Сквозь ледяную броню окна виделся зазывный теплый огонь, и только Сметанин толкнулся в дверь, за стеклом, будто ждавшая зова, полыхнула синяя тень.
– Ктой там? – раздался из сеней встревоженный слабый голос.
– Леший в гости… Свои… свои. Впускай, Анисья, – торопливо отозвался Сметанин и строго кашлянул.
Они прошли в избу, и тут же на пороге горенки, как в высокой портретной раме, выросла Анисьина младшая дочь Галька, заскребыш и душевная опора. Колька часто видал ее, но тут мазнул торопливым взглядом, высокую, голенастую, едва прикрытую бумазейным халатиком, и смутился.
«Хорош квас, да не про нас, – подумал с завистью. – Такая профурсетка и глядеть не станет. Ей фраера подавай, трясогузке рыжей, чтоб диплом в кармане и толстый бумажник. А я бы ей по-ка-зал систему». И отчего-то дурным злом окатило сердце и глаза заслонило зеленым туманцем. Бухгалтер же подглядел Колькино смущенье и по-своему решил:
– Клюнул… собака.
Анисья мялась у рукомойника, прятала в передник припухловатые потрескавшиеся руки и не знала, как приветить неожиданных гостей. Ее тусклое скуластенькое обличье ничего не выражало, кроме грусти и предночной усталости. Да и чего веселиться, верно? Ведь милых ее сердцу людей не было тут, да и муж-покойничек за версту обегал бухгалтера. Но за порог не погонишь – не выставишь, тут настрополи себя и жди-выжидай, как поведут себя да клонить станут. Если на грех иль баловство пойдет, тогда и турнуть можно рогачом под подушки. Так настрожила себя Анисья и решила чай направить: самовар лишним на столе не будет. Она совала в трубу пылающую растопку, когда расслышала на столе стеклянный звяк бутылок, и душу ее защемило нехорошей догадкой: «Не свататься ли явились?..»
– При-ка-тилось Рождество-о госпо-дину под окно, – скоморошествуя, протянул Сметанин и в лад присловью отбил чечетку на толстых ляжках. И так у него ладно получилось, так ловко прошлись мягкие ладони по упругим мясам, что даже надутое остроносое лицо девушки отмякло, и она забросила ногу за ногу, показав широкие, слегка вывернутые колени и бедро с крохотным стручком старого шрама. Галя поймала привязчивый взгляд Коли Базы и запахнула халатик. Груди у нее были бодливые, двумя кулачками, едва прорезывались сквозь полосатую бумазею, и оттого, что они едва намечались, Колька вдруг почувствовал некоторое злорадство. «У Зинки-то есть за что ухватить. Возьмешь в руки – маешь вещь. А тут два кукиша».
А Сметанин меж тем брал застолье в свои руки:
– Странно, есть птицы, которые осенью пешком с севера бегут на юг, пять тыщ км драпают, а весной обратно…
– Старая пластинка, Федор Степанович. Сменить пора. – Кольку отчего-то смутили эти надоедливые слова, и он увидал в них иной смысл. «Не меня ли сватать решил?» Он засмеялся своему предположению, но не воспротивился: все в нем – и сердце, и черева – с нетерпением готовилось к предстоящему питию.
– А ты не перебивай. Мотай на ус… Я к чему, Галина Мартыновна: рожать-то захочешь, не туда еще побежишь. На хлебном-то паре да пять тысяч км, это же надорваться и сойти с ума. Это чтоб яичко кинуть да выпарить. Природа… А у Кольки уже борода седая.
– Дорого яичко к Христову дню. – Анисья присела с краю стола, подоткнула кулачком рыжеватенькое постное лицо. – Меньше бы пил, находальник, дак давно бы семеро по лавкам. – Этим Анисья как бы сказала, что жених ей не по нраву и нечего дальше кисели хлебать: не пора ли, гости, к лешему. Но Сметанин сделал вид, что не понял хозяйку.
– И я говорю: седина в бороду, ум в голову. Самая зрелая пора. Доколь холостяжить?
– Седина в бороду, бес в ребро, – снова напротив пошла хозяйка. Подумала: не за эту ли распутную башку, за распьянцовскую голову пихать дочь, да чтобы она всю жизнь слезами исходила, сопли на кулак мотала. Нет уж, не-ет, как ты хошь, дорогой Миколаюшко… И только дочь ее по-прежнему равнодушно покачивала ногою, обутой в расшитую стеклярусом остроносую тапочку. Ей, наверное, нравилась своя долгая смугловатая нога с золотистым пушком на голени, розовая промытая пятка и шитый из бархату домашний шлепанец. Широко поставленные ее глаза, придавленные тяжелыми припухшими веками, туманились, и мягкие безвольные губы кривились, обнажая мышиную зернь зубов: сочные были губы, слегка вывернутые, обнаженные, малиновой спелости. Пора девке-то, пора семью становить, все в ней намлело, наготовилось. Сметанин упорно, с насмешкою разглядывал Галю, узнавая в ней отцовы глаза, малахольные, с признаками близкого гнева, который в любое время может прорваться сквозь ленивую истому. И оттого, что девица так походила на отца, Сметанину доставляло особенное удовольствие досаждать и неволить ее, словно бы даже этим мща мертвому. Хотя чего мстить? Ни вражды не было, ни особой любви, но жила затяжная, долговекая неприязнь, которую, казалось, не стерла и кончина Петенбурга.
