Колодец вел
ее бережно: неплохая в сущности бабенка, неудачница, как многие, но тут уж
не его вина, да и чья, не очень ясно. Мордасов икал, каждый раз
оправдываясь, и Настурция серьезно кивала, мол, прощаю, принимаю
извинения, хоть и ясно, что икота не украшает.
Из-за штакетин заборов доносилось потявкивание, гасли окна, городок
погружался во тьму; когда добрались до дома Мордасова, сквозь занавески не
пробивался ни лучик. Мордасов пропустил Притыку вперед, размышляя, где
уложить ее на ночь и неожиданно почувствовал стеснение в груди, особенную
придавленность в темноте окон. Александр Прокофьевич выпустил локоть
Настурции и, чертыхаясь, разбрасывая метлы и дребезжащие ведра, ринулся к
дому.
От воздуха, от камешков, покалывающих нежные, оттертые в банях
подошвы, Настурция быстро протрезвела, рванулась вслед за Мордасовым,
влетела в прихожую, вытерла по привычке, будто в грязных сапогах, ноги о
половичок и кликнула Колодца. Молчание. Притыка ткнулась в один темный
проем, в другой и вдруг вошла в комнатенку с едва тлеющей лампадкой в
углу.
На коленях, сжимая восковую руку бабки, застыл Мордасов, по лицу его
текли слезы.
Шпындро сгрузил Филина у начальственного дома в мелкий светлый
кирпичик, не поленился подняться с Филиным на лифте, довел до самых дверей
и, несмотря на усталость - в оба конца километров полтораста,
столкновение, обильная трапеза - лучезарно улыбнулся, нажимая на кнопку
звонка и юркнул в лифт, чтоб не попадаться на глаза филиновой жене.
У подъезда налетел на младшую дочь Филина, - каверзную сувку, знал ее
в лицо, та его не приметила, тиская красавца с брезгливым выражением лица.
Мне-то что, гори вы все синим пламенем, Шпындро плюхнулся на сиденье,
положил руки на руль: нет, не зря угробил день, когда ехали в лифте, Филин
с трудом ворочая языком меж обветренных губ, заключил: "Ты мужик ничего,
поедешь. Это я сказал!"
Подъездная дорожка блестела невысохшей влагой, от кустов тянуло
сыростью. Шпындро приткнул нос машины к самой стене, ловко уместив корпус
меж двух жирных белых линий - его законное место.
Наташа Аркадьева услышала шум лифта, раскрыла толстый журнал
посередине - пусть видит, интересуюсь, не то что он; запахнула халат,
прикинула тактику: вести себя как ни в чем не бывало или дуться.
Тихо отворилась дверь, шаги по коридору и вот он стоит, смотрит ей в
затылок и рваная тень его бежит по стене, ломается по ажурным столикам,
пластается по ковру и почти полностью накрывает абажур с тяжелыми, вручную
скрученными кистями, под абажуром, уютно поджав ноги, расположилась
Аркадьева: собачиться не хотелось, говорить тоже, вяло обернулась,
кивнула, надеясь, что полумрак комнаты хоть какое-то выражение придаст ее
лицу.
Муж вышел, послышалось возня в спальне, открывались-закрывались
дверцы шкафов, громыхали выдвижные ящики, звякали то ли молнии, то ли
ключи от машины, брошенные в серебрянную с вензелями коробку.
Шпындро вернулся в гостиную, приблизился к жене. С ней он поедет, с
ней, а не с Настурцией, и ни с какой иной женщиной, их дом неделим, союз
не расторжим, у себя в квартире они против друг друга, а вне ее стен оба
против всех, иначе не вытянуть ни ему, ни ей. Они дополняли друг друга не
сказать идеально, но бесспорно, удачно; у них не семья, а дело, общее
дело, фирма в конце концов, процветающие фирмы никто по своей воле рушить
не станет.
Игорь Иванович без труда выхватывал из вещного обилия новые
приобретения и сейчас не проглядел самого важного: фарфорового пастушка
под боком коровенки, сжимающего свирель алыми губами.
- Сколько? - Шпындро опустился в кресло, пошевелил затекшими пальцами
кистей.
- Двести. - Следы усталости на лице Аркадьевой хорошо вязались с
появлением статуэтки - пришлось побегать, за так ничего не достается. В
семье считалось, что вкус - монополия жены. Муж не спорил, какая разница,
лишь бы разумное вложение.
