Когда начались занятия, снова сели вместе. И просидели рядом до выпускных экзаменов.
Получив аттестат зрелости, они подали ректору университета прошение о зачислении их на первый курс медицинского факультета. На лекциях Юлиан и Федя снова сидели рядом, в анатомичке работали за одним столом.
Однако разлучиться им пришлось.
И надолго.
Еще гимназистами Юлиан и Федя принимали участие в любительских спектаклях. Такое поветрие господствовало в этом городе в начале десятых годов двадцатого столетия: гимназисты видели себя в будущем по меньшей мере Самойловыми или Садовскими, гимназистки — Ермоловыми и Заньковецкими.
Стать на короткую ногу с Мельпоменой Феде не посчастливилось. А его друг с первого знакомства почувствовал себя с этой музой запанибрата. Во всяком случае, таких, кто заверял Юлиана, что его коснулся перст божий, было немало.
Юлиан принимал участие в любительских спектаклях и в университете. Но если в гимназии это было забавой, то уже на первом курсе превратилось в увлечение: лекции, практические занятия все чаще отодвигались на задний план. В свободные от спектаклей и репетиций вечера Юлиан стал пропадать на галерке городского театра. А на втором курсе увлечение переросло в пылкую страсть.
Полулекарского экзамена1 Юлиан уже не сдавал. Весной, поссорившись с родителями, отказавшись от их помощи, он отправился в Москву, в какое-то театральное училище.
В то время на медицинском факультете университета существовал такой экзамен при переходе со второго курса на третий* Он давал право на звание фельдшера.
Из кабинета донеслись три протяжных удара.
Некоторое время Федор Ипполитович мысленно подбирал крепкие выражения, чтобы с их помощью унять раздражение. Неужели еще целых четыре часа придется лежать в темноте? Неужели все двести сорок минут он снова будет перетряхивать то, о чем сказал... и, должно быть, никогда теперь не скажет дочери?..
Почему чуть ли не в каждую бессонную ночь профессор Шостенко вспоминает далекое прошлое, хотя ничего в нем не потерял?
Конечно, жизнь профессора Шостенко по сравнению с жизнью Юлиана протекала куда прозаичнее: ни взлетов, ни падений.
Без диковинных случайностей, правда, не обошлось.
Было это на четвертом курсе. Шел второй год первой мировой войны.
Однажды профессор Дмитрий Кириллович Шанин, выдающийся хирург (его именем теперь называется одна из улиц города), понаблюдав, как студент Шостенко в университетской клинике, превращенной в военный госпиталь, обращается с раненым, у которого осколком раздроблена бедренная кость, сказал:
— Вы, коллега, станете искусным хирургом... если пожелаете этого всей душой.
Федя не сразу понял, о чем идет речь. Он полагал, что его обхождение с больным — полный тонкого юмора шарж на Дмитрия Кирилловича. Но, по-видимому, юмор этот был так тонок, что ни однокурсники, ни профессор его не заметили. Студенты даже позавидовали своему коллеге, так как Дмитрий Кириллович на похвалу был скупее Гарпагона. Особенно досадным для них казалось то, что стремлением, о котором упомянул старый профессор, Шостенко себя не обременял.
Как безоглядно, хоть и бессознательно, Федя верил тогда в свою счастливую звезду! Не в какие-то там однобокие способности, о которых вдруг заговорил Шанин, а в то, что его интеллект будет гармонично и неустанно развиваться, что из него выйдет порядочный человек и неплохой врач. Очень легко все ему давалось.
То, чего рядовой студент добивался упорной зубрежкой, бессонными ночами перед экзаменами, Федя схватывал на лету.
Марксистских кружков, всяческих партийных групп в университете Федя сторонился, хотя и считал, что самодержавие давно отживший государственный строй, оно само собой вскоре рухнет. Так что вместо сидения по вечерам над толстыми томами «Капитала» или участия в бесконечных спорах между кадетами, эсерами, большевиками, меньшевиками, национальными демократами, социалистами-федералистами, анархистами и тому подобными— их названия и программы лишь ты, господи, знаешь,— не лучше ли добросовестно учиться? Пользы от этого будет больше.
