А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Проскочил, верно,— заметил барон Сине,— проскочил, как татарин Инджа через Ражань, а мы стоим на месте и только рты разеваем!
— Поразевали, конечно!— подтвердил Ротшильд.— Но что поделаешь?.. Таковы люди! Когда нужно было повести коло, в Калемегдане, помнишь, в шестьдесят седьмом году, когда турки ушли, тогда мы все были хороши, хорош и Павел, хорош и Алекса (Павел — это Ротшильд, а Алекса — барон Сине), подавай Павла, подавай Алексу, когда надо драть глотку, а вот когда доходит до вознаграждения, то жалованье прибавляют Вукадину! Беда, беда, братец мой.
— Слушай, это еще полбеды,— возразил барон Сине,— хуже будет, если он, чего доброго, укатит отсюда таможенником в Шабац или Смедерево.
— Возможно, все возможно в этой стране,— согласился Ротшильд и, взяв перо, пододвинул ближе какой-то акт и принялся его переписывать.— Знаешь,— продолжал он после небольшой паузы,— что тут будешь делать? Не могу сидеть сложа руки... одно мученье! Слушай, братец, помоги-ка мне сравнить этот акт с переписанным! Да стереть слитные, черт бы их драл, да еры, из-за них меня, должно быть, никогда не повысят.
— И подпишемся, что сличили! — заметил барон Сине, скромно подписываясь в уголке акта. И какая была разница между их подписью и прежней, а тем более теперешней подписью Вукадина. С тех пор как Вукадин стал получать полное жалованье, его подпись выглядела еще более заковыристой, в завитках да заковыках,— произведение искусства, и только. Сначала она походила не то на ежа, не то на гусеницу, а в последнее время смахивала уже бог знает на что, ничего подобного не найдешь ни в ботанике, ни в зоологии, так что в конце концов Вукадина вызвал столоначальник Васа и укорил его в нескромном пользовании своей подписью: это могут, как пояснил господин Васа, себе позволить только господа министры или равные им сановники.
— Где они, а где ты,— сказал господин Васа.— Когда будешь тем, что они, тогда можешь, но это еще бабушка надвое сказала! Клянусь богом, трудно это, хоть тебе и хочется! Трудно!
И будто в воду глядел господин Васа. Вукадин всегда предпочитал переписывать, а не составлять бумаги, надеясь, что прилежанием и упорством можно добиться многого, особенно если дело касается людей состоятельных, таких, как он, ведь его положение значительно улучшилось после смерти госпожи Настасий, завещавшей ему некоторую сумму денег со словами: «Чувствуя приближение своей кончины, я рада помочь отечеству, оказав небольшое вспомоществование весьма усердному и подающему большие надежды молодому человеку, отдавшему себя государственной службе». И его усердие было для него же лучшей рекомендацией; спустя два года после того, как он стал полноправным практикантом, его назначили шефом практикантов, а еще через два выбрали председателем общества практикантов и преподнесли диплом с огромным количеством эмблем и любезным адресом, в котором на него возлагались большие надежды. Конечно, все эти награды и почести со стороны начальства и коллег были приятны Вукадину, но все же радовали его мало и не могли рассеять горечь оттого, что он вот уже восемь лет сидит в практикантах. Прежняя компания практикантского стола поредела, одни уехали таможенниками, другие отдали богу душу. Теперь только Ротшильд и барон Сине были старше его. Появились молодые люди с университетским образованием, открыто заявлявшие, что все жалованье у них уходит на мелкие расходы — на кофе да на пиво, и не скрывавшие того, что им наплевать, нравится это кому-нибудь или нет. Своим поведением они просто развращали Вукадина. Приходили они в девять, курили в канцелярии, громко прихлебывали кофе, ни дать ни взять эфенди, восседающие в меджлисе на коврике. И самым ужасным было то, что новички очень быстро один за другим получали чины, Вукадина же они прозвали «канцелярской мебелью» и, здороваясь, обращались к нему не «господин шеф», а «как дела, старая хибара?».
— Позор! — частенько говорил Ротшильд.
— Ого, братец мой,— диву давался барон Сине,— эти и тебя, Вукадин, превзошли.
— Что ж,— говорил Вукадин,— легко им быть святыми, ежели их дядя сам господь бог! Братец ты мой! И что только творится! Знаю, голубчик, когда кто пришел. Знаю их, пришли — ничегошеньки не смыслили! Я их учил, что значит «согнуть лист» они о том и понятия не имели. Я растолковал, что такое регистрационная книга входящих и исходящих и где она находится. Спрашивали, что значит «подшить акт», и это я показал. Слушай, чего уж больше, что такое «текущий номер»... даже этого не знали! — гневно крикнул Вукадин.
