народу полегло немало, один из убитых так мертвым и скатился прямо в публику. И вообще все шло чин чином, и песни мадемуазель Симки Севдалинки, и песни Вукадина под гусли, и, наконец, борьба.
Пение Симки до того понравилось, что по желанию слушателей она спела и четвертую песню, которую особенно настойчиво требовали, в то время очень популярную: «Возьми ружье, убей меня, любимый мой!» Пера, богатый наследник, войдя в раж, воскликнул: «Эй, деньги — трын-трава!» Публика подхватила и наградила певицу бурными рукоплесканиями. Симка долго кланялась и, пятясь, покинула сцену. Вукадин тоже не ударил в грязь лицом. Он затянул лучшую из всех наших песен, как Сибинянин Янко попал в рабство, а Цмилянич Илия пошел его освобождать. Пел он добрых три четверти часа, пока не застрял, расписывая ужасы на горе Плача, сколько там змей и скорпионов, как воют на них волки и упыри, как ревут львы и медведи и как повсюду белеют кости — скелеты юнаков и их коней... Здесь к нему подошел наконец один из устроителей и спросил: много ли ему осталось? Вукадин с гордостью заявил, что еще дважды столько. Тогда устроитель остановил Вукадина, и ему пришлось ограничиться всего тремя строками:
От меня песня, от бога здоровье! Всем вам, братья, здоровья и веселья! Мне врали, а я подвираю.
Публика проводила его столь же бурно. И тотчас, согласно программе, схватились Билян Дойчинович и Ри-ста Тотрк. Понравилась публике и борьба, правда, когда кладовщик Риста поборол мясника Биляна, она чуть было не перешла в заправдашнюю драку; рука Биляна потянулась за ножом, а Риста выхватил скамью из первого ряда, с которой, как горох, посыпались тщедушный аптекарь Цибулка, его супруга и еще кто-то из местной знати. Но тут вмешались все зрители и заставили их помириться; борцы поцеловались, побратались, а Риста даже признал, что Билян поскользнулся.
Произошла еще одна неприятность, но и она была быстро сглажена. Не понравилось представление местному воротиле газде Любисаву. Все уже начали расходиться, а он с женой и дочерью все сидит. «Сиди, говорит, пускай себе уходят, еще не конец!» Ждал он всенепременного «Табло, освещенного бенгальским огнем» и, конечно, не дождался. Напрасно его успокаивали, убеждали, что этого ие будет, он стоял на своем, уверяя, что раньше, какое бы он ни смотрел представление, бенгальский огонь зажигали, и поднял страшный шум — пришлось вернуть уплаченные им за билеты деньги, и только тогда он успокоился и поднялся с места, все еще ворча:
«Да, в старину все было по-иному и намного лучше!..»
Публика расходилась под музыку оркестра, сопровождавшего ее до старой управы.
Сразу после представления подсчитали выручку, вычли
весьма незначительные расходы, чистой прибыли оказалось сто тринадцать грошей и двадцать пара.
За расходы и вообще за кассу отвечал вихрастый реалист-критик; отчитываясь, он кое-как свел концы с концами — не хватало всего двадцати семи грошей. Но все загорланили, зашумели, так что часть зрителей решила, что представление не кончено, и повернула назад. Послышались возгласы: «Позор! Деньги на кон!» Впрочем, когда вихрастый напомнил, что он просидел весь день на сквозняке, продавая у ворот билеты, и, может быть, еще и заболеет и, почем знать, даже головой поплатится,— контроль признал счета правильными и отпустил его с миром. Вычли еще двадцать семь грошей и чистый приход — восемьдесят шесть грошей и двадцать пара — вручили благодарному Вукадину с пожеланием, которое высказал от лица всех устроителей и участников лохматый реалист, оправдать их надежды и стать полезным, деятельным и видным членом общества. Ведь не раз уже бывало, добавил лохматый, что бедняк прославлял свою семью, село, уезд, округ и даже родину. Вукадин принял деньги с благодарностью, пообещал все исполнить и ссыпал их в сумку к заработанным у газды Милисава пяти дукатам и двум рублям.
Два дня спустя, распрощавшись со студентами и гимназистами, Вукадин отправился пешком в Крагуевац.
Числа двадцатого августа он явился в гимназию. Представил школьное свидетельство, а еще два дня спустя, по требованию дирекции, и метрику. Узнав из нее, что Вукадину без месяца шестнадцать лет, его вызвал глава учительского совета гимназии, чтобы лично посмотреть, кто он и что.