- А если честно? - Шпындро выпростал ступни из тапочек, потянулся,
тронул в задумчивости пастушка. Такие вещи всегда реальны, пастушка и
завтра можно потрогать и послезавтра и продать, если вздумается, это сама
жизнь, а Настурция... попробуй вспомнить ее тепло или запах ее духов -
фикция не более - и что она щебетала и как целовала его и терлась о его
колючую щеку. Жена молчала, Игорь Иванович дружелюбно - пастушок
приглянулся - повторил:
- А если честно?
- Если честно?.. - Вздох, движение плеч, встрепенулись ноздри,
извиняющаяся полуулыбка, все же банкир муж. - Двести пятьдесят. -
Подумала: стою не меньше суперцентровых, а что бы муж выдал, признайся я,
откуда статуэтка? Скорее всего ничего, решил бы, что грубо шучу, а если б
и поверил, то и тогда не сильно закручинился. Дело есть дело - она тоже
пользовалась его понятиями - без жертв крепкого дела не сколотишь.
- Двести пятьдесят?.. - Шпындро протянул руку к пастушку, поразмыслил
не без издевки: Мордасов за стол, никому не нужный в горе-ресторации,
выложил с ходу немногим меньше, Настурция определенно перебрала, и Шпындро
старался не думать, куда поволок ее Колодец, в конце концов не его
проблемы, в танце небезразличные друг другу они сговорились на вторник и
тут озадачило: не исключено, что во вторник состоится передача заморских
даров, а он предложил Настурции встретиться в пять и поужинать в укромном
месте с отменной кухней. Рушилось давно заведенное. Если назначить встречу
фирмачу не в привычные четыре, то когда? Ехать на свидание с Настурцией,
не закинув поклажу домой, не резон, в багажнике воздаяние держать грех,
еще колупнут во время мления за десертом с Притыкой. Неудачно совпало. Или
условиться с фирмачом на банкете в понедельник на среду, да купцы
прилетают обычно дня на два-три не больше и на последний день - среду -
откладывать самое важное не позволительно.
Шпындро вздохнул: пастушок - двести пятьдесят. Дар, который ему
тащили издалека, - не меньше трех тысяч по скромным прикидкам; сколько ж,
если пересчитать на пастушков: больше отделения, хотя и далеко не взвод.
Усмехнулся. Жена перевернула страницу журнала.
Шпындро считал чтение занятием не то чтоб никчемным, скорее пасмурным
и - что уж явно - пожирающим время. Он еще раз прокрутил мысленно, как
развести Притыку и фирмача и еще раз порадовался своему спокойствию,
понимая, что Колодец не отпустит Настурцию домой в таком состоянии, а под
одной крышей, после загула, в ненастную ночь сам бог велел... его не
волновало возможное или неизбежное соитие тех двоих, его подлинная жизнь
здесь, среди пастушков, остальное привнесенное: не станет же кто-нибудь в
зравом рассудке ревновать к волнам, к пирсу, на котором нежился год или
два назад, так и Настурция для Игоря из иной жизни, из жизни, текущей
рядом, но бесконечно чужой; добрая женщина, не выгоревшая дотла изнутри,
скрытно отогревающая надежду на устройство личной жизни в укромном уголке
под сердцем, но... общая для всех, как море, как пляж, как цветущие
магнолии.
Сейчас Шпындро занимали два обстоятельства, вернее два человека:
Филин и Кругов - конкурент по предстоящему выезду - причем по мере
прояснения намерений Филина, тактика Кругова становилась все более
настораживающей; первое впечатление, что Кругов пустил все на самотек, но
Шпындро знал: ставки слишком высоки - годы и годы обеспеченной жизни и,
если Кругов делал вид, что сопротивляться не намерен, значит припас козырь
покруче туза и задача Шпындро как раз и состояла прознать, что за карта в
рукаве опытного не менее его самого Кругова, из какой колоды карта и можно
ли ее перебить.
В минуты, отделяющие поворот в темноте к стене от включения ночника,
когда супруги молча лежали на спинах, Аркадьеву посещали бередящие мысли:
так ли она живет? и чем все закончится? Не хуже других знала, что есть
вовсе другие люди и они посмеиваются над успехами четы Шпындро-Аркадьевых
и что она не пожалела бы ни злата, ни каменьев, чтобы эти люди приняли ее
всерьез и, понимая никчемность таких мечтаний, и то ли от ущербности,
запрятанной в бездонные глубины, то ли от смутной боязни приближающейся
поры увядания, то ли от сумбура мыслей и неприученности думать и
расправляться сомнениями, не касающимися купли-продажи, приобретений,
вызнавания цен рынка и других коммерческих трепыханий, засыпала Аркадьева
тревожно, ненавидя это время суток, когда деятельная натура ее теряла
способность пусть на минуту перед погружением в сон прикрыть бесконечной
чередой конкретных поступков - пошла, позвонила, потребовала, настояла,
добилась, припугнула - то страшное в себе, чему названия она не знала, и
что волновало ее все чаще и беспощаднее.
