Этот взгляд, при всей его осторожности, отличается какой-то
фиксирующей остротой, испытывающей и ощупывающей тебя недоверчивостью,
настороженной пытливостью и затаенным ожиданием. Серые глаза Сеймура, если
они не совсем сощурены, выражают лишь усталость и досаду. Слушая, он не
донимает тебя своим взглядом, а сидит с чуть склоненной головой. Если же
посматривает на тебя, когда говорит сам, то безо всякой настойчивости,
просто чтобы убедиться, что ты следишь за его мыслью. Это взгляд не
разведчика либо разведчика-профессионала высокого класса, умеющего искусно
маскировать даже то, что нас чаще всего выдает, - глаза.
Вероятно, почувствовав, что я думаю о нем, Сеймур ерзает на стуле и
небрежным движением поправляет прядь волос, соскользнувшую на лоб, и
по-прежнему, словно в задумчивости, не сводит глаз с доков. Кельнер
приносит мартини и забирает пустые бокалы. Как бы очнувшись, Сеймур
вставляет в правый угол рта сигарету и щелкает зажигалкой.
- Завтра же разыщу в библиотеке вашу книгу, - догадываюсь я сказать,
хотя и с некоторым опозданием.
- Не стоит трудиться! - возражает собеседник. - Моя книга еще одно
доказательство того тезиса, что информация, которую нынче величают
"человеческими знаниями" - начиная со времен первобытной орды и кончая
нашей технической эрой, - это не что иное, как все усложняющаяся система
мифов. Наука, религия, политика, мораль - все это мифы. Человечество
свыклось со своей мифологией, как личинка шелкопряда - со своим коконом.
Сеймур вынимает изо рта сигарету, чтобы отпить глоток мартини. Я
пользуюсь этой короткой паузой, чтобы сказать:
- Если я вас правильно понял, вы пускаете в ход новые средства, чтобы
защитить незащитимый тезис, который зовется агностицизмом...
- Вовсе нет, - прерывает меня собеседник. - Агностицизм мне служит
основным постулатом, но не его я касаюсь, меня занимает механика
мифотворчества.
- И в чем же ее суть, этой механики?
- О, это сложный вопрос. Иначе зачем бы мне понадобились двести
страниц, где я обосновываю свои взгляды. Одни мифы рождаются и развиваются
стихийно, другие создаются и популяризируются преднамеренно. Но во всех
случаях это воображаемое преодоление реально существующего ничтожества.
Невежество порождает мифы знания, слабость - мифы могущества, зверство -
мифы морали, уродство - мифы о прекрасном. Взгляните, к примеру, на эту
даму! - Сеймур указывает на молодую женщину, сидящую со своим кавалером за
третьим столиком.
Смотрю в ту сторону, но ничего интересного не вижу. У дамы
великолепная прическа, но какое-то маленькое веснушчатое лицо и худосочная
фигура. В общем, это одна из тех женщин, которых обычно никто не замечает,
кроме их собственных супругов.
- Человек-насекомое, как вам известно, особенно заботится о той части
своего тела, которую принято величать головой, - поясняет Сеймур. - Одну
часть волокон тщательно приглаживает, другую так же тщательно выбривает,
воображая, что от этого становится "красивым". Человек-насекомое женского
пола в этом отношении еще более изобретателен. Поскольку лицо у этих
существ лишено растительности, они с удвоенным вниманием холят волосяные
насаждения в верхней части головы, сооружая из них настоящие памятники
архитектуры, а когда испытывают нехватку строительного материала, пускают
в ход парики и шиньоны. Раз человек-насекомое считает себя красивым, тогда
ему незачем прибегать к этим утомительным косметическим процедурам. И
разве не ясно, что вся эта мифология, связанная с украшательством,
порождена форменным уродством?
- Но уже сам факт, что человек стремится сделать себя и окружающий
его мир красивым, говорит о том, что он является носителем красоты...
- Красоты? Какой именно? Для вас не секрет, что когда-то жители
Востока, в отличие от нас, отращивали длинные усы и наголо выбривали
головы все с той же целью: чтоб быть красивыми. А что касается эволюций и
революций, происходивших в веках в области женской прически, то
исследования этих великих процессов составляют целые тома. Можете при
случае просмотреть их в здешней библиотеке.