— Ты деревенский? — спросил преподаватель, держа в руке какую-то травинку.
— Да! — сказал Вукадин.
— Тогда ты, конечно, знаешь, как это называется?
— Это, что ли?.. Ну, травка.
— Э, травка!., все травка, это генеральное название... я и без тебя знаю. Но как ее крестьяне называют?
— Зовут еще и бехар.
— Какой там бехар! — рявкнул преподаватель.— Знаю я, что такое бехар... бехар совсем другое! Назови его общее имя? — И продолжал уже мягче:— Понимаешь, одно растение мы называем розой, другое бальзамином, васильком, богородичной травкой, фиалкой и так далее... А вот как его зовут, не знаешь? По-латыни оно называется Primula alpina, цветет в июне.
— Нет, ей-богу, не знаю.
— А скажи-ка, пожалуйста, как называется вон та птица? — И он указал ему на какую-то птицу.
— Да трясогузка.
— А нет ли в народе еще какого-нибудь названия, этак поблагозвучнее, попристойнее?
— Вроде нету.
— Э, брось свое «вроде», скажи определенно: знаешь или не знаешь!
— Да трясогузка, как же еще, тоже еще птица! Хватит с нее и одного имени!
— Неужели ты так-таки никогда и не видел это растение? Неужели так-таки никто из твоих мест не знает его названия, народного названия: как зовут его тамошние крестьяне?! Ты ведь из тех мест, где буйная вегетация, альпийская флора, а этот экземпляр как раз оттуда. Неужели никто не знает?
— Вроде никто.
— Как же, так я тебе и поверю, что никто не знает! Если ты невежда, думаешь, верно, что и весь округ таковский! — сердито крикнул преподаватель.— Неужто так-таки никто и не знает названия этого прекрасного растения! — воскликнул он уже мягче, глядя на растение с глубоким, свойственным только ботаникам умилением.
— Да знаешь, земля у нас гористая, скудная, человек бьется с нуждой, некогда ему волыниться с пустяковинами, всякими там травками! Может, и знает какая бабка-знахарка. А другие попусту такой ерундой не занимаются.
— Что попусту... как попусту! Какой ерундой?! — разорался преподаватель.— Пошел вон, с глаз долой! Подумать только! Такой замечательный и редкий экземпляр, которого, несомненно, нет даже в венском гербарии, а он мелет, что ему, мол, некогда заниматься пустяковинами. Пустяковинами! Ах, Панчич, Панчич, видишь ли ты позор своей Сербии!.. Ничего и никогда из нас, сербов, не получится!.. Ступай, уходи, не годишься ты для школы!
— Но, господин, прошу тебя, как брата.
— Нет! — крикнул раздраженный природовед и с помощью служителя вытолкал его за дверь.
И бедняга Вукадин, как ему казалось, ни за что ни про что очутился на улице. Но и преподаватель чувствовал себя не лучше. Дрожа от ярости, в отчаянии за будущность сербского народа, он воскликнул еще раз: «Ничего из нас не получится», а затем забегал по канцелярии, вздыхая выкрикивая в горестном патриотическом порыве:
— Ничего, ничего не получится!.. Хотим стать Пьемонтом, а до сих пор не имеем благопристойного названия и для трясогузки!.. Ничего не получится!.. Это не имя, а отвратительное — как сказали бы немцы — «шпицнаме»!..1 Бедная птица!..— промолвил он, глядя на чучело трясогузки.
Он был страшно зол. И когда в тот же день на собрании обсуждался вопрос о Вукадине, он решительно высказался против его приема в гимназию.
— Я думаю,— сказал он,— что принимать не следует. Во-первых, потому что он переросток... во-вторых,— хотя это мое сугубо личное убеждение,— этот юноша настоящий кретин.
— Ну, ну! — возразил филолог.— Пожалуй, это не совсем так!
— Извините, но позвольте мне закончить свою мысль. Мне известно, что вы намеренно пренебрегаете естественными науками; но еще раз повторю: за ними будущее!
Директор зазвонил в колокольчик и попросил природоведа продолжать.
— Прошу вас, вы первый просили слова.