Однако в то лето, когда Федя перешел на третий курс, началась первая мировая война. Правда, будущий врач не поддался ура-патриотическому угару, хотя и считал, что сербский студент Принцип, выстрел которого в Сараеве стал поводом к войне, герой. И чем больше поражений терпело бездарно руководимое «богом хранимое воинство российское», тем яснее становилось даже далеким от политики студентам, что для «августейшего» и тех, на кого опирается его трон, война не несчастье, а отчаянная игра ва-банк, авантюра, за которую самодержец и его окружение с легким сердцем расплачиваются последними грошами и без того ограбленного народа, а также его голодом, кровью, миллионами жизней. Равнодушие таких, как Федя, к политике отступало перед сознанием, что сидеть сложа руки — позорно.
«Капитал» Федя так и не прочитал. Зато на дне ящика его письменного стола появилось немало брошюрок, неизвестно где изданных и зачитанных до дыр. Таково было его знакомство, далеко, правда, не полное, с философией Маркса.
Осенью шестнадцатого года в университете стало известно, что рабочие двух самых больших заводов города и железнодорожники хотят знать, поддержит ли их студенчество, если они выйдут на улицы с лозунгами против войны и самодержавия, с требованием накормить детей и жен тех, кто вот уже третий год гниет в окопах.
Зашумели по поводу этого факультетские, а затем и университетские сходки!
Пятикурсник Шостенко как-то не сообразил тогда, что за участие в антиправительственной демонстрации на него могут надеть солдатскую шинель и отправить на передовые позиции.
На факультетской, а потом на общеуниверситетской сходке Федя впервые продемонстрировал свои ораторские способности. Он заявил, что не только студенты университета должны выйти на улицы, что это должны сделать также студенты технологического, ветеринарного, коммерческого институтов и слушательницы высших женских курсов. Славы Цицерона он не стяжал. Но его ввели в состав делегации, которая должна была распропагандировать курсисток.
В колонне, двинувшейся из университетского двора, было до полутысячи студентов и курсисток. Над улицей, которая после девятьсот пятого года не слышала революционных песен, разнеслась «Варшавянка»...
На площадь перед городской думой колонна пришла своевременно. Но никто не обратил внимания на необычайное безлюдие на этой площади: ни одного извозчика на мостовой, лишь одинокие прохожие на тротуарах.
Как только колонна вышла на площадь, из боковых улиц, из всех дворов вдруг вырвалась конная полиция, карьером врезалась в студенческие ряды. И засвистели над головами нагайки со свинчатками. А из подъездов высыпали полицейские и вместе с «одинокими прохожими» перекрыли все выходы с площади.
Федя шел во главе группы курсисток. Справа распахнулись ворота, оттуда на девушек ринулся отряд всадников. Какая-то сила бросила Федю навстречу коням. Он схватил ближайшего под уздцы. Высоко над его головой взметнулась нагайка...
Вот и все, что ему запомнилось.
Очнулся Федя поздно вечером в тихой больничной палате. А каким образом он туда попал, это ему неизвестно и поныне.
Отец его тут ни при чем. Что их сын в больнице, родители узнали на рассвете следующего дня. Кто-то постучал к ним. До того, как открыли двери, стучавший сказал, что с Федей ничего страшного не случилось и не случится, и исчез.
Не знали о злоключениях Феди и однокурсники. На демонстрацию он шел не с ними. Ни в чем не признались и курсистки: с таким удивлением смотрели на своего недавнего вожака, когда он спрашивал их о недавних событиях. Приходилось верить, что они не знают обо всем, что с ним было. Только одна из них сказала: «Очевидно, коллега, вы в сорочке родились».
Почти месяц он пролежал в больнице, у него был перелом ключицы, а через всю спину шла рваная рана: с большим знанием дела орудовал полицейский своей свинчаткой. А когда Федю выписывали, кто-то вручил ему свидетельство, в котором «надлежащими подписями и приложением казенной печати» подтверждалось: господин Шостенко Ф. И. действительно является жертвой крушения поезда.
Пока Федя выздоравливал, на одном только медицинском факультете свыше двадцати студентов за участие в демонстрации были отданы в солдаты. Исчез кое-кто и с Высших женских курсов.
Женя вдруг выпрямилась. Ей показалось: рядом кто- то стоит. В двух шагах от нее белел врачебный халат — до того короткий, что не прикрыл чьих-то колен. Над халатом Женя увидела врачебную шапочку — она держалась на самой макушке лохматой головы. Словом, перед девушкой возвышался худой и длинный Вадик Ковали- шин. Склонив голову набок, он смотрел на нее с таким выражением, с каким дошкольники разглядывают витрины игрушечных магазинов.
