещавшая о том, что на сцене ДОФа - Дома офицеров флота - идет самая лучшая сказка Севера-«Снежная королева».
«…Снег повалил вдруг хлопьями, и стало темно… Снежные хлопья все росли и обратились под конец в больших белых кур. Вдруг они разлетелись в стороны, большие сани остановились, и сидевший в них человек встал. Это была высокая, стройная, ослепительно белая женщина - Снежная королева…»
Нет, нет, Королева Северодара не исчезла, не растворилась, не покинула свои пределы. Она просто перенеслась с одного края Крайнего Севера на другой. Ведь это все - от мыса Цып-Наволок до мыса Сердце-Камень - Земля Королевы Лю.
- Чукотка, - грянул радиоголос, - третья кабина!
Москва - Полярный
1976 - 1988 г.г.
«ГРАЙ» ПО-ЦЫГАНСКИ «КОНЬ»
1.
Последний раз я видел солнце год назад. Мы подвсплывали среди бела дня, чтобы зарисовать в перископ очертания Гебридских островов.
Я никогда не думал раньше, что по солнечному свету можно изнывать, как по воде. Сетчатка моих глаз растрескалась без него, как земля в пустыне. От опостылевшего электросвета началась "куриная слепота". Я был уверен, что несколько живых солнечных лучей принесут глазам такое же облегчение, как долька чеснока больному цингой.
…И вот сейчас я увижу его так, как не мог пожелать в самые тягостные подводные ночи! Я увижу его самым первым. Я увижу его сверху под торжественную мессу самолётных турбин, под органный рокот моторов.
Все свои каникулы, а затем и редкие отпуска, я проводил здесь, на Горном Алтае, у бабушкиного брата, лесника из Улагана. И в голову не приходило, что когда-нибудь буду ехать не на лесной кордон, не на Катунь-реку в охотничий шалаш, а в белобольничные палаты санатория.
Но к нашему возвращению из плавания, как назло, вышел приказ Главнокомандующего флотом об обязательном послепоходовом отдыхе подводников под строгим медицинским контролем. Мне выпало ехать во флотский санаторий под Баку. В последнюю минуту флагманский врач внял моим просьбам и в графе "Место отдыха" написал Горно-алтайская автономная область. Санаторий "Горный воздух".
Теперь надо было поскорее отметиться в этом "Горном воздухе": "прибыл - убыл", и катить к дяде. Его кордон в пяти часах езды от санатория. Но Чуйский тракт за сутки не проедешь…
Шофер достал из-под сиденья брезентовое ведро и отправился искать воду. Он побрел по левую обочину, я - по правую.
Я ушёл от машины не за тем, чтобы искать ручей. Мне не терпелось снять ботинки и впервые за много месяцев пройти по земле босиком. Мне не терпелось это ещё там, на Севере, но по ой земле не пройдешь босиком - ледяной гранит обжигает холодом даже сквозь толстые резиновые подметки.
Я наслаждался холодком чёрной торфяной влаги, проступавшей между пальцами, щекоткой травинок, теплом нагретых корней.
И вдруг я почувствовал самый страшный для подводника запах - запах дыма. Я пошел на него и очень скоро, раздвинув заросли можжевельника, увидел на поляне самый настоящий табор. Только маленький.
За драной палаткой стояла бричка с пестрыми узлами. На суку лиственницы висела люлька, и младенец тянулся за подвязанными бусами.
У костра цыгане ели баранину. Их было пятеро, не считая младенца. Бородатый старик в парадной офицерской шинели без хлястика. Старуха в цветастой юбке и синих кедах. Молодайка в ковровых шароварах. Кудрявый парень в волчьей дохе и девушка в джинсах и зеленой армейской рубахе, поверх которой блестело монисто.
Странно было видеть, что не перевелись ещё люди, которые могут странствовать из города в город без отпускных билетов и командировочных предписаний, и им не нужно отмечать свое "прибыл-убыл" ни в каких комендатурах, общих отделах, санаторных канцеляриях… Выйди я к ним, и мое появление здесь, сейчас, среди этих людей было бы настолько нелепым, что в причинно-следственных связях мира наверняка бы произошло завихрение, подобное аннигиляции или магнитной буре. Чтобы хоть как-то уменьшить степень абсурда, я снял китель, отстегнул погоны, отколол с фуражки "краб" и вышел из кустов, бело-полосатый, как зебра - в одной тельняшке.