- Едва ли у меня хватит мужества на такой подвиг.
- Во всяком случае, это поучительно. Так же как бесчисленные истории
религий, морали, искусства. Непрерывная смена принципов, сперва
объявленных нерушимыми, потом, спустя несколько десятилетий,
ниспровергаемых, чтобы заменить их столь же нерушимыми и столь же
сомнительными истинами. И после этого находятся люди вроде ваших
идеологов, у которых хватает смелости твердить: "Это хорошо, а это плохо",
"Это морально, а это аморально". Куда ни кинь - всюду субъективизм и
иллюзии, миражи и фикции, невообразимая мешанина всевозможного вздора,
который можно было бы считать забавным, если бы его не навязывали
множеству людей-насекомых в виде системы азбучных истин, если бы это
множество людей-блох не было разделено на лагеря во имя враждебных друг
другу мифов и не обрекало себя на истребление, выступая в защиту этих
ложных истин.
- Но позвольте, раз человечество для вас не что иное, как мириады
блох, зачем же вы проявляете о нем такую заботу, что даже взялись изучать
его мифы?
- Затем, чтобы создать правильное представление об этом муравейнике,
чтобы взглянуть на него не через призму субъективного, а определить,
каково его истинное значение в этой беспредельной вселенной.
- Ну хорошо, вы своего добились. Но какова практическая польза от
вашего открытия?
- Неужели это не понятно? - вопросом на вопрос отвечает Сеймур.
Но так как я молчу, он выплевывает окурок и продолжает:
- Разве вам не ясно, Майкл, что это открытие возвращает мне свободу,
точнее говоря, укрепляет во мне сознание полной свободы по отношению ко
всем и всяким принципам, выдуманным этой человеческой шушерой, чтобы
прикрыть собственное бессилие?
- Мне кажется, вы могли прийти к тому же результату, прочтя брошюрку
какого-нибудь экзистенциалиста.
- Ошибаетесь. Чтение никогда не заменит собственного открытия. Что
касается экзистенциализма, то это иллюзия, такая же, как все прочие,
комичная поза мнимого величия, хотя и это не что иное, как поза отчаяния.
Однако экзистенциалист даже в этой своей безысходности видит себя Сизифом
- сиречь титаном, а вовсе не блохой или клопом, если такое сравнение для
вас предпочтительней.
- Не кажется ли вам, что мы слишком углубляемся в паразитологию? -
позволяю себе заметить.
- Верно, - кивает Сеймур. - Тема нашего разговора не самая аппетитная
закуска перед вкусным обедом.
Он снова делает знак кельнеру, который, истомившись от безделья, тут
же подбегает. На террасе кроме веснушчатой дамы и ее кавалера находятся
еще две пары, чинно поедающие свой обед под сине-белыми зонтами.
- Принесите меню!
- А как же Грейс, разве мы не будем ее ждать? - спрашиваю.
- Нет. Она придет позже.
Меню уже в наших руках, только принес его не кельнер, а сам
метрдотель; к тому же это не меню, а некое пространное изложение,
покоящееся в темно-красной папке самого торжественного вида. Человек в
белом смокинге раскрывает перед каждым из нас по экземпляру изложения, а
чуть в сторонке оставляет ту его часть, где представлены вина.
На Сеймура вся эта церемония не производит никакого впечатления. Он
небрежно отодвигает красную папку, даже не взглянув на нее, и сухо
сообщает метрдотелю:
- Мне бифштекс с черным перцем и бутылку красного вина, сухого и
достаточно холодного.
- Мне то же самое, - добавляю я, довольный тем, что избавился от
необходимости изучать этот объемистый документ.
- Бордо урожая сорок восьмого года? - угодливо предлагает метрдотель,
желая хотя бы в какой-то мере продолжить так блестяще начатый ритуал.
- Бордо, божоле, что угодно, лишь бы это было настоящее вино и хорошо
охлажденное, - нетерпеливо бубнит Сеймур.
Тот кланяется, забирает меню и уходит.
- Да-а, - произносит американец, будто силясь вспомнить, о чем он
говорил. - Нормы дамских причесок, нормы политических доктрин, нормы
морали... Предательство, верность, подлость, героизм - слова, слова,
слова...