– Закусить-то есть ли что? Все мечи, что есть в печи. Вино киснет. – Еще не пил Сметанин, но уже побагровел, и легкая испаринка выпала над крутыми надбровьями. Он разлохматил жидкую челочку, замотал головой, точно в сильном хмелю был. – Душа-а просит…
– Да не готовила нынче. Таких гостей не ждала.
Но кое-что собрала Анисья на стол: пироги со щукой были да картошка с мясом осталась от обеда. Закусят и этим: им закуска-то мимо рта, было бы вина вдоволь. Сметанин поднялся, высоко вздел рюмку, сатиновая рубаха распахнулась, и видно было, как по медвежьей короткой шее струилось нетерпение.
– Несвычно в таком ранге… Да не боги горшки обжигают. У вас, Анисья Матвеевна, есть дочь – королева, а у нас парень – королевич. Думаем мы сойтись да род завести. Дуть ли на ложку, хлебать ли уху. Сразу скажу – парень по всем статьям, дебит-кредит, не промахнетесь. Что по хозяйству, что по работе. Каждый день на столе свежина.
Анисья испуганно переводила взгляд с Коли Базы на дочь свою, как бы сравнивая их, и материно сердце пугалось. Отказать бы сразу – и дело с концом. Но вот не вырвалось супротивное слово, показалось ненужным восставать, ведь черт знает на что подумают гости: загордилась, дескать, нос задрала, поганка лесовая. А бухгалтеру наступи на хвост – до могилы плакать. Хоть и нет в Анисье обиды ни к тому, ни к другому. Жалость живет, а обиды не хранит. И потому пожала плечами, пробуя все свести на шутку.
– Да бросьте, Федор Степанович. Из мякины зерна не нарастет. У меня девка из люльки только. Еще и титок не народилось.
– Ну ладно, ладно. Не сразу Москва, верно? По махонькой грянем, а там и поговорим.
Выпили. Коля База сидел, опустивши голову, и на чем свет костерил Сметанина. «Хоть бы спросил. Привел, как козла на привязи. А со мной не та система. Со мной не отколется».
– Тряпкин сватальщик. А ты что, нынче на подмену, Федор Степанович? Иль у него выходной?.. У Коли жана, при живой жане нехорошо, – нашлась хозяйка и тут же свела беззубый роток в гузку, словно бы нитками зашила. Зубы-то вставляла под лето, еще хозяин был жив, не с месяц ли жила в Слободе, да не пришлись протезы к деснам. Словно бы камни-булыги во рту. Ни слова не скажи, ни куска не проглони толком. Вон на наблюднике в стакане, как живые, и глянуть страшно.
– Это не разговор. Не-е… Печатей в паспорте не ставлено. Верно, Колька?
Парень тоскливо посмотрел на бухгалтера. Ему хотелось выпить, чтобы расковаться, найти себя, свой голос, и потому он согласно кивнул головою, чтобы только отвязаться. И подумал туманно, с желанным облегчением: а действительно, не браковался с бабой, не зауздан, чтобы погонять, вольный казак. Куда хочу, туда и ворочу.
И он даже рассердился на Зинку за ее привязчивость, и сердце расположилось к долгому застолью, питью и песням, чтобы хоть и дурашливо, но все походило на сватовство, со сговором и рукобитьем. Колька с мольбой посмотрел на Галю в надежде встретиться с ее глазами, чтобы не артачилась, поддержала веселье и подыграла, но девица по-прежнему сидела на стуле козырем, как гвардеец, и качала сухой красивой ногою.
– На углу-то сидишь, замуж не выйдешь, – шутливо остерег Колька.
– Не твое собачье дело, – огрызнулась Галя, не принимая шутки. Серые глаза оставались холодны и неуступчивы.
– Дура! – неожиданно вспыхнул парень, и острое лицо побагровело, пошло пятнами. – Да меня озолоти – и не надо…
– И слава Богу. – Вызывающе покачивая бедрами, Галя лениво удалилась в горенку и плотно затворила дверь. Коля с сожалением и злорадным удовольствием смотрел вслед: халатишко задрался слегка, измявшись на стуле, и на плотных бедрах высеклась красная полоска от сиденья. Эта розовая вдавлинка приземлила девицу в Колиных глазах, сделала ее обычной, заурядной и странно успокоила парня. «Ну и пусть валит отсюда, профурсетка, – решил Коля, начисто отвергая девушку от сердца. – Кто-нибудь наставит в городе рога – наплачется».