- Здравствуйте! Приятного аппетита! - сказал я.
- Спасибо! Наисте! - вразнобой закивали они. - Свое едим! Старик подвинулся, предлагая место у круглого жестяного столика.
Никто не удивился моему вторжению, и, более того, - из деликатности ли, по великому ли ко мне равнодушию - никто не полюбопытствовал, кто я и откуда.
Алтайские цыгане - потомки самых разбойных конокрадов и самых отчаянных уховертов, высланных в сибирские каторги ещё при царях. Может, с тех времен любой человек с погонами для них - конвоир, охранник, милиционер. Во всяком случае, я не зря припрятал китель и снял с фуражки "краб".
Старуха протянула мне горячий мосол, облепленный зеленью:
- Кушайте. Мы готовим чисто!
Мне стало неловко за извинительный тон, и, чтобы доказать, что ничуть не брезгую угощением, я приналег на мосол с превеликим усердием.
За чаем, заваренным боярышником, мы познакомились. Старик звали Матвеем, старуху - Настей, молодайку - Зинкой, её младенца - Яшкой, мужа в дохе, на которую ушла добрая волчья стая, Алексеем; его сестру - девушку в джинсах - Василикой. Все вместе гонят отару от монгольской границы в Бийск на мясокомбинат.
- Не холодно? - кивнул я на доху.
- Холодно! Аж, зубы смерзлись! - осклабился Алексей и закутал в тяжелую полу жену Зинку.
Я прекрасно знал, что ему не холодно и не жарко в меховом термосе (среднеазиатские старики тоже спасаются от жары в ватных халатах), но надо было как-то продолжить разговор…
Старшим гурта - гуртоправом - числился Алексей. Верховодил же в маленьком таборе чернобородый Матвей.
Мысль о том, чтобы провести отпуск вместе с этими загадочными, но добродушными людьми, захватила меня сразу же, как только возникла.
Жизнь на кордоне не сулила ничего нового: банька, рыбалка, разговоры про то, чей флот сильнее - наш или американский… А здесь - цыгане. И вовсе не те, что пляшут в "Ромэне", и не те, что продают в подземных переходах губную помаду… От их бивачного застолья веяло цыганами Пушкина, Бодлера, Лорки…
Непостижимым образом цыгане противостоят гнету цивилизации со всеми её авиалайнерами, атомоходами, орбитальными станциями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
На меня повеяло мистикой, когда я прочитал в газете, что аккумуляторная батарея английской подлодки, поднятой со дна моря, где она пролежала свыше шестидесяти лет, дала ток.
Я всегда с благоговением спускался по вертикальному трапу в «электрический подпол» отсека, где в безлюдье горят плафоны, тускло поблескивают бимсы и переборки выкрашенные антикислотной краской, а лабиринтные ряд чёрных баков, оплетенных чёрными шлангами систем охлаждения и перемешивания электролита, напоминаю винный погреб феодального замка. Только «бочки» таят не портвейн и не мадеру, а сжиженную электроэнергию. После отсечной толчеи аккумуляторная яма - омут покоя и тишины. Разве что взвоют батарейные вентиляторы…
Теперь тут людно, шумно, скользко. Все намазано тавотом. Электрики - народ молодой, любят порисоваться, порисковать: выдернуть ногу или руку из-под ползущего вниз груза, который, как гильотина, полоснет - зазевайся только. Я покрикиваю на самых отчаянных, но это лишь раззадоривает наших сорвиголов. Вон Тодор подставил голову под бак в полтонны весом:
- Майна гаком!
- Эй, внизу! - кричат с причала. - Зам в отсеке?
- В яме! - сообщает Тодор, поглядывая на меня.
- Письмо ему! Передаем с элементом!
И в аккумуляторную яму медленно сползает очередной короб. Между токосъемными пробками белеет конверт о голубыми виолами. От нее!