- Которые, однако, имеют какой-то смысл, - добавляю я, поскольку
собеседник замолкает.
- Абсолютно никакого, дорогой мой! Вам бы следовало вернуться к
создателям лингвистической философии, к Гейеру или даже к Айеру, или
прыгнуть назад еще через два столетия. Скажем, к Дейвиду Юму, чтобы вы
поняли, что все эти моральные категории - чистая бессмыслица.
- Не лучше ли, вместо того чтобы возвращаться к лингвистам, вернуться
к здравому смыслу? - предлагаю я в свою очередь. - Вы, к примеру,
американец, а я - болгарин...
- Постойте, знаю, что вы скажете, - перебивает он меня. - Только то,
что вы родились болгарином или американцем, - простая биологическая
случайность, ни к чему вас не обязывающая.
- То, что я сын одной, а не другой матери, тоже биологическая
случайность, и все же человек любит родную мать, а не чужую.
- Потому что родная больше заботится о вас. Вопрос выгоды, Майкл,
только и всего. Станете ли вы любить мать, если она безо всякой причины
будет вас бить и наказывать?
- Не бывает матерей, которые безо всяких причин стали бы бить и
наказывать свое родное дитя, - авторитетным тоном возражаю я, хотя сам
никогда не знал ни матери, ни мачехи.
- Будете ли вы любить родину, если она вас отвергнет? - настаивает на
своем американец.
- Родина не может меня отвергнуть, если я не отрекся от нее.
- Не лукавьте, Майкл. Предположим, по той или другой причине родина
все же отвергла нас. Вы будете ее по-прежнему любить?
- Несомненно. Всем своим существом. Таких вещей, которые можно любить
всем своим существом, не так много, Уильям.
- А как же быть с таким субъектом, у которого мать, к примеру,
болгарка, а отец американец, где его родина? - упорствует Сеймур.
- Его родиной будет та страна, которую он изберет, которая для него
дороже. Во всяком случае, человек не может иметь две родины. Ни в одном
языке слово "родина" не имеет множественного числа, Уильям.
- Слово "человечество" тоже, - дополняет собеседник.
- Верно. И что из этого?
- О, для меня это всего лишь грамматическая категория. Но, поскольку
для вас важны принципы морали, есть ли у вас уверенность, что, работая на
благо своей родины, вы работаете на человечество?
Я готов ответить, но тут появляется кельнер, тянущий за собой
небольшой столик.
Обед окончен. Получив по счету, кельнер удаляется.
- Грейс что-то задерживается, - констатирую я, допивая кофе.
- Значит, не придет, - равнодушно бросает Сеймур. - Можем уходить.
С террасы мы спускаемся по лестнице прямо на набережную, но движемся
не к машине, а в обратном направлении. Нет нужды уточнять, что маршрут
этот избран американцем - очевидно, ему захотелось размяться после
скромного пиршества. Лично я предпочел бы развалиться на сиденье
"плимута", хотя в полуденную пору шагать по этой дорожке с ее причудливыми
извивами в прохладе зеленых ветвей тоже приятно.
- Надеюсь, мужская компания вас не тяготит... Особенно после того,
как вчера вечером вы находились исключительно в женской... - говорит мой
спутник.
- Разнообразие нельзя не ценить.
- А вы уверены, что его цените?
- Вы, похоже, очень внимательно меня изучаете... - говорю я.
- Возможно, хотя не так уж внимательно. Я изучаю все, что попадает на
глаза. Привычный способ убивать скуку. К тому же в вас нет почти ничего
заслуживающего изучения...
- Весьма сожалею...
- Я это говорю не для того, чтобы обидеть вас. Мне даже казалось, что
вы это воспримете как комплимент. Наиболее интересны для наблюдения люди
второго сорта, те, кого мучают всякие страсти, жертвы собственных амбиций.
Драма - всегда патологическое отклонение, нормальному здоровому организму
она неведома. А вы и есть такой организм. Человек без страстей, я бы даже
сказал, без личных интересов.
- Почему? Хорошее вино, отчасти красивые женщины...
- Нет. Вы не особенно падки ни на то, ни на другое. И, по-моему, вы
не лишены мудрости: это второсортные удовольствия.