– Такую девку прозевал. Во-ро-на, – с укором протянул Сметанин, но медвежеватые глазки смеялись, словно бы мужик достиг своей цели.
– А чего она собачится? Я же вижу насквозь. Чертова кукла. Да ну ее… – Колька споткнулся и не договорил. Анисья слегка пригубила рюмку, сейчас сидела понурившись и считала себя кругом виноватою.
– Ну что я поделаю, ребятки, – говорила она пресекающимся голосом. – Сами видели. Я тебя, Коля, не похулю… А моя-то… Ей слово, а она фур-р-р – и за дверь. Я ей: Галя, говорю, чего ты сиднем, как прикована. Поди на улку, погуляй, проветрись, сходи на молодежь. Может, в городе закавалерится?.. Молчит. Как воды в рот… Раньше-то мы этого дня ждали. Девки снежок пололи да приговаривали: «Сею-вею мой беленький снежок». И слушают, где богосуженый, там собака лает… Все прошло боле, все прокатилось… Вы пейте-пейте да закусывайте, чего Бог послал. Уж не пообидьтесь, какое наше сиротское житье. Без Мартына-то как без жизни. Словно черным платком окутали, все померкло. В гробе лежит, а как живой. – Роток ее собрался в скорбную гузку, и в глазках, отороченных жесткими черными ресничками, налилась скорая влага. Она не скатилась, не расслоилась в морщинах лица, а словно бы ушла обратно в глубь колодца до нового печального воспоминанья. Так вода в речной проруби то качнется, набухнет вровень со льдом, то опадет, обнажив сумеречную полость. – Бывало, и мужики гадали, ой-ой. Надо было к конской пролуби сходить да окунать пяту. Я еще девчонкой была, мне мужчина рассказывал. Надо окунать пяту и к дому задом идти. Вот пришел он, лег на кровать да в изножье крепко ноги упер, чтобы нежить не взяла да страх не одолил. Тут надо крепкому человеку быть, мало ли что покажется. Лежу, говорит, и вдруг идет человек, деревенская девка знакомая. Большим платком закуталась и говорит: «Тебе одному худо, тебе одному не житье. Поди за меня». И исчезла, как не было. На ней и женился потом, а гулял с другой. Говорит, на войне был, трупы внавал лежат – не боялся, а тут труса спраздновал, едва отошел. Вот как бывает…
– А я Зинку не отдам. Не думайте, – вдруг тупо сказал Коля База. Пока вела басни хозяйка, парень не однажды приложился к стопке и сейчас сильно жалел и себя, и женщину, которую собирался обмануть.
– Ну вот… Лучше слава Богу, чем не дай Бог… Веди Зинку в сельсовет, да распишитесь. Доколь ей мыкаться. Да с рюмкой-то завяжи. Невинно вино, но проклято пьянство, – покорно и устало внушала Анисья, а сама меж тем не забывала взглянуть на дверь в горенку. – А на мою девку зла не держи, парень. У нынешних ум свой. Верно я говорю, Федор Степанович?
– Это на чей баланец кинуть, – возразил Сметанин. – А я думаю, отступать рано.
– Все равно Зинку не отдам…
– Выкинь из головы. На ней клейма негде ставить, а ты уперся. Не всему верь, что баба трубит. – Не склеивалась забава, лопнуло начинание с первого подхода, и бухгалтеру стало досадно, что не смог натянуть нос председателю. Провал, так провал, ни радости, ни блажи. Нос с локоть, а ум с ноготь. Где дак кинь да брось, не знаешь, какой фортель выкинет, а тут как дебил. Скис, развел кисели на ровном месте, – клял он Кольку.
Может, хмель развел в душе Сметанина такую муть? Кто его знает. Но несолоно хлебавши он не хотел уходить от стола. Анисья погрузилась в себя, отплыла так далеко, что вроде бы и не дышала, не жила на этом свете, точно ушла вслед за мужем в горние высоты и там высматривала себе тихое место. Обветшала женщина, слиняла и сникла за какие-то месяцы, и вот эта способность возникла, ранее не знаемая, – уходить от мира. Так становилось покойно тогда, и ничего не касалось.
И то, что хозяйка, отстраняясь, вроде бы брезговала им, тоже ущемляло, досадило Сметанина.
– Отдай девку-то. Доколь киснуть? – приступал он. – Надуют пузо, потом хороводься. Не знаешь ведь, где нагреют. В городе парни ловкие, они с тебя платье сымут средь белого дня, а ты и не услышишь.
– Будто и такие. Загибаешь?..