— Представьте себе только,— продолжал природовед.— Я его спрашиваю, как в народе называют трясогузку', этак, более благопристойно, а он не знает! А мне это необходимо. Супруга уездного начальника просила меня прочесть лекцию на вечере, который устраивает Женское общество в пользу основывающейся школы домоводства, и мне хотелось кое-что сказать о трясогузке, но я не могу перед женщинами даже помянуть это название. Правда, я знаю научное название этой птицы, ее зовут: «Otis tetrax, или Matacilla, но для популярной лекции это не годится, а сказать «трясогузка» неловко. Спрашиваю его дальше: как называется альпийское растение, Primula alpina, то самое, что цветет в июне, он и этого не знает! Не знает, как называют растение там, на его родине, подумайте только! Чудеса, да и только! А говорит, будто из крестьян, горец! Вот почему, да еще приняв во внимание его возраст, я предлагаю не принимать.
И несмотря на горячее заступничество преподавателя языка и литературы, взявшего под свою защиту Вукадина, как уроженца края, где говорят на чистейшем языке, о
1 Кличка, прозвище {нем.).
котором еще с такой похвалой отзывался бессмертный Вук,— Вукадину подавляющим большинством голосов было отказано в просьбе, ему возвратили школьное свидетельство и метрику и порекомендовали обратиться с прошением к господину министру.
Вукадину ничего не оставалось, как попросить кого-нибудь написать прошение и потом, переписав его, отослать господину министру. Его направили к некоему адвокату, прозванному Непоседой за то, что у него в четырех кофейнях — «У пушки», «Под Севастополем», «У пахаря» и «До последнего гроша» находились канцелярии, в каждой официантской стояла его чернильница, лежали перья и десть бумаги; когда случалась работа, он устраивался за угловым столиком, кельнер выносил чернильницу, перо, бумагу (песочницей служила стена) и шкалик ракии. Непоседа садился и писал. Собственно, не писал, а сыпал бисером на бумагу. В первой кофейне строчит жалобу одной стороне, во второй — той, которая ведет тяжбу с первой. Если крестьяне что-нибудь заподозрят, он уверяет, будто они обознались, он адвокат и законовед «У пушки», а тот, что из «Последнего гроша», правда, на него немного похож, но совсем другой человек. Но однажды он таки попался, представляя и защищая интересы обеих тяжущихся сторон, за что был избит и теми и другими. Те, кому он писал жалобу в «Севастополе», отлупили его «У пахаря», а те, которым он писал жалобу «У пахаря», намяли ему бока в «Севастополе». С тех пор он стал гораздо осторожней.
К нему-то, значит, и явился Вукадин. Разыскал он его в «Севастополе». Подошел, поздоровался и очень жалостливо поведал о постигшей его беде, добавив, что помочь ему может только он. Все это Вукадин произнес до того жалостливым, бередящим душу голосом, что, как говорится, и камень бы заплакал, и только господина Непоседу, «консультанта по судебным делам», как красовалось на его бланке, восседавшего в черном камвольном, донельзя изношенном костюме с лоснящимися плечами и локтями, это нисколько не тронуло. Адвокат молча, с непроницаемым выражением лица, закончил свой чактрак, отодвинул лист бумаги, на котором остались хлебные крошки и шкурки от только что съеденной салями, довольно потер руки, расчесал усы и, словно до сих пор ничего не слышал, обратился к Вукадину:
— В чем дело, родной?
— Я пришел...— сказал Вукадин,— меня направили,
чтобы вы написали прошение господину министру; сказали, будто ты мастак на такие дела.
— А о чем речь, братец милый?— спросил Непоседа, прищелкнул от удовольствия языком, подобно всем насытившимся людям, и вытащил табакерку.
— Чтобы меня приняли в гимназию, хочу кончить и стать уездным начальником либо вроде того; так вот, сказывают, будто ты мастак на такие дела.
— Мастак, конечно, тебе не солгали,— сказал он, закуривая,— могу написать.
— А сколько возьмешь с несчастного бедняка?
— Бедняка, говоришь? — спросил Непоседа.— Это худо! Эй, малый, принеси-ка мне стаканчик вина, горло промочить. Хороша салями, аллах с ними, с этими шестью парами.
— Сирота я одинокая,— затянул, как под гусли, Вукадин.— Ни кола у меня, ни двора, с корочки на корочку перебивались всем селом. По четыре семьи на одном воле пахали, по пяти в одной печи хлеб пекли да харч варили.
— Эх, горемыка, и я, брат, не лучше! — протянув стакан с вином к свету и разглядывая вино, заметил Непоседа.
— Турки,— продолжал Вукадин, подзадоренный сочувственным замечанием адвоката,— зарубили отца, мать, всю семью, один только я уцелел, чтобы затеплить свечку святому покровителю, чтобы не угасло наше родовое имя. Вот и сейчас брожу от дерева к дереву, от камня к камню.