Шпындро колебаний жены не ведал, умел отметать постороннее напрочь и
вцеплялся в главное мертвой хваткой: Кругов, друг ситный, что же ты
заготовил в качестве домашнего дебютного задания, кто держит с тобой
совет, сколько ты готов вложить в надежде окупить вложения, не блефуешь ли
ты, браток, не нагоняешь ли напрасного страха величественным бездействием,
может и нет за тобой никого, ни души, некому плакаться, пустыня
безразличия?..
Смертная ночь длилась тягостно. Мордасов не выпускал руки мертвой
бабки, слезы уже просохли, а рядом на коленях сжалась притихшая Настурция.
Вот ведь как все заканчивается. Мордасов поправил сивый завиток на лбу
умершей, надеясь в душе, что отошла та без страданий, порукой тому -
улыбка, застывшая на губах, мягко разведенные уголки рта, плакал Александр
Прокофьевич еще и потому, что на груди бабки близ впадины внизу тощей шеи
в перекрученной коже обнаружился широкий бисерный кошелек с деньгами -
Колодец никогда не знал про него - сколько там? Боялся думать о
смехотворной малости, и выходит бабуля копила всю жизнь, крохи сгребала
согнутой ковшиком ладошкой, чтоб оставить внуку то, что он мог сшибить в
день или в два, а богомольная душа крупинку к крупинке подбирала все
сумеречные годы и цена денег потеряла для Мордасова смысл. Кому
повинишься, что и драл-то со встречных-поперечных безбожно ради бабки,
покупая самые дорогие лекарства, скармливая старухе не нужную и не
отодвигающую старости икру всех цветов, и жадность Мордасова замыкалась не
на нем самом, хотя и себя Колодец не обделял, но имела целью выкупить
бабку любой ценой из рук, плату не принимающих, как ни велико подношение.
Взять Настурцию, думал Мордасов, какой я в ее глазах? Жуток, переполнен
алчностью, как переспелый плод соком и то правда, выпрыгивал из нищеты
ужасающей, уверовал сызмальства: допустит колебания, годами понадобится
гривенники складывать в бутылку из-под шампанского, чтобы через черт знает
сколько лет огрести две или три сотни и возрадоваться тому, не подозревая,
что они твои собственные, тобой и вымороченные у жизни копейки, чуть - на
годы! - подзадержавшиеся.
Настурция извелась: что говорить в такие минуты и как утешать?
Молчать непотребно и, наверное, надо удумать истинно утешительное, без
червоточинки фальши, но что? Трогать Мордасова, сжимать пальцы, утирать
слезы, гладить, накрывать бабку, суетно метаться по комнатушкам...
Ошеломляюще - знала Притыка неизвестно откуда - ни она, ни Колодец, дожив
до жеребячьих уже лет, смерти не видели ни разу, так вышло - не видели, а
уж оба навидались дай бог.
Мордасов бережно стянул бисерный кошелек с груди под лоскутным
одеялом и, когда крохотные разноцветные стекляшки прикоснулись к его
пальцам, понял, что никогда - сколько ему не отмерено - в этой жизни не
появится у него человека преданнее, безропотной опоры и в зле и в добре и
в каждом его дыхании - пусть и смрадном, человека, который заранее хоть на
столетия вперед готов простить все, чтоб ни натворил Мордасов. Он-то знал
это всегда и знал, что после сметри бабки станет еще хуже, злее,
беспощаднее, а было ли куда катиться ниже.
Мордасов сжал кошелек. Теперь один, навсегда, до упора...
Замочек кошелька раскрылся сам без участия рук человеческих,
расползлись плохо сцепленные никелированные шарики и там в сафьяновом зеве
трояки, пятерки, редкие десятки... Господи! Мордасов припал к груди бабки
и зарыдал дико, животно, кулаки до крови молотили стальной брус, с
крепящейся к нему панцирной сеткой.