В настуженной яме меня бросает в жар. Не хочу, чтобы матросы видели, как трясутся пальцы. Ухожу в дальний угол ямы, под зарешеченный плафон. Письмо летнее, полугодичной давности. Я должен был получить его в Средиземном море. По всей вероятности, мы с ним разминулись…
Если письма могут уставать в дороге, то это, бесспорно, самое усталое письмо на белом свете. Конверт заштемпелеван, измят, надорван. К тому же на него попала серная кислота, и едкое пятно ширится, пожирая бумагу и строчки. Я успеваю оторвать кусочек конверта с обратным адресом. Я успеваю обмакнуть письмо в банку с содовым раствором, выставленную доктором для промывания глаз.
Мне достаются обрывки съеденных кислотой строчек: «…получилось… должна… Чукотка не… новая работа… не горюй… Помню. Жду. Люблю. Целую! Лю.
Мой адрес: Чукотский нац. автоном. округ, нос. Энурмино, что на мысу Сердце-Камень…»
Я выбираюсь из ямы. Я прячу останки письма в ящик каютного стола. Клочок конверта с адресом беру с собой. Цифры почтового индекса обнадеживают и внушают доверие к невероятному адресу на краю земли. Я твержу их, как шифр, как заклинание, с помощью которого можно вызвать из небытия любимую.
…Большой сбор. Мы строимся на дельфиньей спине своего корабля, за острым скосом обтекателя рубки на палубе кормовой надстройки. Это единственное место, где весь экипаж может встать в две шеренги. Мы равняем носки ботинок и сапог по сварным швам легкого корпуса. Правое мое плечо вжато в плечо Симбирцева, левое - в плечо помощника Феди. Сразу за ним возвышается Мартопляс, переминается с ноги на ногу доктор. Пока не было команды «Смирно», на лейтенантском фланге хохоток-Симаков придаёт фуражке Васильчикова нахимовские обводы. Мичманская шеренга начинается с боцмана. Привычно, не дожидаясь команды, застыл Степан Трофимович Лесных. Щеголь- Голицын, нервируя боцмана, расправляет под обшлагами шинели белые манжеты. Чертыхается Костя Марфин - чуть не загремел по скату обледеневшего борта. За низеньким коком убегает к флагштоку вереница матросских лиц: Соколов, Дуняшин, Тодор, Жамбалов…
Артисты бродячих цирков, солдаты маршевых рот, геологи поисковых партий знают, что такое всем вместе колесить но дорогам, менять города, стены случайных приютов, знают, как дорого, отбившись от своих,. увидеть в толчее лицо сотоварища, пусть не самого близкого, пусть даже не самого приятного, но своего, делившего с тобой общий кров, общие беды, общее скитальчество. Вот и мы годами притирались плечо к плечу в казармах, на палубах плавбаз и доков, в эшелонных вагонах, в санаторных палатах, на деревянных мостиках северодарских улиц, в лабиринтах арабских городов в нечастые наши сходы на берег… И вдруг понимаешь с грустью и болью: наступит день, когда все эти парни и дяди в бушлатах, кителях, шинелях - фамилии анкетные данные их ты затвердил до гробовой доски, - электрики, мотористы, трюмные, торпедисты, с которым! ты ходил в караулы и торпедные атаки, слушал вой полярных буранов и мерз в парадном строю, изнывал в шторм от качки и лез в пылающий отсек пожарного полигона, варили в чудовищных котлах обеды на весь подплав и вскакивать по звонкам аварийных тревог, - все эти отличники и разгильдяи, весельчаки и горлопаны, злюки и добряки, тихони и сорвиголовы, что зовутся сейчас таким внушительные таким монолитным словом «экипаж», рассеются по другим кораблям, разъедутся по иным гарнизонам, по отчим городам.
Даже самые сплаванные экипажи не вечны. Капитал лейтенант Симбирцев собирается на офицерские классы Мартопляс назначен помощником флагманского механик; Костя Марфин написал рапорт об увольнении.