— Э-эх! — крякнул Непоседа, опрокинув вино в рот и, прижав усы к губам, втянул остатки.— Худо, когда человек беден.
— А теперь, ежели ты мне не поможешь, куда мне, горемыке, деваться!
— Значит, спрашиваешь, сколько возьму? Малый,— крикнул он кельнеру,— тащи-ка мою канцелярию.
— Да, сколько?
— Ну... что с тебя спрашивать, коли ты бедняк?! Работаю я с большими торговыми фирмами... из года в год... с бедняками до сих пор и не приходилось, просто не знаю, что тебе и сказать,— изрек Непоседа и задумался, выпуская густые клубы дыма и устанавливая свой письменный прибор, а Вукадин перед ним стоял без шапки и молчал, скорчив самую какую ни на есть жалобную и смиренную физиономию.
— Что ж... как с бедняка, возьму тридцать грошей... так и быть.
— Много, господин!
— Хе-хе! Не много, молодой человек! Разве даром достались мне знания?! Ровно три тысячи золотых дукатов, братец мой, и причем не дырявых, истратил на меня мой отец, на мое, так сказать, воспитание и образование, покуда я учился и получал, как говорится, юридические знания,— которыми заткну за пояс любого! — и покуда не стал тем, чем есть! Надо же хоть проценты с этих денег получить, а уж сами деньги, прости меня господи, пиши пропало!
— Оно, конечно, о том, что даром, говорить не приходится, за всякое знание деньги платят. Однако для меня много.
— Ладно,— промолвил Непоседа,— я уступлю, а ты накинь! Оба мы нужду терпим, мне надо жить, тебе образование получать, постигать разные науки. А то, что ты мне дашь, воздастся тебе сторицей; это все равно как бы ты бросил в землю зернышка два кукурузы — вкладываешь зерно, а получаешь початки! Вот так и это. Давай двадцать грошей.
— Пятнадцать, газда!
Поторговались еще немного и сошлись на восемнадцати грошах и шкалике ракии.
Непоседа заказал за счет Вукадина шкалик, отпил половину, задумался, потом склонился над листом бумаги и написал прошение следующего содержания:
Господину Министру просвещения и церковных дел.
Наука нас учит, Господин Министр, что былинка, как и всякое другое растение, не может жить без света и тепла, что мрак — смерть, а свет — жизнь. Вот и я, нижеподписавшийся, покорный Ваш слуга, подобен такой былинке или такому растению, увядаю и гибну без света и тепла. Полагаю, что мне, Вашему нижеподписавшемуся покорному слуге, не надо учтиво и смиренно напоминать Господину Министру, что этот свет и это тепло не что иное, как столь хорошо известное Вам просвещение, которое наш любимый самодержец возложил на Ваши плечи и поручил о нем радеть, что Вы с успехом и делаете.
Не имея средств к образованию, вследствие постоянной нужды, в которой пребывала моя семья, я по окончании четырех классов начальной школы (свидетельство о чем прилагаю под */.) не смог продолжать столь любимого мною учения и вынужден был ради своих престарелых и немощных родителей заняться ремеслом, дабы как примерный И благодарный сын посылать им ежемесячно на содержание
свой заработок. Как благодарный сын я пожертвовал ради оказанных мне ранее родителями благодеяний многими годами, занимаясь ремеслом, к которому у меня не было никогда ни стремления, ни природных склонностей, и вот недавно мне исполнилось шестнадцать лет, в чем Господин Министр убедится из приложенной под://: метрики, и я потерял право на продолжение моего образования, то есть поступления в гимназию.
Посему и обращаюсь к Вам, Господин Министр, с покорнейшей и смиреннейшей просьбой позволить мне записаться в первый класс гимназии и не затворять передо мной врата храма науки только из-за того, что я оказался добрым и благодарным сыном и жаждущим науки и просвещения бедняком; ведь у меня навсегда врезалось в память изречение господина Начальника: «Знание — свет, знание — мощь; будем учиться и день и ночь».
В надежде, что Г. Министр окажет мне просимую помощь,
остаюсь Господина Министра
покорнейшим слугой
Вукадин Вуядинович, ученик IV клас. нач. школы.