Филин горбился над кухонным столом - по левую руку пачка беломора, по
правую ложка. Дымился суп, жена крупно нарезала бородинский хлеб. Филин
отколупнул зернышко тмина, одно-другое, отодвинул тарелку в сторону.
Жена несколько раз плавно тянула на себя дверцу распираемого запасами
холодильника, внимательно изучала уставленные банками и мисками, усыпанные
свертками полки, будто надеясь высмотреть на рифленых поверхностях ответы
на бесконечные вопросы.
Из комнаты доносилось вялое переругивание дочерей. Филин закурил,
измождение на его лице проступало все отчетливее с каждым мигом, будто
узоры на оконном стекле под яростным напором мороза.
- Суп остывает. - Жена присела на край табуретки: и не представишь,
как она непривлекательна сейчас в его глазах, но никто - тут сомнений нет
- не может противиться течению времени.
- Суп... - Филин дотронулся до тарелки, как до предмета, увиденного
впервые в жизни. - Сожжем мосты! - Отчего-то припомнилось ему и он
повторил с нажимом. - Сожжем мосты!..
Жена снова сунулась в спасительный холодильник и, не оборачиваясь,
так, что Филин видел ее жирную спину и вовсе ушедшую в плечи шею,
вздохнула:
- Тебе плохо?
- Плохо. - Клуб дыма, еще клуб и снова: - Плохо...
- Прими... вот, - жена протянула серебряную облатку.
- Не так плохо. - Изжеванный окурок плюхнулся в пепельницу.
- А как?
Филин ответил, но слова его потонули в визге дочерей. Снова резиново
зачавкала дверца холодильника, снова глава семьи закурил. За окном лил
дождь, падая на листья цветов на подоконнике, грязноватыми струями,
напоминая заплаканные лица дочерей.
Жена, оцепенев, глазами, полыхающими искорками безумия, впилась в
опустошенную пачку папирос; Филин курил зло, жадно, одну за одной, будто
задался целью добить себя и непременно быстрее. Улеглись дочери, уползла в
спальню жена, а он сидел и припоминал события сегодняшнего дня: казалось,
не с ним все приключилось, не к его ноге прикасалось колено молодой
женщины и не его она обмывала - квасом что ли? - лежащего на мягком пледе
из машины Шпындро. Плед в пыли на площади! Можно только догадываться, как
скрипел зубами аккуратист, помешанный на вещах, маньяк тряпья Шпындро. И
все же этот парень поехал с ним за город облегчить хворобы, не за так,
ясное дело, по расчету, но и все прочие, как бы ни прикидывались, мостят
каждый как может дорогу к успеху, дело обыкновенное, и сам Филин жил так,
и все кого он знал, чьи руки жал, за чье здоровье пил, кому отписывал
поздравительные открытки, кому звонил в другие города, а то и страны...
Шпындро такой, как все, время лепит людей, хотя неискушенные самонадеянно
полагают, что сами свивают время в жгуты. Как бы не так...
Дурацкий ресторан, он и не видывал такого никогда, а тоже своя
епархия, все кипит - и певица, и вертлявые ребята истязают гитары, смертно
мучают несчастные струны и не зря, оглушенные человеки сами из себя, будто
раки из раковин вылезают, оставляют панцирь непереносимого в стороне и
веселятся, будто и не понадобится снова вползать в натирающие, жмущие и
тут и там хитиновые домики. Не зря ребята казнят инструменты, вроде как
звуковой наркотик, как лекарство, сначала горчит, жжет, неприятно, но вот
приходит облегчение и когда наступает перерыв в работе оркестра,
становится неуютно, будто в разгар солнечного дня у кромки моря, когда
тела разнежены и беззащитны, вдруг кто-то выключил светило, погрузил всех
в темень и хлад и разгоряченные тела жмутся, недоумевая, что же произошло.
Всю жизнь я создавал дом - так что ли говорится? - крепил семью,
тащил, копил, подличал по-разному и с разными, чего там, но разве думал я,
что в награду за все унижения, за сотни и тысячи утренних приходов на
работу в стужу и мороз, в жару и в хлябь получу на склоне лет пустую
кухню, пепельницу, полную окурков, посвистывание и посапывание
безразличных ко мне людей и отчетливое понимание - все зря, укрыться
негде, никто не защитит и пожаловаться некому, а когда он падет - а падет
непременно, раз уж сам почуял капкан, хотя стальные челюсти еще не
защелкнулись, - возрадуются те, кого он прижимал до одурения и не по
злобе, а по закону распространения прижимал со скоростью света.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
ее бережно: неплохая в сущности бабенка, неудачница, как многие, но тут уж
не его вина, да и чья, не очень ясно. Мордасов икал, каждый раз
оправдываясь, и Настурция серьезно кивала, мол, прощаю, принимаю
извинения, хоть и ясно, что икота не украшает.