– Пусть меня черт кочергой перекрестит.
– А я так постановила себе, что это ее дело. У нее свой ум, не с мое ума-то. Как хошь пусть.
– Притащит в подоле, скажет: на, мати, водись. А то ли дело деревенский мужичок, с детства знакомый, законный. Пойдут обабки кататься по лавкам, только успевай принимать. Как год, так и штука. – Жаль, Галька не слышала, к ней лились речи, от которых бы уши зажглись. А может быть, с той стороны двери приникла настороже и каждое слово ловит? Сел Сметанин на любимого конька и поехал басни заплетать, пули лить. Снова незаметно переменило человека, даже осанкой опростился и стал своим, обыденным, прежним, еще не занафталиненным службой, бойким на похвальбу человеком. – Давай, Анисья, запросватаем телегу за почтовый тарантас.
– Я-то бы что… Далеко ли уедут. Шибко заливает Колюшка за воротник. Ко-ля-я, хватит тебе, сердешный.
Парень поднял осоловелые глаза, давно ли сияющие июльским молодым березовым светом, а сейчас розовые, мутные и слепые, как у щенка.
– Сказал, Зинку не брошу, – и баста. Я за нее кости переломаю…
– Никто и не неволит, сердешный.
– Жалко, не склеилось. Одно в надежду: у бабы на дню сто перемен. – Сметанин напряг слух, пробуя понять, что творится в комнате. – Эй, Галька, проказница, а ну подь к столу. Жених киснет. – Но молчание хранилось за дверью, только неотчетливо и глухо скрипнуло что-то иль всхлипнуло. – С норовом, а? И не боится ведь, – удивился бухгалтер. – Это меня-то не боится. А я ей могу подмочить репутацию, плакать будет. Эй, Галька, подь сюда, подними веселье. – Бухгалтер трубил отбой, свертывал затею, еще не зная, как ловчее и хитрее обратить ее в шутку. – Колька, не верь бабам. Вороньи перья – не птица, баба – не крепость. Не знаешь, когда выберет момент и сдастся неприятелю… Вот был случай на моем веку. Мужик уйдет на охоту, а жена, барыня, кореша приглашает. Ну, у них шуры-муры. А ей, собаке, мало, ей хочется и того больше. Пришла она к соседу и спрашивает, не знаешь ли ты, как слепоту и глухоту на мужа навести. А тот хитрован был и говорит: муж вернется с охоты, я тебе все наведу. Ну, муж с охоты, значит, поел-попил, пошел к соседу покурить. Тот и докладывает: то да се, в общем, жена тебе хочет пичмур устроить. А я тебе посоветую: в поле есть дуб здоровый. Ты оденься, будто на охоту, и поди, а сам в этот дуб залезь и жди…
– Глупый, от глупый какой, – пьяно засмеялся Коля База. – Откуда у нас дуб-от…
– Ну, ошибся, с кем не бывает, – поправился Сметанин. – Ну, в ель, значит, в дупло. Она прибежит и станет молиться дупленьскому Николе. Прибежит и будет говорить: «Помоги ослепить и оглушить». А ты отвечай из дупла-то: «Навари супу, он с него будет глохнуть». Ну, с утра мужик оделся и якобы на охоту. Сосед и говорит бабе: «Беги к дупленьскому Николе, он тебе даст совет, как навести слепоту и глухоту».
– Ну не зараза ли. Прокуды есть, стервы, – охотно верила Анисья. – Им что в лоб, что по лбу.
– Вот женка и сделала все, как дупленьский Никола насоветовал. Супу наварила, гуся зажарила… Это было, не думайте, что не. Мне рыбаки рассказывали… Ну, все так и случилось, как сосед сказал. Насоветовал мужик из дупла своей бабе, та на радостях домой. А муж из дупла вылез, походил возле, ему уже не до охоты, коли жена ослепить хочет. Пошел домой, баба встречает его, как ангела, сапоги и брюки стаскивает, говорит, золотой мой, поешь. Он гуся поел и стал нарошно глазами рипкать. «Ой, – говорит, – что-то не вижу». Жена ему скорей супу. «Ой, баба, что-то не слышу. Повали меня на кровать». Положила мужа на кровать, еще для пробы окликает, а тот молчит. И говорит: «Ну, слава Богу, навела слепоту и глухоту на старика…»
– Как не жалко-то ей. Живой ведь, – снова жалостно посетовала Анисья.
– Бабу зажгет, дак она и Рим подпалит. Ну, дело к вечеру, кореш в окно стучит. Вот и началась у них любовь, трали-вали. Ну, все хорошо, все ладно. Постелишко баба принесла, уложились они отдыхать. Дело зашло кончать, тут мужик снимает ружье – и раз… Кореша-то убил, а сама-то, сволочь, жива. Он прав был, а вроде и не прав. Ее надо было, сучку, кончать… Не женись, Колька, вот мой совет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
– Ктой там? – раздался из сеней встревоженный слабый голос.