Послав прошение в Белград, Вукадин в ожидании ответа остался в Крагуеваце. Поселился он на краю города в корчме. Каждый день приходил в гимназию справляться, получено ли что-нибудь на его имя, пока наконец преподаватель языка и литературы, заступавшийся за него из-за произношения, пообещал сообщить ему, как только придет ответ, и посоветовал несколько дней не являться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Пение Симки до того понравилось, что по желанию слушателей она спела и четвертую песню, которую особенно настойчиво требовали, в то время очень популярную: «Возьми ружье, убей меня, любимый мой!» Пера, богатый наследник, войдя в раж, воскликнул: «Эй, деньги — трын-трава!» Публика подхватила и наградила певицу бурными рукоплесканиями. Симка долго кланялась и, пятясь, покинула сцену. Вукадин тоже не ударил в грязь лицом. Он затянул лучшую из всех наших песен, как Сибинянин Янко попал в рабство, а Цмилянич Илия пошел его освобождать. Пел он добрых три четверти часа, пока не застрял, расписывая ужасы на горе Плача, сколько там змей и скорпионов, как воют на них волки и упыри, как ревут львы и медведи и как повсюду белеют кости — скелеты юнаков и их коней... Здесь к нему подошел наконец один из устроителей и спросил: много ли ему осталось? Вукадин с гордостью заявил, что еще дважды столько. Тогда устроитель остановил Вукадина, и ему пришлось ограничиться всего тремя строками:
От меня песня, от бога здоровье! Всем вам, братья, здоровья и веселья! Мне врали, а я подвираю.
Публика проводила его столь же бурно. И тотчас, согласно программе, схватились Билян Дойчинович и Ри-ста Тотрк. Понравилась публике и борьба, правда, когда кладовщик Риста поборол мясника Биляна, она чуть было не перешла в заправдашнюю драку; рука Биляна потянулась за ножом, а Риста выхватил скамью из первого ряда, с которой, как горох, посыпались тщедушный аптекарь Цибулка, его супруга и еще кто-то из местной знати. Но тут вмешались все зрители и заставили их помириться; борцы поцеловались, побратались, а Риста даже признал, что Билян поскользнулся.
Произошла еще одна неприятность, но и она была быстро сглажена. Не понравилось представление местному воротиле газде Любисаву. Все уже начали расходиться, а он с женой и дочерью все сидит. «Сиди, говорит, пускай себе уходят, еще не конец!» Ждал он всенепременного «Табло, освещенного бенгальским огнем» и, конечно, не дождался. Напрасно его успокаивали, убеждали, что этого ие будет, он стоял на своем, уверяя, что раньше, какое бы он ни смотрел представление, бенгальский огонь зажигали, и поднял страшный шум — пришлось вернуть уплаченные им за билеты деньги, и только тогда он успокоился и поднялся с места, все еще ворча:
«Да, в старину все было по-иному и намного лучше!..»
Публика расходилась под музыку оркестра, сопровождавшего ее до старой управы.
Сразу после представления подсчитали выручку, вычли
весьма незначительные расходы, чистой прибыли оказалось сто тринадцать грошей и двадцать пара.
За расходы и вообще за кассу отвечал вихрастый реалист-критик; отчитываясь, он кое-как свел концы с концами — не хватало всего двадцати семи грошей. Но все загорланили, зашумели, так что часть зрителей решила, что представление не кончено, и повернула назад. Послышались возгласы: «Позор! Деньги на кон!» Впрочем, когда вихрастый напомнил, что он просидел весь день на сквозняке, продавая у ворот билеты, и, может быть, еще и заболеет и, почем знать, даже головой поплатится,— контроль признал счета правильными и отпустил его с миром. Вычли еще двадцать семь грошей и чистый приход — восемьдесят шесть грошей и двадцать пара — вручили благодарному Вукадину с пожеланием, которое высказал от лица всех устроителей и участников лохматый реалист, оправдать их надежды и стать полезным, деятельным и видным членом общества. Ведь не раз уже бывало, добавил лохматый, что бедняк прославлял свою семью, село, уезд, округ и даже родину. Вукадин принял деньги с благодарностью, пообещал все исполнить и ссыпал их в сумку к заработанным у газды Милисава пяти дукатам и двум рублям.
Два дня спустя, распрощавшись со студентами и гимназистами, Вукадин отправился пешком в Крагуевац.
Числа двадцатого августа он явился в гимназию. Представил школьное свидетельство, а еще два дня спустя, по требованию дирекции, и метрику. Узнав из нее, что Вукадину без месяца шестнадцать лет, его вызвал глава учительского совета гимназии, чтобы лично посмотреть, кто он и что.
— Ты деревенский? — спросил преподаватель, держа в руке какую-то травинку.