Из-за штакетин заборов доносилось потявкивание, гасли окна, городок
погружался во тьму; когда добрались до дома Мордасова, сквозь занавески не
пробивался ни лучик. Мордасов пропустил Притыку вперед, размышляя, где
уложить ее на ночь и неожиданно почувствовал стеснение в груди, особенную
придавленность в темноте окон. Александр Прокофьевич выпустил локоть
Настурции и, чертыхаясь, разбрасывая метлы и дребезжащие ведра, ринулся к
дому.
От воздуха, от камешков, покалывающих нежные, оттертые в банях
подошвы, Настурция быстро протрезвела, рванулась вслед за Мордасовым,
влетела в прихожую, вытерла по привычке, будто в грязных сапогах, ноги о
половичок и кликнула Колодца. Молчание. Притыка ткнулась в один темный
проем, в другой и вдруг вошла в комнатенку с едва тлеющей лампадкой в
углу.
На коленях, сжимая восковую руку бабки, застыл Мордасов, по лицу его
текли слезы.
Шпындро сгрузил Филина у начальственного дома в мелкий светлый
кирпичик, не поленился подняться с Филиным на лифте, довел до самых дверей
и, несмотря на усталость - в оба конца километров полтораста,
столкновение, обильная трапеза - лучезарно улыбнулся, нажимая на кнопку
звонка и юркнул в лифт, чтоб не попадаться на глаза филиновой жене.
У подъезда налетел на младшую дочь Филина, - каверзную сувку, знал ее
в лицо, та его не приметила, тиская красавца с брезгливым выражением лица.
Мне-то что, гори вы все синим пламенем, Шпындро плюхнулся на сиденье,
положил руки на руль: нет, не зря угробил день, когда ехали в лифте, Филин
с трудом ворочая языком меж обветренных губ, заключил: "Ты мужик ничего,
поедешь. Это я сказал!"
Подъездная дорожка блестела невысохшей влагой, от кустов тянуло
сыростью. Шпындро приткнул нос машины к самой стене, ловко уместив корпус
меж двух жирных белых линий - его законное место.
Наташа Аркадьева услышала шум лифта, раскрыла толстый журнал
посередине - пусть видит, интересуюсь, не то что он; запахнула халат,
прикинула тактику: вести себя как ни в чем не бывало или дуться.
Тихо отворилась дверь, шаги по коридору и вот он стоит, смотрит ей в
затылок и рваная тень его бежит по стене, ломается по ажурным столикам,
пластается по ковру и почти полностью накрывает абажур с тяжелыми, вручную
скрученными кистями, под абажуром, уютно поджав ноги, расположилась
Аркадьева: собачиться не хотелось, говорить тоже, вяло обернулась,
кивнула, надеясь, что полумрак комнаты хоть какое-то выражение придаст ее
лицу.
Муж вышел, послышалось возня в спальне, открывались-закрывались
дверцы шкафов, громыхали выдвижные ящики, звякали то ли молнии, то ли
ключи от машины, брошенные в серебрянную с вензелями коробку.
Шпындро вернулся в гостиную, приблизился к жене. С ней он поедет, с
ней, а не с Настурцией, и ни с какой иной женщиной, их дом неделим, союз
не расторжим, у себя в квартире они против друг друга, а вне ее стен оба
против всех, иначе не вытянуть ни ему, ни ей. Они дополняли друг друга не
сказать идеально, но бесспорно, удачно; у них не семья, а дело, общее
дело, фирма в конце концов, процветающие фирмы никто по своей воле рушить
не станет.
Игорь Иванович без труда выхватывал из вещного обилия новые
приобретения и сейчас не проглядел самого важного: фарфорового пастушка
под боком коровенки, сжимающего свирель алыми губами.
- Сколько? - Шпындро опустился в кресло, пошевелил затекшими пальцами
кистей.
- Двести. - Следы усталости на лице Аркадьевой хорошо вязались с
появлением статуэтки - пришлось побегать, за так ничего не достается. В
семье считалось, что вкус - монополия жены. Муж не спорил, какая разница,
лишь бы разумное вложение.