Перед строем - шестеро первостатейных старшин. Он уходят сегодня в запас. Они стоят отутюженные, начищенные, надраенные, в бушлатах с погонами, исполосованные лычками, в златолобых бескозырках, с новенькими чёрными портфелями, в которых у всех почти одно и то же - «дембельский» фотоальбом, выточенная из эбонита лодка, тельник - отцу, платок - матери, ремень с бляхой - брату, заграничная вещица - той, что писала письма…
Они стоят - ещё свои и уже чужие. Старпом зачитал последний приказ:
- «…Снять с котлового и со всех видов довольствия…
За успехи в боевой и политической подготовке - присвоить вышепоименованным звание главных старшин».
Улыбаясь - знали заранее, - они сдирают с потов чёрные нитки, разделяющие лычки, и теперь нашивки на погонах сияют широким главстаршинским галуном.
Ахнул из репродуктора старинный марш! В три косых дирижерских взмаха перечеркнуто прошлое: как Андреевский флаг - крест, крест, крест - год, год, год!
Медные взрывы литавр взлетают брызгами разбитых о палубу волн… В один миг пронесется в матросских глазах вся служба-такая долгая в часах и скоролетная в годах.
Чайки взмахивают крыльями в такт «Прощанию славянки».
Ты помнишь: простуженный бас ревуна, шипящий свист врывающегося в цистерны моря… А тот шторм, ту вселенскую качку, когда ты отдал морю все, кроме души, и плакал с досады на себя, на бледную немочь, и тот спасительный кусок сухаря, который сунул тебе бывалый мичман?! А наглый рев пикирующего на лодку штурмовика - ночью о зажженными фарами, днем с включенными сиренами?! Ты видел это сам, и ненависть к чужеземным звёздам ты почерпнул не из газет,… И многое вспомнится под медную вьюгу прощального марша…
Голос старпома нетверд:
- Увольняющимся в запас-попрощаться с командой.
Только раз в жизни выпадает матросу пройти вдоль строя вот так, по-адмиральски, - пожимая руки и заглядывая в лицо каждому. Обнимались порывисто и крепко. Хлопали друг друга то плечам так, что шинельное сукно курилось пыльцой. В этих коротких, отчаянных ударах - вся соль чувств. Стесняясь выдавать их, они выдавали их ещё больше.
- Пиши, Серега!
- Поклон Питеру!
- Бывай, земеля…
- Прощай, что ли!
Они поднимались по сходне на берег. Марш чеканил им шаг-прочь, прочь, прочь!… Они уходили не оглядываясь, чтобы экипаж не видел стоявших в глазах слез…
Они ещё не знали, что марш отпевал их лучшие годы. Они ещё не знали, что пройдет зима, другая, им начнет сниться невозвратное - мере, которое они толком а не кипели, живя то за скалами, то в отсеках, - прекрасное синекрылое море… И грубое лодочное железо - дизели, помпы, воздушные клапана, переменники- подернется нежным флером прошлого. Так обрастает оно, это железо, пушистой мягкой зеленью, спустившись в глубины навечно.
Они ещё не знали, с какой тоской будут вглядываться в каждого встречного моряка, отыскивая в нём приметы подводника и северянина. Они ещё не знали, как больно и сладко будет бередить душу лет через пять, десять, двадцать этот их последний марш.
Торпедолов с уволенными в запас матросами, попыхивая сизым дымком, медленно разворачивался посреди Екатерининской гавани. Скалы, привычные, как стены казарм, скалы, растрескавшиеся от тысяч матросских взглядов, исписанные: датами «дембелей» и девичьими именами, присыпанные перьями линяющих чаек, щедро расцвеченные полярными мхами, расступились, и торпедолов вышел за боны.
На почте, как всегда, пахнет горячим сургучом и свежими яблоками. Я шлю длинную телеграмму с вызовом на переговорный пункт и «уведомлением о вручении». Все ещё не верится, что эти почтовые формулы, эти телеграфные заклинания, вызовут её голос и слева: наши полетят друг к другу через одиннадцать часовых поясов и полтораста меридианов…
О, чудо! Какие-то невидимые телефонные люди назначают нам час свидания. Она встретит меня из похода завтра в два часа пополуночи.
Молю всех богов, чтобы завтра не объявили штормовую готовность или не попасть в какое-нибудь дежурство. Фортуна не ревнива, но игрива… Дважды объявляли «ветер-два» и дважды отменяли; меня ставили дежурить, но удалось поменяться днями; меня едва не услали на Украину за пополнением; подо мной провалилась ступенька на Чертовом мосту, обошлось без перелома ноги.