- Зачем же нам быть такими строгими? - пытаюсь возразить. - Если
женщина соблазнительна...
- Женщина никогда не бывает соблазнительна. Она просто жалка. Всегда
жалка. Когда она, закинув ногу на ногу, изощряется у меня перед носом,
убежденная, что открывает моим глазам искусительные прелести, мне хочется
сказать: "Мадам, у вас петля спущена".
- Вы обезглавили половину человечества.
- Почему половину? Мужчины не менее жалки. Мужчины с их манией
величия, а женщины с их эмоциональностью и месячными недомоганиями, не
говоря об алчности, присущей в равной степени и мужчинам, и женщинам. В
общем, весь этот мир людей-насекомых...
- Интересно, куда вы относите себя?
- Туда же, куда и других. Но когда отдаешь себе отчет, к какому миру
ты принадлежишь, то это хотя бы избавляет тебя от глупого самомнения.
Сеймур останавливается возле садовой скамейки, недоверчиво проводит
рукой по окрашенному белой краской сиденью и, убедившись, что скамейка
чистая, небрежно садится на самый край. Следуя его примеру, я сажусь на
другой край.
- Мое счастье или несчастье состоит в том, Майкл, что я прозрел
довольно рано.
Эта фраза, прозвучавшая после того, как мы сели на скамейку, дает мне
понять, что за сим кратким вступлением последует длинный монолог, и я уже
мысленно прощаюсь со своими банковскими операциями, намеченными на
послеобеденное время.
- Вы как-то мне сказали, что из меня мог бы выйти неплохой социолог.
Но, повторяю, я родился не социологом и не богачом. Оказавшись на
положении уличного бездельника, я имел достаточно времени, чтобы изучить
наше процветающее общество с заднего двора... Кем я мог стать? Слугой,
лифтером или в лучшем случае мелким гангстером, если бы не вмешался мой
дядя и не позаботился об отпрыске своего покойного брата. Но мой дядя,
заметьте это, руководствовался не филантропией и не родственными
чувствами, а простым желанием иметь в моем лице наследника, кому можно
было бы завещать свои миллионы. Правда, прежде чем вспомнить обо мне, он
предпринял другой ход - женился в старости на молодой красотке в надежде,
что она родит ему ребенка. Но ребенка она ему не родила, а, после того как
вытрясла из него немало денег, потребовала развода и содержания. При этом
она ссылалась на железный довод: супруг - импотент. Вот тогда-то дядюшка и
вспомнил обо мне; но не подумайте, что после этого я катался как сыр в
масле. Это был ужасно прижимистый и тираничный старик, считал каждый грош,
расходуемый на мое содержание, и стремился во что бы то ни стало сделать
из меня финансиста, с тем чтобы впоследствии я принял на себя руководство
его собственным банком.
"Не говори мне о банках, Уильям, - предупреждаю я мысленно. - Не
береди душу".
Сеймур пристраивает в углу рта сигарету, пускает в ход зажигалку и
выбрасывает на аллею свои длинные ноги. Недостает только стола, чтобы
положить на него ноги.
- Так что мне пришлось поступить на финансовый факультет. К счастью,
вскоре мой дедушка, не оправившись после сердечного удара, отошел в мир
иной. Воспользовавшись этим, я переметнулся на социологию. Честно говоря,
никакой тяги к социологии я не испытывал. Меня покорило красноречие
мистера... назовем его мистер Дэвис, который был профессором истории
социологии. Этот мистер... Дэвис слыл настоящим светилом мысли...
- К какой же школе он принадлежал?
- К вашей. Да, да, именно к вашей. Разумеется, он был достаточно
осторожен и в своих лекциях не переступал границ дозволенного, зато, когда
мы собирались у него дома, он говорил как убежденный марксист и излагал
нам принципы исторического материализма. Чудесная школа для дебютанта, не
правда ли?
- Все должно было зависеть от того, насколько успешно вы постигали
науку.
- Очень успешно! И с редкой увлеченностью. Тем более что многие вещи,
касающиеся социального неравенства, о котором нам говорил мистер... Дэвис,
я уже познал на практике. Он говорил нам то, что другие профессора
старательно замалчивали; и порой у меня было такое чувство, будто
профессор изрекает вслух истины, которые до этого дремали во мне как
смутные догадки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31