Женя чуть не рассмеялась.
Несколько минут назад Друзь величал его Вадимом Григорьевичем и прочил Жене в женихи. Ну и жених! Недаром медсестры и санитарки прозвали его Колокольней за рост и за любовь к собиранию и распространению всяческой информации.
Ковалишин осторожно кашлянул.
— Я вижу, у вас тут... гм... все в порядке,— переступив с ноги на ногу, заговорил он.— Для чего же меня...— Конец фразы застрял у него в горле.
Двадцать пять лет прожил Колокольня, то бишь Вадим Григорьевич Ковалишин. Полгода уже работает в
клинике научно-исследовательского института. Одевается весьма стильно. Шевелюра густая, темно-рыжая, мало знакомая с расческой. А глаза — синие-синие, как у новорожденного, и на носу веснушки. С таким парнем можно прогуляться по парковой аллее, пойти в кино или на танцевальную площадку. И субординатор он как будто не безнадежный. Не только Друзь, но и заведующий отделением относятся к нему благосклонно.
Но вести себя как подобает — он же будущий исследователь!— Колокольня не научился. У него такие наивные глаза — сразу видно, что творится в глубинах его души. Впрочем, особых глубин у Вадика, кроме его руководителя, никто не замечал: даже крохотной тайне в нем негде спрятаться.
«За тем, чем Вадик кажется, вы сумели разглядеть, какой он в самом деле...»
Вспомнив это, Женя еще крепче сжала губы, чтобы не фыркнуть. Не может быть, чтобы Сергей Антонович сказал это серьезно.
Не дождавшись ответа, Ковалишин безнадежно спросил:
— Оказывается, я вам... то есть я здесь не нужен?
Почтительно, как и полагается дисциплинированной
медсестре, Женя ответила:
— Вы, Вадим Григорьевич, на редкость наблюдательны. К вашим словам мне нечего добавить. ,
Грудной ребенок сообразил бы, что над ним смеются, А Вадик попытался уточнить:
— Но больной... Черепашка...
— Василь Максимович Че-ре-маш-ко,— тоном Друзя поправила Женя.— Сейчас он спит. И если вы его не разбудите, будет спать до утра.
— Та-ак...
Ковалишин произнес это весьма глубокомысленно. Но так как Женя на это не отозвалась, он удрученно переступил с ноги на ногу.
— Ничего не понимаю... Мне позвонила Мария Степановна, сказала, что сюда привезли тяжело раненную женщину... Знаете, кого?
Женя промолчала.
— Новую артистку Театра имени Коцюбинского,-— торжественно закончил Ковалишин,
— Хорунжую? — испуганно переспросила Женя.
Она трижды ходила смотреть игру этой совсем юной
актрисы — слишком много говорили о ней в городе. Прошлой весной Хорунжая окончила театральный институт, а уже играет главные роли, да еще в таком прославленном театре! Один раз Женя видела ее в «Гамлете» и дважды в пьесе «В добрый час». Какая замечательная артистка! Какая трогательная Офелия! Какая чудесная Маша! В городе, говорят, не осталось человека комсомольского возраста, который не побывал бы на этих спектаклях.
— Марину Эрастовну Хорунжую,— подтвердил Вадик.— Привезли ее к нам с двумя ранами. Одна резаная— на левом запястье, вторая колотая, нанесенная, очевидно, финкой,— в правом подреберье. Первая как будто не очень опасная: два-три шва после обычной обработки— и все. С такой раной даже вы моментально справились бы. Вторая...— Он посмотрел на часы и покачал головой.— Сергей Антонович больше часа бьется над нею. И, наверно, еще столько же, если не больше, времени потратит. Поэтому он и поручил Марии Степановне вызвать меня: опасается, как бы с вашим больным чего-нибудь не случилось...
Женя перебила его:
— С Черемашко ничего не случится. А как Хорунжая?
Вадик развел руками:
— Об этом нам скажет Сергей Антонович.
— А вы? — вдруг возмутилась Женя.— Вместо того чтобы помочь ему в операционной...
Ковалишин начал виновато оправдываться:
— Думаете, я не набивался в ассистенты? Но Сергей Антонович сказал, что сейчас мое место здесь... Вот я...