— Да! — сказал Вукадин.
— Тогда ты, конечно, знаешь, как это называется?
— Это, что ли?.. Ну, травка.
— Э, травка!., все травка, это генеральное название... я и без тебя знаю. Но как ее крестьяне называют?
— Зовут еще и бехар.
— Какой там бехар! — рявкнул преподаватель.— Знаю я, что такое бехар... бехар совсем другое! Назови его общее имя? — И продолжал уже мягче:— Понимаешь, одно растение мы называем розой, другое бальзамином, васильком, богородичной травкой, фиалкой и так далее... А вот как его зовут, не знаешь? По-латыни оно называется Primula alpina, цветет в июне.
— Нет, ей-богу, не знаю.
— А скажи-ка, пожалуйста, как называется вон та птица? — И он указал ему на какую-то птицу.
— Да трясогузка.
— А нет ли в народе еще какого-нибудь названия, этак поблагозвучнее, попристойнее?
— Вроде нету.
— Э, брось свое «вроде», скажи определенно: знаешь или не знаешь!
— Да трясогузка, как же еще, тоже еще птица! Хватит с нее и одного имени!
— Неужели ты так-таки никогда и не видел это растение? Неужели так-таки никто из твоих мест не знает его названия, народного названия: как зовут его тамошние крестьяне?! Ты ведь из тех мест, где буйная вегетация, альпийская флора, а этот экземпляр как раз оттуда. Неужели никто не знает?
— Вроде никто.
— Как же, так я тебе и поверю, что никто не знает! Если ты невежда, думаешь, верно, что и весь округ таковский! — сердито крикнул преподаватель.— Неужто так-таки никто и не знает названия этого прекрасного растения! — воскликнул он уже мягче, глядя на растение с глубоким, свойственным только ботаникам умилением.
— Да знаешь, земля у нас гористая, скудная, человек бьется с нуждой, некогда ему волыниться с пустяковинами, всякими там травками! Может, и знает какая бабка-знахарка. А другие попусту такой ерундой не занимаются.
— Что попусту... как попусту! Какой ерундой?! — разорался преподаватель.— Пошел вон, с глаз долой! Подумать только! Такой замечательный и редкий экземпляр, которого, несомненно, нет даже в венском гербарии, а он мелет, что ему, мол, некогда заниматься пустяковинами. Пустяковинами! Ах, Панчич, Панчич, видишь ли ты позор своей Сербии!.. Ничего и никогда из нас, сербов, не получится!.. Ступай, уходи, не годишься ты для школы!
— Но, господин, прошу тебя, как брата.
— Нет! — крикнул раздраженный природовед и с помощью служителя вытолкал его за дверь.
И бедняга Вукадин, как ему казалось, ни за что ни про что очутился на улице. Но и преподаватель чувствовал себя не лучше. Дрожа от ярости, в отчаянии за будущность сербского народа, он воскликнул еще раз: «Ничего из нас не получится», а затем забегал по канцелярии, вздыхая выкрикивая в горестном патриотическом порыве:
— Ничего, ничего не получится!.. Хотим стать Пьемонтом, а до сих пор не имеем благопристойного названия и для трясогузки!.. Ничего не получится!.. Это не имя, а отвратительное — как сказали бы немцы — «шпицнаме»!..1 Бедная птица!..— промолвил он, глядя на чучело трясогузки.
Он был страшно зол. И когда в тот же день на собрании обсуждался вопрос о Вукадине, он решительно высказался против его приема в гимназию.
— Я думаю,— сказал он,— что принимать не следует. Во-первых, потому что он переросток... во-вторых,— хотя это мое сугубо личное убеждение,— этот юноша настоящий кретин.
— Ну, ну! — возразил филолог.— Пожалуй, это не совсем так!
— Извините, но позвольте мне закончить свою мысль. Мне известно, что вы намеренно пренебрегаете естественными науками; но еще раз повторю: за ними будущее!
Директор зазвонил в колокольчик и попросил природоведа продолжать.
— Прошу вас, вы первый просили слова.
— Представьте себе только,— продолжал природовед.— Я его спрашиваю, как в народе называют трясогузку', этак, более благопристойно, а он не знает! А мне это необходимо. Супруга уездного начальника просила меня прочесть лекцию на вечере, который устраивает Женское общество в пользу основывающейся школы домоводства, и мне хотелось кое-что сказать о трясогузке, но я не могу перед женщинами даже помянуть это название. Правда, я знаю научное название этой птицы, ее зовут: «Otis tetrax, или Matacilla, но для популярной лекции это не годится, а сказать «трясогузка» неловко. Спрашиваю его дальше: как называется альпийское растение, Primula alpina, то самое, что цветет в июне, он и этого не знает! Не знает, как называют растение там, на его родине, подумайте только! Чудеса, да и только! А говорит, будто из крестьян, горец! Вот почему, да еще приняв во внимание его возраст, я предлагаю не принимать.