– Леший в гости… Свои… свои. Впускай, Анисья, – торопливо отозвался Сметанин и строго кашлянул.
Они прошли в избу, и тут же на пороге горенки, как в высокой портретной раме, выросла Анисьина младшая дочь Галька, заскребыш и душевная опора. Колька часто видал ее, но тут мазнул торопливым взглядом, высокую, голенастую, едва прикрытую бумазейным халатиком, и смутился.
«Хорош квас, да не про нас, – подумал с завистью. – Такая профурсетка и глядеть не станет. Ей фраера подавай, трясогузке рыжей, чтоб диплом в кармане и толстый бумажник. А я бы ей по-ка-зал систему». И отчего-то дурным злом окатило сердце и глаза заслонило зеленым туманцем. Бухгалтер же подглядел Колькино смущенье и по-своему решил:
– Клюнул… собака.
Анисья мялась у рукомойника, прятала в передник припухловатые потрескавшиеся руки и не знала, как приветить неожиданных гостей. Ее тусклое скуластенькое обличье ничего не выражало, кроме грусти и предночной усталости. Да и чего веселиться, верно? Ведь милых ее сердцу людей не было тут, да и муж-покойничек за версту обегал бухгалтера. Но за порог не погонишь – не выставишь, тут настрополи себя и жди-выжидай, как поведут себя да клонить станут. Если на грех иль баловство пойдет, тогда и турнуть можно рогачом под подушки. Так настрожила себя Анисья и решила чай направить: самовар лишним на столе не будет. Она совала в трубу пылающую растопку, когда расслышала на столе стеклянный звяк бутылок, и душу ее защемило нехорошей догадкой: «Не свататься ли явились?..»
– При-ка-тилось Рождество-о госпо-дину под окно, – скоморошествуя, протянул Сметанин и в лад присловью отбил чечетку на толстых ляжках. И так у него ладно получилось, так ловко прошлись мягкие ладони по упругим мясам, что даже надутое остроносое лицо девушки отмякло, и она забросила ногу за ногу, показав широкие, слегка вывернутые колени и бедро с крохотным стручком старого шрама. Галя поймала привязчивый взгляд Коли Базы и запахнула халатик. Груди у нее были бодливые, двумя кулачками, едва прорезывались сквозь полосатую бумазею, и оттого, что они едва намечались, Колька вдруг почувствовал некоторое злорадство. «У Зинки-то есть за что ухватить. Возьмешь в руки – маешь вещь. А тут два кукиша».
А Сметанин меж тем брал застолье в свои руки:
– Странно, есть птицы, которые осенью пешком с севера бегут на юг, пять тыщ км драпают, а весной обратно…
– Старая пластинка, Федор Степанович. Сменить пора. – Кольку отчего-то смутили эти надоедливые слова, и он увидал в них иной смысл. «Не меня ли сватать решил?» Он засмеялся своему предположению, но не воспротивился: все в нем – и сердце, и черева – с нетерпением готовилось к предстоящему питию.
– А ты не перебивай. Мотай на ус… Я к чему, Галина Мартыновна: рожать-то захочешь, не туда еще побежишь. На хлебном-то паре да пять тысяч км, это же надорваться и сойти с ума. Это чтоб яичко кинуть да выпарить. Природа… А у Кольки уже борода седая.
– Дорого яичко к Христову дню. – Анисья присела с краю стола, подоткнула кулачком рыжеватенькое постное лицо. – Меньше бы пил, находальник, дак давно бы семеро по лавкам. – Этим Анисья как бы сказала, что жених ей не по нраву и нечего дальше кисели хлебать: не пора ли, гости, к лешему. Но Сметанин сделал вид, что не понял хозяйку.
– И я говорю: седина в бороду, ум в голову. Самая зрелая пора. Доколь холостяжить?
– Седина в бороду, бес в ребро, – снова напротив пошла хозяйка. Подумала: не за эту ли распутную башку, за распьянцовскую голову пихать дочь, да чтобы она всю жизнь слезами исходила, сопли на кулак мотала. Нет уж, не-ет, как ты хошь, дорогой Миколаюшко… И только дочь ее по-прежнему равнодушно покачивала ногою, обутой в расшитую стеклярусом остроносую тапочку. Ей, наверное, нравилась своя долгая смугловатая нога с золотистым пушком на голени, розовая промытая пятка и шитый из бархату домашний шлепанец. Широко поставленные ее глаза, придавленные тяжелыми припухшими веками, туманились, и мягкие безвольные губы кривились, обнажая мышиную зернь зубов: сочные были губы, слегка вывернутые, обнаженные, малиновой спелости. Пора девке-то, пора семью становить, все в ней намлело, наготовилось. Сметанин упорно, с насмешкою разглядывал Галю, узнавая в ней отцовы глаза, малахольные, с признаками близкого гнева, который в любое время может прорваться сквозь ленивую истому. И оттого, что девица так походила на отца, Сметанину доставляло особенное удовольствие досаждать и неволить ее, словно бы даже этим мща мертвому. Хотя чего мстить? Ни вражды не было, ни особой любви, но жила затяжная, долговекая неприязнь, которую, казалось, не стерла и кончина Петенбурга.