— Не очень высокого мнения он о вас.
У Жени это вырвалось невольно. Но Ковалишин не обиделся. Напротив, уставился на Женю так, словно перед ним ожила Сикстинская мадонна. Ни капли самолюбия! Эта Колокольня что угодно моргает своими влюбленными глазами.
Старательно прочистив горло, Вадик пояснил:
— Не умеет еще Сергей Антонович оперировать так,
чтобы присутствующие понимали без пояснений, что и зачем он делает. А мне, как и моим предкам-колхозникам, мало видеть — надо в руках подержать. Я приставал бы к своему патрону с разными вопросами, а ему минуты терять нельзя. Хорунжая столько крови потеряла... Правильно Сергей Антонович выгнал меня из операционной.
Но не это волновало Женю.
— Что с Хорунжей?
Ковалишин сочувственно вздохнул.
— Ей нанесен удар финкой. Снизу вверх. Глубоко ранена печень. В брюшной полости полно крови и желчи. Сергей Антонович опасался, не задета ли артерия, воротная вена, не повреждена ли диафрагма. С артерией и диафрагмой обошлось. А вот с веной... Над ней поработать придется. А Хорунжая молодцом: при мне ни разу не застонала. А на сцене...— Ковалишин, словно девушка, опустил глаза.— На сцене она еще более хрупкая, чем вы...— И спохватился:—Разве финки бывают стерильными? Значит, Хорунжую надо уберечь не только от столбняка, но и от абсцессов в печени, от эмпиемы желчного пузыря, воспаления брюшины...
— Как вы думаете... сумеет ли доктор Друзь...
Женя спросила доверчиво, и сердце у Вадика затрепетало. Никогда еще ему не удавалось тронуть эту холодную красавицу своими словами.
— Вы, как видно, совсем не знаете, на1 что способен мой ординатор! — торжественно заявил он.— Среди своих коллег он самый искусный. А кое в чем не уступит, пожалуй, даже нашим старейшинам. И это говорит вам человек, весьма критически относящийся к Друзю и ко всем.
Женя удивилась:
— Вот никогда не думала, что вы..,
Ковалишин не дал ей закончить:
— Федор Ипполитович — это наш Эверест. Это стихийный талантище. У присутствующих на его операциях дух захватывает,— как смело орудует старик! — Вадик так разошелся, что почти каждую фразу стал подкреплять весьма энергичным жестом.— Его старейшим ученикам, Ляховскому и Евецкому, до учителя так же далеко, как куцему до зайца. А Сергей Антонович еще толь
ко усваивает азы. Но обеим шостенковским «рукам» не грех кое-чему поучиться у него. Если хотите знать, что такое ювелирное искусство в нашем деле, попроситесь к Друзю на операцию. Он досконально знает каждый сосудик, каждое нервное волоконце. Так обращается с ними — залюбуешься. И позволяет держать себя в черном теле. Обидно бывает порой за него...
Вадик так размахивал руками, что стал походить на мельницу. Его увлекла роль беспристрастного судьи, отдающего должное гениям и умеющего не упускать из виду скромные таланты.
— Четыре месяца вы работаете у нас, Женя, но так мало интересуетесь окружающими вас! — продолжал ораторствовать Вадик.— Если бы кто-то другой, а не Сергей Антонович, достиг такого же мастерства, о нем знал бы весь город. А о скромных людях всегда думают как о лишенных дарования.
Остыл он так же внезапно, как и разошелся,— вдруг, потупившись, спрятал руки за спину.
— Извините, я хотел совсем о другом... Через две недели Марина Эрастовна уже будет ходить. Через три выпишется отсюда. А через месяц...— Вадик перевел взгляд с пола на потолок.— Почему бы нам не сходить через месяц в театр?
Вот в чем дело...
Но кое-что в его словах заинтересовало Женю.
— Вы уверены, что Мария Степановна не разыскивает вас? — спросила Женя.
— Она знает, где я.
— Почему вы стоите? — И Женя показала на второй стул возле столика. А когда Ковалишин уселся, она спросила:— Кто же ранил Хорунжую?