И несмотря на горячее заступничество преподавателя языка и литературы, взявшего под свою защиту Вукадина, как уроженца края, где говорят на чистейшем языке, о
1 Кличка, прозвище {нем.).
котором еще с такой похвалой отзывался бессмертный Вук,— Вукадину подавляющим большинством голосов было отказано в просьбе, ему возвратили школьное свидетельство и метрику и порекомендовали обратиться с прошением к господину министру.
Вукадину ничего не оставалось, как попросить кого-нибудь написать прошение и потом, переписав его, отослать господину министру. Его направили к некоему адвокату, прозванному Непоседой за то, что у него в четырех кофейнях — «У пушки», «Под Севастополем», «У пахаря» и «До последнего гроша» находились канцелярии, в каждой официантской стояла его чернильница, лежали перья и десть бумаги; когда случалась работа, он устраивался за угловым столиком, кельнер выносил чернильницу, перо, бумагу (песочницей служила стена) и шкалик ракии. Непоседа садился и писал. Собственно, не писал, а сыпал бисером на бумагу. В первой кофейне строчит жалобу одной стороне, во второй — той, которая ведет тяжбу с первой. Если крестьяне что-нибудь заподозрят, он уверяет, будто они обознались, он адвокат и законовед «У пушки», а тот, что из «Последнего гроша», правда, на него немного похож, но совсем другой человек. Но однажды он таки попался, представляя и защищая интересы обеих тяжущихся сторон, за что был избит и теми и другими. Те, кому он писал жалобу в «Севастополе», отлупили его «У пахаря», а те, которым он писал жалобу «У пахаря», намяли ему бока в «Севастополе». С тех пор он стал гораздо осторожней.
К нему-то, значит, и явился Вукадин. Разыскал он его в «Севастополе». Подошел, поздоровался и очень жалостливо поведал о постигшей его беде, добавив, что помочь ему может только он. Все это Вукадин произнес до того жалостливым, бередящим душу голосом, что, как говорится, и камень бы заплакал, и только господина Непоседу, «консультанта по судебным делам», как красовалось на его бланке, восседавшего в черном камвольном, донельзя изношенном костюме с лоснящимися плечами и локтями, это нисколько не тронуло. Адвокат молча, с непроницаемым выражением лица, закончил свой чактрак, отодвинул лист бумаги, на котором остались хлебные крошки и шкурки от только что съеденной салями, довольно потер руки, расчесал усы и, словно до сих пор ничего не слышал, обратился к Вукадину:
— В чем дело, родной?
— Я пришел...— сказал Вукадин,— меня направили,
чтобы вы написали прошение господину министру; сказали, будто ты мастак на такие дела.
— А о чем речь, братец милый?— спросил Непоседа, прищелкнул от удовольствия языком, подобно всем насытившимся людям, и вытащил табакерку.
— Чтобы меня приняли в гимназию, хочу кончить и стать уездным начальником либо вроде того; так вот, сказывают, будто ты мастак на такие дела.
— Мастак, конечно, тебе не солгали,— сказал он, закуривая,— могу написать.
— А сколько возьмешь с несчастного бедняка?
— Бедняка, говоришь? — спросил Непоседа.— Это худо! Эй, малый, принеси-ка мне стаканчик вина, горло промочить. Хороша салями, аллах с ними, с этими шестью парами.
— Сирота я одинокая,— затянул, как под гусли, Вукадин.— Ни кола у меня, ни двора, с корочки на корочку перебивались всем селом. По четыре семьи на одном воле пахали, по пяти в одной печи хлеб пекли да харч варили.
— Эх, горемыка, и я, брат, не лучше! — протянув стакан с вином к свету и разглядывая вино, заметил Непоседа.
— Турки,— продолжал Вукадин, подзадоренный сочувственным замечанием адвоката,— зарубили отца, мать, всю семью, один только я уцелел, чтобы затеплить свечку святому покровителю, чтобы не угасло наше родовое имя. Вот и сейчас брожу от дерева к дереву, от камня к камню.