- А если честно? - Шпындро выпростал ступни из тапочек, потянулся,
тронул в задумчивости пастушка. Такие вещи всегда реальны, пастушка и
завтра можно потрогать и послезавтра и продать, если вздумается, это сама
жизнь, а Настурция... попробуй вспомнить ее тепло или запах ее духов -
фикция не более - и что она щебетала и как целовала его и терлась о его
колючую щеку. Жена молчала, Игорь Иванович дружелюбно - пастушок
приглянулся - повторил:
- А если честно?
- Если честно?.. - Вздох, движение плеч, встрепенулись ноздри,
извиняющаяся полуулыбка, все же банкир муж. - Двести пятьдесят. -
Подумала: стою не меньше суперцентровых, а что бы муж выдал, признайся я,
откуда статуэтка? Скорее всего ничего, решил бы, что грубо шучу, а если б
и поверил, то и тогда не сильно закручинился. Дело есть дело - она тоже
пользовалась его понятиями - без жертв крепкого дела не сколотишь.
- Двести пятьдесят?.. - Шпындро протянул руку к пастушку, поразмыслил
не без издевки: Мордасов за стол, никому не нужный в горе-ресторации,
выложил с ходу немногим меньше, Настурция определенно перебрала, и Шпындро
старался не думать, куда поволок ее Колодец, в конце концов не его
проблемы, в танце небезразличные друг другу они сговорились на вторник и
тут озадачило: не исключено, что во вторник состоится передача заморских
даров, а он предложил Настурции встретиться в пять и поужинать в укромном
месте с отменной кухней. Рушилось давно заведенное. Если назначить встречу
фирмачу не в привычные четыре, то когда? Ехать на свидание с Настурцией,
не закинув поклажу домой, не резон, в багажнике воздаяние держать грех,
еще колупнут во время мления за десертом с Притыкой. Неудачно совпало. Или
условиться с фирмачом на банкете в понедельник на среду, да купцы
прилетают обычно дня на два-три не больше и на последний день - среду -
откладывать самое важное не позволительно.
Шпындро вздохнул: пастушок - двести пятьдесят. Дар, который ему
тащили издалека, - не меньше трех тысяч по скромным прикидкам; сколько ж,
если пересчитать на пастушков: больше отделения, хотя и далеко не взвод.
Усмехнулся. Жена перевернула страницу журнала.
Шпындро считал чтение занятием не то чтоб никчемным, скорее пасмурным
и - что уж явно - пожирающим время. Он еще раз прокрутил мысленно, как
развести Притыку и фирмача и еще раз порадовался своему спокойствию,
понимая, что Колодец не отпустит Настурцию домой в таком состоянии, а под
одной крышей, после загула, в ненастную ночь сам бог велел... его не
волновало возможное или неизбежное соитие тех двоих, его подлинная жизнь
здесь, среди пастушков, остальное привнесенное: не станет же кто-нибудь в
зравом рассудке ревновать к волнам, к пирсу, на котором нежился год или
два назад, так и Настурция для Игоря из иной жизни, из жизни, текущей
рядом, но бесконечно чужой; добрая женщина, не выгоревшая дотла изнутри,
скрытно отогревающая надежду на устройство личной жизни в укромном уголке
под сердцем, но... общая для всех, как море, как пляж, как цветущие
магнолии.
Сейчас Шпындро занимали два обстоятельства, вернее два человека:
Филин и Кругов - конкурент по предстоящему выезду - причем по мере
прояснения намерений Филина, тактика Кругова становилась все более
настораживающей; первое впечатление, что Кругов пустил все на самотек, но
Шпындро знал: ставки слишком высоки - годы и годы обеспеченной жизни и,
если Кругов делал вид, что сопротивляться не намерен, значит припас козырь
покруче туза и задача Шпындро как раз и состояла прознать, что за карта в
рукаве опытного не менее его самого Кругова, из какой колоды карта и можно
ли ее перебить.
В минуты, отделяющие поворот в темноте к стене от включения ночника,
когда супруги молча лежали на спинах, Аркадьеву посещали бередящие мысли:
так ли она живет? и чем все закончится? Не хуже других знала, что есть
вовсе другие люди и они посмеиваются над успехами четы Шпындро-Аркадьевых
и что она не пожалела бы ни злата, ни каменьев, чтобы эти люди приняли ее
всерьез и, понимая никчемность таких мечтаний, и то ли от ущербности,
запрятанной в бездонные глубины, то ли от смутной боязни приближающейся
поры увядания, то ли от сумбура мыслей и неприученности думать и
расправляться сомнениями, не касающимися купли-продажи, приобретений,
вызнавания цен рынка и других коммерческих трепыханий, засыпала Аркадьева
тревожно, ненавидя это время суток, когда деятельная натура ее теряла
способность пусть на минуту перед погружением в сон прикрыть бесконечной
чередой конкретных поступков - пошла, позвонила, потребовала, настояла,
добилась, припугнула - то страшное в себе, чему названия она не знала, и
что волновало ее все чаще и беспощаднее.