Вадик снова прочистил горло. Затем положил на столик свои кулаки (они у него внушительных размеров), и голос его переполнился негодованием:
— А об этом следует спросить милицию. Так не уберечь талантливую артистку! Какой позор для всех нас!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Получив аттестат зрелости, они подали ректору университета прошение о зачислении их на первый курс медицинского факультета. На лекциях Юлиан и Федя снова сидели рядом, в анатомичке работали за одним столом.
Однако разлучиться им пришлось.
И надолго.
Еще гимназистами Юлиан и Федя принимали участие в любительских спектаклях. Такое поветрие господствовало в этом городе в начале десятых годов двадцатого столетия: гимназисты видели себя в будущем по меньшей мере Самойловыми или Садовскими, гимназистки — Ермоловыми и Заньковецкими.
Стать на короткую ногу с Мельпоменой Феде не посчастливилось. А его друг с первого знакомства почувствовал себя с этой музой запанибрата. Во всяком случае, таких, кто заверял Юлиана, что его коснулся перст божий, было немало.
Юлиан принимал участие в любительских спектаклях и в университете. Но если в гимназии это было забавой, то уже на первом курсе превратилось в увлечение: лекции, практические занятия все чаще отодвигались на задний план. В свободные от спектаклей и репетиций вечера Юлиан стал пропадать на галерке городского театра. А на втором курсе увлечение переросло в пылкую страсть.
Полулекарского экзамена1 Юлиан уже не сдавал. Весной, поссорившись с родителями, отказавшись от их помощи, он отправился в Москву, в какое-то театральное училище.
В то время на медицинском факультете университета существовал такой экзамен при переходе со второго курса на третий* Он давал право на звание фельдшера.
Из кабинета донеслись три протяжных удара.
Некоторое время Федор Ипполитович мысленно подбирал крепкие выражения, чтобы с их помощью унять раздражение. Неужели еще целых четыре часа придется лежать в темноте? Неужели все двести сорок минут он снова будет перетряхивать то, о чем сказал... и, должно быть, никогда теперь не скажет дочери?..
Почему чуть ли не в каждую бессонную ночь профессор Шостенко вспоминает далекое прошлое, хотя ничего в нем не потерял?
Конечно, жизнь профессора Шостенко по сравнению с жизнью Юлиана протекала куда прозаичнее: ни взлетов, ни падений.
Без диковинных случайностей, правда, не обошлось.
Было это на четвертом курсе. Шел второй год первой мировой войны.
Однажды профессор Дмитрий Кириллович Шанин, выдающийся хирург (его именем теперь называется одна из улиц города), понаблюдав, как студент Шостенко в университетской клинике, превращенной в военный госпиталь, обращается с раненым, у которого осколком раздроблена бедренная кость, сказал:
— Вы, коллега, станете искусным хирургом... если пожелаете этого всей душой.
Федя не сразу понял, о чем идет речь. Он полагал, что его обхождение с больным — полный тонкого юмора шарж на Дмитрия Кирилловича. Но, по-видимому, юмор этот был так тонок, что ни однокурсники, ни профессор его не заметили. Студенты даже позавидовали своему коллеге, так как Дмитрий Кириллович на похвалу был скупее Гарпагона. Особенно досадным для них казалось то, что стремлением, о котором упомянул старый профессор, Шостенко себя не обременял.
Как безоглядно, хоть и бессознательно, Федя верил тогда в свою счастливую звезду! Не в какие-то там однобокие способности, о которых вдруг заговорил Шанин, а в то, что его интеллект будет гармонично и неустанно развиваться, что из него выйдет порядочный человек и неплохой врач. Очень легко все ему давалось.
То, чего рядовой студент добивался упорной зубрежкой, бессонными ночами перед экзаменами, Федя схватывал на лету.
Марксистских кружков, всяческих партийных групп в университете Федя сторонился, хотя и считал, что самодержавие давно отживший государственный строй, оно само собой вскоре рухнет. Так что вместо сидения по вечерам над толстыми томами «Капитала» или участия в бесконечных спорах между кадетами, эсерами, большевиками, меньшевиками, национальными демократами, социалистами-федералистами, анархистами и тому подобными— их названия и программы лишь ты, господи, знаешь,— не лучше ли добросовестно учиться? Пользы от этого будет больше.