Под вечер меня все же назначили старшим офицерского патруля, но это не помешало мне прийти к двум часам по полуночи на переговорный пункт. Никогда не думал, что это казенное стеклянное здание и станет местом нашей главной встречи. Такое ощущение, будто иду навещать её в больницу. Будто вся она забинтована, исчезла под белой марлей и от нее остался только голос, который живёт в этом доме, в стеклянной кабине, в черном эбоните телефонной трубки…
Ветер налетел по-пиратски - с моря. Снежные вихри срывались с острогривых сугробов и взмывали выше крыш. Они прихватывали с собой дым из печных труб, выматывали его и вплетали серые ленты в свои поземки. Пурга неслась по подплаву, вороша сугробы, обламывая сосульки, гремя железом. Море в гавани заплясало, заплескалось, слизывая снег с лодочных бортов.
Прошагал мимо почты чёрный матросский строй. Черпая сапогами снег, ковылял сзади маленький замыкающий с фонарем в руке. «Летучая мышь» мигала, и матрос прикрывал её полой шинели.
Поземка змеилась вкрадчиво, деловито, почти осмысленно, точно она пыталась сбить кого-то со следа. её плети летели, то припадая к земле, то отрываясь от нее, то исчезая, то возникая. В призрачном этом струении было что-то колдовское, ведьминское…
Я стоял у окна, один в пустом переговорном зале. На той стороне улицы трепетала афиша, извещавшая о том, что на сцене ДОФа - Дома офицеров флота - идет самая лучшая сказка Севера-«Снежная королева».
«…Снег повалил вдруг хлопьями, и стало темно… Снежные хлопья все росли и обратились под конец в больших белых кур. Вдруг они разлетелись в стороны, большие сани остановились, и сидевший в них человек встал. Это была высокая, стройная, ослепительно белая женщина - Снежная королева…»
Нет, нет, Королева Северодара не исчезла, не растворилась, не покинула свои пределы. Она просто перенеслась с одного края Крайнего Севера на другой. Ведь это все - от мыса Цып-Наволок до мыса Сердце-Камень - Земля Королевы Лю.
- Чукотка, - грянул радиоголос, - третья кабина!
Москва - Полярный
1976 - 1988 г.г.
«ГРАЙ» ПО-ЦЫГАНСКИ «КОНЬ»
1.
Последний раз я видел солнце год назад. Мы подвсплывали среди бела дня, чтобы зарисовать в перископ очертания Гебридских островов.
Я никогда не думал раньше, что по солнечному свету можно изнывать, как по воде. Сетчатка моих глаз растрескалась без него, как земля в пустыне. От опостылевшего электросвета началась "куриная слепота". Я был уверен, что несколько живых солнечных лучей принесут глазам такое же облегчение, как долька чеснока больному цингой.
…И вот сейчас я увижу его так, как не мог пожелать в самые тягостные подводные ночи! Я увижу его самым первым. Я увижу его сверху под торжественную мессу самолётных турбин, под органный рокот моторов.
Все свои каникулы, а затем и редкие отпуска, я проводил здесь, на Горном Алтае, у бабушкиного брата, лесника из Улагана. И в голову не приходило, что когда-нибудь буду ехать не на лесной кордон, не на Катунь-реку в охотничий шалаш, а в белобольничные палаты санатория.
Но к нашему возвращению из плавания, как назло, вышел приказ Главнокомандующего флотом об обязательном послепоходовом отдыхе подводников под строгим медицинским контролем. Мне выпало ехать во флотский санаторий под Баку. В последнюю минуту флагманский врач внял моим просьбам и в графе "Место отдыха" написал Горно-алтайская автономная область. Санаторий "Горный воздух".
Теперь надо было поскорее отметиться в этом "Горном воздухе": "прибыл - убыл", и катить к дяде. Его кордон в пяти часах езды от санатория. Но Чуйский тракт за сутки не проедешь…
Шофер достал из-под сиденья брезентовое ведро и отправился искать воду. Он побрел по левую обочину, я - по правую.