Шпындро колебаний жены не ведал, умел отметать постороннее напрочь и
вцеплялся в главное мертвой хваткой: Кругов, друг ситный, что же ты
заготовил в качестве домашнего дебютного задания, кто держит с тобой
совет, сколько ты готов вложить в надежде окупить вложения, не блефуешь ли
ты, браток, не нагоняешь ли напрасного страха величественным бездействием,
может и нет за тобой никого, ни души, некому плакаться, пустыня
безразличия?..
Смертная ночь длилась тягостно. Мордасов не выпускал руки мертвой
бабки, слезы уже просохли, а рядом на коленях сжалась притихшая Настурция.
Вот ведь как все заканчивается. Мордасов поправил сивый завиток на лбу
умершей, надеясь в душе, что отошла та без страданий, порукой тому -
улыбка, застывшая на губах, мягко разведенные уголки рта, плакал Александр
Прокофьевич еще и потому, что на груди бабки близ впадины внизу тощей шеи
в перекрученной коже обнаружился широкий бисерный кошелек с деньгами -
Колодец никогда не знал про него - сколько там? Боялся думать о
смехотворной малости, и выходит бабуля копила всю жизнь, крохи сгребала
согнутой ковшиком ладошкой, чтоб оставить внуку то, что он мог сшибить в
день или в два, а богомольная душа крупинку к крупинке подбирала все
сумеречные годы и цена денег потеряла для Мордасова смысл. Кому
повинишься, что и драл-то со встречных-поперечных безбожно ради бабки,
покупая самые дорогие лекарства, скармливая старухе не нужную и не
отодвигающую старости икру всех цветов, и жадность Мордасова замыкалась не
на нем самом, хотя и себя Колодец не обделял, но имела целью выкупить
бабку любой ценой из рук, плату не принимающих, как ни велико подношение.
Взять Настурцию, думал Мордасов, какой я в ее глазах? Жуток, переполнен
алчностью, как переспелый плод соком и то правда, выпрыгивал из нищеты
ужасающей, уверовал сызмальства: допустит колебания, годами понадобится
гривенники складывать в бутылку из-под шампанского, чтобы через черт знает
сколько лет огрести две или три сотни и возрадоваться тому, не подозревая,
что они твои собственные, тобой и вымороченные у жизни копейки, чуть - на
годы! - подзадержавшиеся.
Настурция извелась: что говорить в такие минуты и как утешать?
Молчать непотребно и, наверное, надо удумать истинно утешительное, без
червоточинки фальши, но что? Трогать Мордасова, сжимать пальцы, утирать
слезы, гладить, накрывать бабку, суетно метаться по комнатушкам...
Ошеломляюще - знала Притыка неизвестно откуда - ни она, ни Колодец, дожив
до жеребячьих уже лет, смерти не видели ни разу, так вышло - не видели, а
уж оба навидались дай бог.
Мордасов бережно стянул бисерный кошелек с груди под лоскутным
одеялом и, когда крохотные разноцветные стекляшки прикоснулись к его
пальцам, понял, что никогда - сколько ему не отмерено - в этой жизни не
появится у него человека преданнее, безропотной опоры и в зле и в добре и
в каждом его дыхании - пусть и смрадном, человека, который заранее хоть на
столетия вперед готов простить все, чтоб ни натворил Мордасов. Он-то знал
это всегда и знал, что после сметри бабки станет еще хуже, злее,
беспощаднее, а было ли куда катиться ниже.
Мордасов сжал кошелек. Теперь один, навсегда, до упора...
Замочек кошелька раскрылся сам без участия рук человеческих,
расползлись плохо сцепленные никелированные шарики и там в сафьяновом зеве
трояки, пятерки, редкие десятки... Господи! Мордасов припал к груди бабки
и зарыдал дико, животно, кулаки до крови молотили стальной брус, с
крепящейся к нему панцирной сеткой.