Однако в то лето, когда Федя перешел на третий курс, началась первая мировая война. Правда, будущий врач не поддался ура-патриотическому угару, хотя и считал, что сербский студент Принцип, выстрел которого в Сараеве стал поводом к войне, герой. И чем больше поражений терпело бездарно руководимое «богом хранимое воинство российское», тем яснее становилось даже далеким от политики студентам, что для «августейшего» и тех, на кого опирается его трон, война не несчастье, а отчаянная игра ва-банк, авантюра, за которую самодержец и его окружение с легким сердцем расплачиваются последними грошами и без того ограбленного народа, а также его голодом, кровью, миллионами жизней. Равнодушие таких, как Федя, к политике отступало перед сознанием, что сидеть сложа руки — позорно.
«Капитал» Федя так и не прочитал. Зато на дне ящика его письменного стола появилось немало брошюрок, неизвестно где изданных и зачитанных до дыр. Таково было его знакомство, далеко, правда, не полное, с философией Маркса.
Осенью шестнадцатого года в университете стало известно, что рабочие двух самых больших заводов города и железнодорожники хотят знать, поддержит ли их студенчество, если они выйдут на улицы с лозунгами против войны и самодержавия, с требованием накормить детей и жен тех, кто вот уже третий год гниет в окопах.
Зашумели по поводу этого факультетские, а затем и университетские сходки!
Пятикурсник Шостенко как-то не сообразил тогда, что за участие в антиправительственной демонстрации на него могут надеть солдатскую шинель и отправить на передовые позиции.
На факультетской, а потом на общеуниверситетской сходке Федя впервые продемонстрировал свои ораторские способности. Он заявил, что не только студенты университета должны выйти на улицы, что это должны сделать также студенты технологического, ветеринарного, коммерческого институтов и слушательницы высших женских курсов. Славы Цицерона он не стяжал. Но его ввели в состав делегации, которая должна была распропагандировать курсисток.
В колонне, двинувшейся из университетского двора, было до полутысячи студентов и курсисток. Над улицей, которая после девятьсот пятого года не слышала революционных песен, разнеслась «Варшавянка»...
На площадь перед городской думой колонна пришла своевременно. Но никто не обратил внимания на необычайное безлюдие на этой площади: ни одного извозчика на мостовой, лишь одинокие прохожие на тротуарах.
Как только колонна вышла на площадь, из боковых улиц, из всех дворов вдруг вырвалась конная полиция, карьером врезалась в студенческие ряды. И засвистели над головами нагайки со свинчатками. А из подъездов высыпали полицейские и вместе с «одинокими прохожими» перекрыли все выходы с площади.
Федя шел во главе группы курсисток. Справа распахнулись ворота, оттуда на девушек ринулся отряд всадников. Какая-то сила бросила Федю навстречу коням. Он схватил ближайшего под уздцы. Высоко над его головой взметнулась нагайка...
Вот и все, что ему запомнилось.
Очнулся Федя поздно вечером в тихой больничной палате. А каким образом он туда попал, это ему неизвестно и поныне.
Отец его тут ни при чем. Что их сын в больнице, родители узнали на рассвете следующего дня. Кто-то постучал к ним. До того, как открыли двери, стучавший сказал, что с Федей ничего страшного не случилось и не случится, и исчез.
Не знали о злоключениях Феди и однокурсники. На демонстрацию он шел не с ними. Ни в чем не признались и курсистки: с таким удивлением смотрели на своего недавнего вожака, когда он спрашивал их о недавних событиях. Приходилось верить, что они не знают обо всем, что с ним было. Только одна из них сказала: «Очевидно, коллега, вы в сорочке родились».
Почти месяц он пролежал в больнице, у него был перелом ключицы, а через всю спину шла рваная рана: с большим знанием дела орудовал полицейский своей свинчаткой. А когда Федю выписывали, кто-то вручил ему свидетельство, в котором «надлежащими подписями и приложением казенной печати» подтверждалось: господин Шостенко Ф. И. действительно является жертвой крушения поезда.
Пока Федя выздоравливал, на одном только медицинском факультете свыше двадцати студентов за участие в демонстрации были отданы в солдаты. Исчез кое-кто и с Высших женских курсов.
Женя вдруг выпрямилась. Ей показалось: рядом кто- то стоит. В двух шагах от нее белел врачебный халат — до того короткий, что не прикрыл чьих-то колен. Над халатом Женя увидела врачебную шапочку — она держалась на самой макушке лохматой головы. Словом, перед девушкой возвышался худой и длинный Вадик Ковали- шин. Склонив голову набок, он смотрел на нее с таким выражением, с каким дошкольники разглядывают витрины игрушечных магазинов.