Я ушёл от машины не за тем, чтобы искать ручей. Мне не терпелось снять ботинки и впервые за много месяцев пройти по земле босиком. Мне не терпелось это ещё там, на Севере, но по ой земле не пройдешь босиком - ледяной гранит обжигает холодом даже сквозь толстые резиновые подметки.
Я наслаждался холодком чёрной торфяной влаги, проступавшей между пальцами, щекоткой травинок, теплом нагретых корней.
И вдруг я почувствовал самый страшный для подводника запах - запах дыма. Я пошел на него и очень скоро, раздвинув заросли можжевельника, увидел на поляне самый настоящий табор. Только маленький.
За драной палаткой стояла бричка с пестрыми узлами. На суку лиственницы висела люлька, и младенец тянулся за подвязанными бусами.
У костра цыгане ели баранину. Их было пятеро, не считая младенца. Бородатый старик в парадной офицерской шинели без хлястика. Старуха в цветастой юбке и синих кедах. Молодайка в ковровых шароварах. Кудрявый парень в волчьей дохе и девушка в джинсах и зеленой армейской рубахе, поверх которой блестело монисто.
Странно было видеть, что не перевелись ещё люди, которые могут странствовать из города в город без отпускных билетов и командировочных предписаний, и им не нужно отмечать свое "прибыл-убыл" ни в каких комендатурах, общих отделах, санаторных канцеляриях… Выйди я к ним, и мое появление здесь, сейчас, среди этих людей было бы настолько нелепым, что в причинно-следственных связях мира наверняка бы произошло завихрение, подобное аннигиляции или магнитной буре. Чтобы хоть как-то уменьшить степень абсурда, я снял китель, отстегнул погоны, отколол с фуражки "краб" и вышел из кустов, бело-полосатый, как зебра - в одной тельняшке.
- Здравствуйте! Приятного аппетита! - сказал я.
- Спасибо! Наисте! - вразнобой закивали они. - Свое едим! Старик подвинулся, предлагая место у круглого жестяного столика.
Никто не удивился моему вторжению, и, более того, - из деликатности ли, по великому ли ко мне равнодушию - никто не полюбопытствовал, кто я и откуда.
Алтайские цыгане - потомки самых разбойных конокрадов и самых отчаянных уховертов, высланных в сибирские каторги ещё при царях. Может, с тех времен любой человек с погонами для них - конвоир, охранник, милиционер. Во всяком случае, я не зря припрятал китель и снял с фуражки "краб".
Старуха протянула мне горячий мосол, облепленный зеленью:
- Кушайте. Мы готовим чисто!
Мне стало неловко за извинительный тон, и, чтобы доказать, что ничуть не брезгую угощением, я приналег на мосол с превеликим усердием.
За чаем, заваренным боярышником, мы познакомились. Старик звали Матвеем, старуху - Настей, молодайку - Зинкой, её младенца - Яшкой, мужа в дохе, на которую ушла добрая волчья стая, Алексеем; его сестру - девушку в джинсах - Василикой. Все вместе гонят отару от монгольской границы в Бийск на мясокомбинат.
- Не холодно? - кивнул я на доху.
- Холодно! Аж, зубы смерзлись! - осклабился Алексей и закутал в тяжелую полу жену Зинку.
Я прекрасно знал, что ему не холодно и не жарко в меховом термосе (среднеазиатские старики тоже спасаются от жары в ватных халатах), но надо было как-то продолжить разговор…
Старшим гурта - гуртоправом - числился Алексей. Верховодил же в маленьком таборе чернобородый Матвей.
Мысль о том, чтобы провести отпуск вместе с этими загадочными, но добродушными людьми, захватила меня сразу же, как только возникла.
Жизнь на кордоне не сулила ничего нового: банька, рыбалка, разговоры про то, чей флот сильнее - наш или американский… А здесь - цыгане. И вовсе не те, что пляшут в "Ромэне", и не те, что продают в подземных переходах губную помаду… От их бивачного застолья веяло цыганами Пушкина, Бодлера, Лорки…
Непостижимым образом цыгане противостоят гнету цивилизации со всеми её авиалайнерами, атомоходами, орбитальными станциями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44