— Э-эх! — крякнул Непоседа, опрокинув вино в рот и, прижав усы к губам, втянул остатки.— Худо, когда человек беден.
— А теперь, ежели ты мне не поможешь, куда мне, горемыке, деваться!
— Значит, спрашиваешь, сколько возьму? Малый,— крикнул он кельнеру,— тащи-ка мою канцелярию.
— Да, сколько?
— Ну... что с тебя спрашивать, коли ты бедняк?! Работаю я с большими торговыми фирмами... из года в год... с бедняками до сих пор и не приходилось, просто не знаю, что тебе и сказать,— изрек Непоседа и задумался, выпуская густые клубы дыма и устанавливая свой письменный прибор, а Вукадин перед ним стоял без шапки и молчал, скорчив самую какую ни на есть жалобную и смиренную физиономию.
— Что ж... как с бедняка, возьму тридцать грошей... так и быть.
— Много, господин!
— Хе-хе! Не много, молодой человек! Разве даром достались мне знания?! Ровно три тысячи золотых дукатов, братец мой, и причем не дырявых, истратил на меня мой отец, на мое, так сказать, воспитание и образование, покуда я учился и получал, как говорится, юридические знания,— которыми заткну за пояс любого! — и покуда не стал тем, чем есть! Надо же хоть проценты с этих денег получить, а уж сами деньги, прости меня господи, пиши пропало!
— Оно, конечно, о том, что даром, говорить не приходится, за всякое знание деньги платят. Однако для меня много.
— Ладно,— промолвил Непоседа,— я уступлю, а ты накинь! Оба мы нужду терпим, мне надо жить, тебе образование получать, постигать разные науки. А то, что ты мне дашь, воздастся тебе сторицей; это все равно как бы ты бросил в землю зернышка два кукурузы — вкладываешь зерно, а получаешь початки! Вот так и это. Давай двадцать грошей.
— Пятнадцать, газда!
Поторговались еще немного и сошлись на восемнадцати грошах и шкалике ракии.
Непоседа заказал за счет Вукадина шкалик, отпил половину, задумался, потом склонился над листом бумаги и написал прошение следующего содержания:
Господину Министру просвещения и церковных дел.
Наука нас учит, Господин Министр, что былинка, как и всякое другое растение, не может жить без света и тепла, что мрак — смерть, а свет — жизнь. Вот и я, нижеподписавшийся, покорный Ваш слуга, подобен такой былинке или такому растению, увядаю и гибну без света и тепла. Полагаю, что мне, Вашему нижеподписавшемуся покорному слуге, не надо учтиво и смиренно напоминать Господину Министру, что этот свет и это тепло не что иное, как столь хорошо известное Вам просвещение, которое наш любимый самодержец возложил на Ваши плечи и поручил о нем радеть, что Вы с успехом и делаете.
Не имея средств к образованию, вследствие постоянной нужды, в которой пребывала моя семья, я по окончании четырех классов начальной школы (свидетельство о чем прилагаю под */.) не смог продолжать столь любимого мною учения и вынужден был ради своих престарелых и немощных родителей заняться ремеслом, дабы как примерный И благодарный сын посылать им ежемесячно на содержание
свой заработок. Как благодарный сын я пожертвовал ради оказанных мне ранее родителями благодеяний многими годами, занимаясь ремеслом, к которому у меня не было никогда ни стремления, ни природных склонностей, и вот недавно мне исполнилось шестнадцать лет, в чем Господин Министр убедится из приложенной под://: метрики, и я потерял право на продолжение моего образования, то есть поступления в гимназию.
Посему и обращаюсь к Вам, Господин Министр, с покорнейшей и смиреннейшей просьбой позволить мне записаться в первый класс гимназии и не затворять передо мной врата храма науки только из-за того, что я оказался добрым и благодарным сыном и жаждущим науки и просвещения бедняком; ведь у меня навсегда врезалось в память изречение господина Начальника: «Знание — свет, знание — мощь; будем учиться и день и ночь».
В надежде, что Г. Министр окажет мне просимую помощь,
остаюсь Господина Министра
покорнейшим слугой
Вукадин Вуядинович, ученик IV клас. нач. школы.
Послав прошение в Белград, Вукадин в ожидании ответа остался в Крагуеваце. Поселился он на краю города в корчме. Каждый день приходил в гимназию справляться, получено ли что-нибудь на его имя, пока наконец преподаватель языка и литературы, заступавшийся за него из-за произношения, пообещал сообщить ему, как только придет ответ, и посоветовал несколько дней не являться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21