Филин горбился над кухонным столом - по левую руку пачка беломора, по
правую ложка. Дымился суп, жена крупно нарезала бородинский хлеб. Филин
отколупнул зернышко тмина, одно-другое, отодвинул тарелку в сторону.
Жена несколько раз плавно тянула на себя дверцу распираемого запасами
холодильника, внимательно изучала уставленные банками и мисками, усыпанные
свертками полки, будто надеясь высмотреть на рифленых поверхностях ответы
на бесконечные вопросы.
Из комнаты доносилось вялое переругивание дочерей. Филин закурил,
измождение на его лице проступало все отчетливее с каждым мигом, будто
узоры на оконном стекле под яростным напором мороза.
- Суп остывает. - Жена присела на край табуретки: и не представишь,
как она непривлекательна сейчас в его глазах, но никто - тут сомнений нет
- не может противиться течению времени.
- Суп... - Филин дотронулся до тарелки, как до предмета, увиденного
впервые в жизни. - Сожжем мосты! - Отчего-то припомнилось ему и он
повторил с нажимом. - Сожжем мосты!..
Жена снова сунулась в спасительный холодильник и, не оборачиваясь,
так, что Филин видел ее жирную спину и вовсе ушедшую в плечи шею,
вздохнула:
- Тебе плохо?
- Плохо. - Клуб дыма, еще клуб и снова: - Плохо...
- Прими... вот, - жена протянула серебряную облатку.
- Не так плохо. - Изжеванный окурок плюхнулся в пепельницу.
- А как?
Филин ответил, но слова его потонули в визге дочерей. Снова резиново
зачавкала дверца холодильника, снова глава семьи закурил. За окном лил
дождь, падая на листья цветов на подоконнике, грязноватыми струями,
напоминая заплаканные лица дочерей.
Жена, оцепенев, глазами, полыхающими искорками безумия, впилась в
опустошенную пачку папирос; Филин курил зло, жадно, одну за одной, будто
задался целью добить себя и непременно быстрее. Улеглись дочери, уползла в
спальню жена, а он сидел и припоминал события сегодняшнего дня: казалось,
не с ним все приключилось, не к его ноге прикасалось колено молодой
женщины и не его она обмывала - квасом что ли? - лежащего на мягком пледе
из машины Шпындро. Плед в пыли на площади! Можно только догадываться, как
скрипел зубами аккуратист, помешанный на вещах, маньяк тряпья Шпындро. И
все же этот парень поехал с ним за город облегчить хворобы, не за так,
ясное дело, по расчету, но и все прочие, как бы ни прикидывались, мостят
каждый как может дорогу к успеху, дело обыкновенное, и сам Филин жил так,
и все кого он знал, чьи руки жал, за чье здоровье пил, кому отписывал
поздравительные открытки, кому звонил в другие города, а то и страны...
Шпындро такой, как все, время лепит людей, хотя неискушенные самонадеянно
полагают, что сами свивают время в жгуты. Как бы не так...
Дурацкий ресторан, он и не видывал такого никогда, а тоже своя
епархия, все кипит - и певица, и вертлявые ребята истязают гитары, смертно
мучают несчастные струны и не зря, оглушенные человеки сами из себя, будто
раки из раковин вылезают, оставляют панцирь непереносимого в стороне и
веселятся, будто и не понадобится снова вползать в натирающие, жмущие и
тут и там хитиновые домики. Не зря ребята казнят инструменты, вроде как
звуковой наркотик, как лекарство, сначала горчит, жжет, неприятно, но вот
приходит облегчение и когда наступает перерыв в работе оркестра,
становится неуютно, будто в разгар солнечного дня у кромки моря, когда
тела разнежены и беззащитны, вдруг кто-то выключил светило, погрузил всех
в темень и хлад и разгоряченные тела жмутся, недоумевая, что же произошло.
Всю жизнь я создавал дом - так что ли говорится? - крепил семью,
тащил, копил, подличал по-разному и с разными, чего там, но разве думал я,
что в награду за все унижения, за сотни и тысячи утренних приходов на
работу в стужу и мороз, в жару и в хлябь получу на склоне лет пустую
кухню, пепельницу, полную окурков, посвистывание и посапывание
безразличных ко мне людей и отчетливое понимание - все зря, укрыться
негде, никто не защитит и пожаловаться некому, а когда он падет - а падет
непременно, раз уж сам почуял капкан, хотя стальные челюсти еще не
защелкнулись, - возрадуются те, кого он прижимал до одурения и не по
злобе, а по закону распространения прижимал со скоростью света.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32