– Закусить-то есть ли что? Все мечи, что есть в печи. Вино киснет. – Еще не пил Сметанин, но уже побагровел, и легкая испаринка выпала над крутыми надбровьями. Он разлохматил жидкую челочку, замотал головой, точно в сильном хмелю был. – Душа-а просит…
– Да не готовила нынче. Таких гостей не ждала.
Но кое-что собрала Анисья на стол: пироги со щукой были да картошка с мясом осталась от обеда. Закусят и этим: им закуска-то мимо рта, было бы вина вдоволь. Сметанин поднялся, высоко вздел рюмку, сатиновая рубаха распахнулась, и видно было, как по медвежьей короткой шее струилось нетерпение.
– Несвычно в таком ранге… Да не боги горшки обжигают. У вас, Анисья Матвеевна, есть дочь – королева, а у нас парень – королевич. Думаем мы сойтись да род завести. Дуть ли на ложку, хлебать ли уху. Сразу скажу – парень по всем статьям, дебит-кредит, не промахнетесь. Что по хозяйству, что по работе. Каждый день на столе свежина.
Анисья испуганно переводила взгляд с Коли Базы на дочь свою, как бы сравнивая их, и материно сердце пугалось. Отказать бы сразу – и дело с концом. Но вот не вырвалось супротивное слово, показалось ненужным восставать, ведь черт знает на что подумают гости: загордилась, дескать, нос задрала, поганка лесовая. А бухгалтеру наступи на хвост – до могилы плакать. Хоть и нет в Анисье обиды ни к тому, ни к другому. Жалость живет, а обиды не хранит. И потому пожала плечами, пробуя все свести на шутку.
– Да бросьте, Федор Степанович. Из мякины зерна не нарастет. У меня девка из люльки только. Еще и титок не народилось.
– Ну ладно, ладно. Не сразу Москва, верно? По махонькой грянем, а там и поговорим.
Выпили. Коля База сидел, опустивши голову, и на чем свет костерил Сметанина. «Хоть бы спросил. Привел, как козла на привязи. А со мной не та система. Со мной не отколется».
– Тряпкин сватальщик. А ты что, нынче на подмену, Федор Степанович? Иль у него выходной?.. У Коли жана, при живой жане нехорошо, – нашлась хозяйка и тут же свела беззубый роток в гузку, словно бы нитками зашила. Зубы-то вставляла под лето, еще хозяин был жив, не с месяц ли жила в Слободе, да не пришлись протезы к деснам. Словно бы камни-булыги во рту. Ни слова не скажи, ни куска не проглони толком. Вон на наблюднике в стакане, как живые, и глянуть страшно.
– Это не разговор. Не-е… Печатей в паспорте не ставлено. Верно, Колька?
Парень тоскливо посмотрел на бухгалтера. Ему хотелось выпить, чтобы расковаться, найти себя, свой голос, и потому он согласно кивнул головою, чтобы только отвязаться. И подумал туманно, с желанным облегчением: а действительно, не браковался с бабой, не зауздан, чтобы погонять, вольный казак. Куда хочу, туда и ворочу.
И он даже рассердился на Зинку за ее привязчивость, и сердце расположилось к долгому застолью, питью и песням, чтобы хоть и дурашливо, но все походило на сватовство, со сговором и рукобитьем. Колька с мольбой посмотрел на Галю в надежде встретиться с ее глазами, чтобы не артачилась, поддержала веселье и подыграла, но девица по-прежнему сидела на стуле козырем, как гвардеец, и качала сухой красивой ногою.
– На углу-то сидишь, замуж не выйдешь, – шутливо остерег Колька.
– Не твое собачье дело, – огрызнулась Галя, не принимая шутки. Серые глаза оставались холодны и неуступчивы.
– Дура! – неожиданно вспыхнул парень, и острое лицо побагровело, пошло пятнами. – Да меня озолоти – и не надо…
– И слава Богу. – Вызывающе покачивая бедрами, Галя лениво удалилась в горенку и плотно затворила дверь. Коля с сожалением и злорадным удовольствием смотрел вслед: халатишко задрался слегка, измявшись на стуле, и на плотных бедрах высеклась красная полоска от сиденья. Эта розовая вдавлинка приземлила девицу в Колиных глазах, сделала ее обычной, заурядной и странно успокоила парня. «Ну и пусть валит отсюда, профурсетка, – решил Коля, начисто отвергая девушку от сердца. – Кто-нибудь наставит в городе рога – наплачется».