Женя чуть не рассмеялась.
Несколько минут назад Друзь величал его Вадимом Григорьевичем и прочил Жене в женихи. Ну и жених! Недаром медсестры и санитарки прозвали его Колокольней за рост и за любовь к собиранию и распространению всяческой информации.
Ковалишин осторожно кашлянул.
— Я вижу, у вас тут... гм... все в порядке,— переступив с ноги на ногу, заговорил он.— Для чего же меня...— Конец фразы застрял у него в горле.
Двадцать пять лет прожил Колокольня, то бишь Вадим Григорьевич Ковалишин. Полгода уже работает в
клинике научно-исследовательского института. Одевается весьма стильно. Шевелюра густая, темно-рыжая, мало знакомая с расческой. А глаза — синие-синие, как у новорожденного, и на носу веснушки. С таким парнем можно прогуляться по парковой аллее, пойти в кино или на танцевальную площадку. И субординатор он как будто не безнадежный. Не только Друзь, но и заведующий отделением относятся к нему благосклонно.
Но вести себя как подобает — он же будущий исследователь!— Колокольня не научился. У него такие наивные глаза — сразу видно, что творится в глубинах его души. Впрочем, особых глубин у Вадика, кроме его руководителя, никто не замечал: даже крохотной тайне в нем негде спрятаться.
«За тем, чем Вадик кажется, вы сумели разглядеть, какой он в самом деле...»
Вспомнив это, Женя еще крепче сжала губы, чтобы не фыркнуть. Не может быть, чтобы Сергей Антонович сказал это серьезно.
Не дождавшись ответа, Ковалишин безнадежно спросил:
— Оказывается, я вам... то есть я здесь не нужен?
Почтительно, как и полагается дисциплинированной
медсестре, Женя ответила:
— Вы, Вадим Григорьевич, на редкость наблюдательны. К вашим словам мне нечего добавить. ,
Грудной ребенок сообразил бы, что над ним смеются, А Вадик попытался уточнить:
— Но больной... Черепашка...
— Василь Максимович Че-ре-маш-ко,— тоном Друзя поправила Женя.— Сейчас он спит. И если вы его не разбудите, будет спать до утра.
— Та-ак...
Ковалишин произнес это весьма глубокомысленно. Но так как Женя на это не отозвалась, он удрученно переступил с ноги на ногу.
— Ничего не понимаю... Мне позвонила Мария Степановна, сказала, что сюда привезли тяжело раненную женщину... Знаете, кого?
Женя промолчала.
— Новую артистку Театра имени Коцюбинского,-— торжественно закончил Ковалишин,
— Хорунжую? — испуганно переспросила Женя.
Она трижды ходила смотреть игру этой совсем юной
актрисы — слишком много говорили о ней в городе. Прошлой весной Хорунжая окончила театральный институт, а уже играет главные роли, да еще в таком прославленном театре! Один раз Женя видела ее в «Гамлете» и дважды в пьесе «В добрый час». Какая замечательная артистка! Какая трогательная Офелия! Какая чудесная Маша! В городе, говорят, не осталось человека комсомольского возраста, который не побывал бы на этих спектаклях.
— Марину Эрастовну Хорунжую,— подтвердил Вадик.— Привезли ее к нам с двумя ранами. Одна резаная— на левом запястье, вторая колотая, нанесенная, очевидно, финкой,— в правом подреберье. Первая как будто не очень опасная: два-три шва после обычной обработки— и все. С такой раной даже вы моментально справились бы. Вторая...— Он посмотрел на часы и покачал головой.— Сергей Антонович больше часа бьется над нею. И, наверно, еще столько же, если не больше, времени потратит. Поэтому он и поручил Марии Степановне вызвать меня: опасается, как бы с вашим больным чего-нибудь не случилось...
Женя перебила его:
— С Черемашко ничего не случится. А как Хорунжая?
Вадик развел руками:
— Об этом нам скажет Сергей Антонович.
— А вы? — вдруг возмутилась Женя.— Вместо того чтобы помочь ему в операционной...
Ковалишин начал виновато оправдываться:
— Думаете, я не набивался в ассистенты? Но Сергей Антонович сказал, что сейчас мое место здесь... Вот я...