– Такую девку прозевал. Во-ро-на, – с укором протянул Сметанин, но медвежеватые глазки смеялись, словно бы мужик достиг своей цели.
– А чего она собачится? Я же вижу насквозь. Чертова кукла. Да ну ее… – Колька споткнулся и не договорил. Анисья слегка пригубила рюмку, сейчас сидела понурившись и считала себя кругом виноватою.
– Ну что я поделаю, ребятки, – говорила она пресекающимся голосом. – Сами видели. Я тебя, Коля, не похулю… А моя-то… Ей слово, а она фур-р-р – и за дверь. Я ей: Галя, говорю, чего ты сиднем, как прикована. Поди на улку, погуляй, проветрись, сходи на молодежь. Может, в городе закавалерится?.. Молчит. Как воды в рот… Раньше-то мы этого дня ждали. Девки снежок пололи да приговаривали: «Сею-вею мой беленький снежок». И слушают, где богосуженый, там собака лает… Все прошло боле, все прокатилось… Вы пейте-пейте да закусывайте, чего Бог послал. Уж не пообидьтесь, какое наше сиротское житье. Без Мартына-то как без жизни. Словно черным платком окутали, все померкло. В гробе лежит, а как живой. – Роток ее собрался в скорбную гузку, и в глазках, отороченных жесткими черными ресничками, налилась скорая влага. Она не скатилась, не расслоилась в морщинах лица, а словно бы ушла обратно в глубь колодца до нового печального воспоминанья. Так вода в речной проруби то качнется, набухнет вровень со льдом, то опадет, обнажив сумеречную полость. – Бывало, и мужики гадали, ой-ой. Надо было к конской пролуби сходить да окунать пяту. Я еще девчонкой была, мне мужчина рассказывал. Надо окунать пяту и к дому задом идти. Вот пришел он, лег на кровать да в изножье крепко ноги упер, чтобы нежить не взяла да страх не одолил. Тут надо крепкому человеку быть, мало ли что покажется. Лежу, говорит, и вдруг идет человек, деревенская девка знакомая. Большим платком закуталась и говорит: «Тебе одному худо, тебе одному не житье. Поди за меня». И исчезла, как не было. На ней и женился потом, а гулял с другой. Говорит, на войне был, трупы внавал лежат – не боялся, а тут труса спраздновал, едва отошел. Вот как бывает…
– А я Зинку не отдам. Не думайте, – вдруг тупо сказал Коля База. Пока вела басни хозяйка, парень не однажды приложился к стопке и сейчас сильно жалел и себя, и женщину, которую собирался обмануть.
– Ну вот… Лучше слава Богу, чем не дай Бог… Веди Зинку в сельсовет, да распишитесь. Доколь ей мыкаться. Да с рюмкой-то завяжи. Невинно вино, но проклято пьянство, – покорно и устало внушала Анисья, а сама меж тем не забывала взглянуть на дверь в горенку. – А на мою девку зла не держи, парень. У нынешних ум свой. Верно я говорю, Федор Степанович?
– Это на чей баланец кинуть, – возразил Сметанин. – А я думаю, отступать рано.
– Все равно Зинку не отдам…
– Выкинь из головы. На ней клейма негде ставить, а ты уперся. Не всему верь, что баба трубит. – Не склеивалась забава, лопнуло начинание с первого подхода, и бухгалтеру стало досадно, что не смог натянуть нос председателю. Провал, так провал, ни радости, ни блажи. Нос с локоть, а ум с ноготь. Где дак кинь да брось, не знаешь, какой фортель выкинет, а тут как дебил. Скис, развел кисели на ровном месте, – клял он Кольку.
Может, хмель развел в душе Сметанина такую муть? Кто его знает. Но несолоно хлебавши он не хотел уходить от стола. Анисья погрузилась в себя, отплыла так далеко, что вроде бы и не дышала, не жила на этом свете, точно ушла вслед за мужем в горние высоты и там высматривала себе тихое место. Обветшала женщина, слиняла и сникла за какие-то месяцы, и вот эта способность возникла, ранее не знаемая, – уходить от мира. Так становилось покойно тогда, и ничего не касалось.
И то, что хозяйка, отстраняясь, вроде бы брезговала им, тоже ущемляло, досадило Сметанина.
– Отдай девку-то. Доколь киснуть? – приступал он. – Надуют пузо, потом хороводься. Не знаешь ведь, где нагреют. В городе парни ловкие, они с тебя платье сымут средь белого дня, а ты и не услышишь.
– Будто и такие. Загибаешь?..
– Пусть меня черт кочергой перекрестит.