— Не очень высокого мнения он о вас.
У Жени это вырвалось невольно. Но Ковалишин не обиделся. Напротив, уставился на Женю так, словно перед ним ожила Сикстинская мадонна. Ни капли самолюбия! Эта Колокольня что угодно моргает своими влюбленными глазами.
Старательно прочистив горло, Вадик пояснил:
— Не умеет еще Сергей Антонович оперировать так,
чтобы присутствующие понимали без пояснений, что и зачем он делает. А мне, как и моим предкам-колхозникам, мало видеть — надо в руках подержать. Я приставал бы к своему патрону с разными вопросами, а ему минуты терять нельзя. Хорунжая столько крови потеряла... Правильно Сергей Антонович выгнал меня из операционной.
Но не это волновало Женю.
— Что с Хорунжей?
Ковалишин сочувственно вздохнул.
— Ей нанесен удар финкой. Снизу вверх. Глубоко ранена печень. В брюшной полости полно крови и желчи. Сергей Антонович опасался, не задета ли артерия, воротная вена, не повреждена ли диафрагма. С артерией и диафрагмой обошлось. А вот с веной... Над ней поработать придется. А Хорунжая молодцом: при мне ни разу не застонала. А на сцене...— Ковалишин, словно девушка, опустил глаза.— На сцене она еще более хрупкая, чем вы...— И спохватился:—Разве финки бывают стерильными? Значит, Хорунжую надо уберечь не только от столбняка, но и от абсцессов в печени, от эмпиемы желчного пузыря, воспаления брюшины...
— Как вы думаете... сумеет ли доктор Друзь...
Женя спросила доверчиво, и сердце у Вадика затрепетало. Никогда еще ему не удавалось тронуть эту холодную красавицу своими словами.
— Вы, как видно, совсем не знаете, на1 что способен мой ординатор! — торжественно заявил он.— Среди своих коллег он самый искусный. А кое в чем не уступит, пожалуй, даже нашим старейшинам. И это говорит вам человек, весьма критически относящийся к Друзю и ко всем.
Женя удивилась:
— Вот никогда не думала, что вы..,
Ковалишин не дал ей закончить:
— Федор Ипполитович — это наш Эверест. Это стихийный талантище. У присутствующих на его операциях дух захватывает,— как смело орудует старик! — Вадик так разошелся, что почти каждую фразу стал подкреплять весьма энергичным жестом.— Его старейшим ученикам, Ляховскому и Евецкому, до учителя так же далеко, как куцему до зайца. А Сергей Антонович еще толь
ко усваивает азы. Но обеим шостенковским «рукам» не грех кое-чему поучиться у него. Если хотите знать, что такое ювелирное искусство в нашем деле, попроситесь к Друзю на операцию. Он досконально знает каждый сосудик, каждое нервное волоконце. Так обращается с ними — залюбуешься. И позволяет держать себя в черном теле. Обидно бывает порой за него...
Вадик так размахивал руками, что стал походить на мельницу. Его увлекла роль беспристрастного судьи, отдающего должное гениям и умеющего не упускать из виду скромные таланты.
— Четыре месяца вы работаете у нас, Женя, но так мало интересуетесь окружающими вас! — продолжал ораторствовать Вадик.— Если бы кто-то другой, а не Сергей Антонович, достиг такого же мастерства, о нем знал бы весь город. А о скромных людях всегда думают как о лишенных дарования.
Остыл он так же внезапно, как и разошелся,— вдруг, потупившись, спрятал руки за спину.
— Извините, я хотел совсем о другом... Через две недели Марина Эрастовна уже будет ходить. Через три выпишется отсюда. А через месяц...— Вадик перевел взгляд с пола на потолок.— Почему бы нам не сходить через месяц в театр?
Вот в чем дело...
Но кое-что в его словах заинтересовало Женю.
— Вы уверены, что Мария Степановна не разыскивает вас? — спросила Женя.
— Она знает, где я.
— Почему вы стоите? — И Женя показала на второй стул возле столика. А когда Ковалишин уселся, она спросила:— Кто же ранил Хорунжую?
Вадик снова прочистил горло. Затем положил на столик свои кулаки (они у него внушительных размеров), и голос его переполнился негодованием:
— А об этом следует спросить милицию. Так не уберечь талантливую артистку! Какой позор для всех нас!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17