– А я так постановила себе, что это ее дело. У нее свой ум, не с мое ума-то. Как хошь пусть.
– Притащит в подоле, скажет: на, мати, водись. А то ли дело деревенский мужичок, с детства знакомый, законный. Пойдут обабки кататься по лавкам, только успевай принимать. Как год, так и штука. – Жаль, Галька не слышала, к ней лились речи, от которых бы уши зажглись. А может быть, с той стороны двери приникла настороже и каждое слово ловит? Сел Сметанин на любимого конька и поехал басни заплетать, пули лить. Снова незаметно переменило человека, даже осанкой опростился и стал своим, обыденным, прежним, еще не занафталиненным службой, бойким на похвальбу человеком. – Давай, Анисья, запросватаем телегу за почтовый тарантас.
– Я-то бы что… Далеко ли уедут. Шибко заливает Колюшка за воротник. Ко-ля-я, хватит тебе, сердешный.
Парень поднял осоловелые глаза, давно ли сияющие июльским молодым березовым светом, а сейчас розовые, мутные и слепые, как у щенка.
– Сказал, Зинку не брошу, – и баста. Я за нее кости переломаю…
– Никто и не неволит, сердешный.
– Жалко, не склеилось. Одно в надежду: у бабы на дню сто перемен. – Сметанин напряг слух, пробуя понять, что творится в комнате. – Эй, Галька, проказница, а ну подь к столу. Жених киснет. – Но молчание хранилось за дверью, только неотчетливо и глухо скрипнуло что-то иль всхлипнуло. – С норовом, а? И не боится ведь, – удивился бухгалтер. – Это меня-то не боится. А я ей могу подмочить репутацию, плакать будет. Эй, Галька, подь сюда, подними веселье. – Бухгалтер трубил отбой, свертывал затею, еще не зная, как ловчее и хитрее обратить ее в шутку. – Колька, не верь бабам. Вороньи перья – не птица, баба – не крепость. Не знаешь, когда выберет момент и сдастся неприятелю… Вот был случай на моем веку. Мужик уйдет на охоту, а жена, барыня, кореша приглашает. Ну, у них шуры-муры. А ей, собаке, мало, ей хочется и того больше. Пришла она к соседу и спрашивает, не знаешь ли ты, как слепоту и глухоту на мужа навести. А тот хитрован был и говорит: муж вернется с охоты, я тебе все наведу. Ну, муж с охоты, значит, поел-попил, пошел к соседу покурить. Тот и докладывает: то да се, в общем, жена тебе хочет пичмур устроить. А я тебе посоветую: в поле есть дуб здоровый. Ты оденься, будто на охоту, и поди, а сам в этот дуб залезь и жди…
– Глупый, от глупый какой, – пьяно засмеялся Коля База. – Откуда у нас дуб-от…
– Ну, ошибся, с кем не бывает, – поправился Сметанин. – Ну, в ель, значит, в дупло. Она прибежит и станет молиться дупленьскому Николе. Прибежит и будет говорить: «Помоги ослепить и оглушить». А ты отвечай из дупла-то: «Навари супу, он с него будет глохнуть». Ну, с утра мужик оделся и якобы на охоту. Сосед и говорит бабе: «Беги к дупленьскому Николе, он тебе даст совет, как навести слепоту и глухоту».
– Ну не зараза ли. Прокуды есть, стервы, – охотно верила Анисья. – Им что в лоб, что по лбу.
– Вот женка и сделала все, как дупленьский Никола насоветовал. Супу наварила, гуся зажарила… Это было, не думайте, что не. Мне рыбаки рассказывали… Ну, все так и случилось, как сосед сказал. Насоветовал мужик из дупла своей бабе, та на радостях домой. А муж из дупла вылез, походил возле, ему уже не до охоты, коли жена ослепить хочет. Пошел домой, баба встречает его, как ангела, сапоги и брюки стаскивает, говорит, золотой мой, поешь. Он гуся поел и стал нарошно глазами рипкать. «Ой, – говорит, – что-то не вижу». Жена ему скорей супу. «Ой, баба, что-то не слышу. Повали меня на кровать». Положила мужа на кровать, еще для пробы окликает, а тот молчит. И говорит: «Ну, слава Богу, навела слепоту и глухоту на старика…»
– Как не жалко-то ей. Живой ведь, – снова жалостно посетовала Анисья.
– Бабу зажгет, дак она и Рим подпалит. Ну, дело к вечеру, кореш в окно стучит. Вот и началась у них любовь, трали-вали. Ну, все хорошо, все ладно. Постелишко баба принесла, уложились они отдыхать. Дело зашло кончать, тут мужик снимает ружье – и раз… Кореша-то убил, а сама-то, сволочь, жива. Он прав был, а вроде и не прав. Ее надо было, сучку, кончать… Не женись, Колька, вот мой совет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45