— Ну, а что я говорил! — сказал Ротшильд барону Сине,— то же самое, как и с нами, ну точь-в-точь! Скольких мы с тобой проводили, ого-го, несть им числа. И хоть бы уважали, пока ты здесь... А то: ты ему хлеба, он тебе камень.
— Ах, мало того! — воскликнул Вукадин.— Явился еще этот студент-юрист, черт его знает кто — вечно таскает с собой книжонку со стихами, кладет ее в ящик и читает во время канцелярских занятий да еще требует: «Прошу тебя, говорит, проверь у меня орфографию и пунктуацию. (Слово в слово, я отлично запомнил.) И поправь, говорит, ты же шеф»,— говорит. Эх, хотелось мне его хватить, как цыган кобылу.
— А почему ты на него не пожаловался?
— Да жаловался,— сказал Вукадин,— на кого только я не жаловался! Я жалуюсь, а они продвигают. Чуть на кого пожалуюсь — повышение уж тут как тут! Тот, что со стихами ходил, явился последний раз, когда получил указ, и обращается ко мне: «Как дела, старая хибара? Больше, говорит, ты мне не шеф. Уезжаю, а ты здесь подохнешь практикантом». А другой мне говорит: «Иди пожалуйся на него!» — «Не хочу я на него жаловаться,— отвечаю,— я такой невезучий, что, если нынче на него пожалуюсь, завтра же его в министры выдвинут, да еще сюда к нам».
— Не беспокойся, и это может статься в нашей стране. И еще как, братец мой, у нас все возможно! — утешает его Ротшильд.
И опять Вукадин в числе великовозрастных. Опять за столом полно более молодых, чем он, практикантов, и все из хороших семей с большими протекциями. Всех их посадили на шею этой несчастной стране, «чтобы ребенок, как говорили родители, не шатался и не бездельничал — пусть хоть на карманные расходы себе заработает». Вукадин по-прежнему оставался шефом практикантов, но овладевшая им в четвертом классе гимназии хандра возвратилась снова и мешала работать, тем более что этому способствовало еще одно доныне незнакомое Вукадину чувство. Вукадин влюбился. Оставшись без надзора своей доброй покровительницы и благодетельницы, ныне покойной госпожи Настасий, в опаснейшем возрасте, он смертельно влюбился. И дело, казалось, было уже наполовину слажено: Вукадин по уши влюбился в дочь немца-скульптора, блондинку с ясными, как весеннее небо, голубыми глазами. Если она шла утром на базар, а Вукадин — в канцелярию, они неизменно встречались, и девушка неизменно бросала на него взгляд. Ах, эти глаза, этот взгляд! При встрече у Вукадина тотчас же пересыхало горло, рот наполнялся слюной, и он никак не мог ее проглотить, колени подкашивались, он не знал, что делать с руками, и потому быстро извлекал табакерку, приглаживал ус и сворачивал цигарку, хотя одна уже дымилась в зубах. «Эх, совсем свела меня с ума эта немочка!» — думал Вукадин, когда она проходила мимо в чистом ситцевом красном платьице в белую горошину. Не находя себе места — ему было мало видеть ее только по утрам,— Вукадин, расфранченный и нарядно причесанный (смочив расческу в сахарной воде, он взбивал волосы, чтобы торчали вихром и прическа лучше сохранялась), заходил иногда в мастерскую ее отца; потому-то его комната была полна гипсовыми Гумбольдтами, Гарибальди, Шиллерами, Гете, Моцартами, какими-то военными в огромных шляпах с алебардами в руках да голенькими детьми, а голова и сердце (а порой и кое-какие переписанные бумаги) — ее сладостным именем. Он знал ее имя. Звали девушку Мальвина.
Однажды в канцелярию собственной персоной вошел сам начальник; при виде его все повскакали с мест.
— Кто переписывал этот акт? — спросил гоподин начальник.
— Я! — ответил Вукадин.
— Ну, что ты тут накарябал? А? Читай. Иди, иди поближе!
Вукадин подошел, заглянул, прочитал и, покраснев до ушей, опустил голову.
— Читайте! — сказал господин начальник, протягивая бумагу барону Сине.
— «...На основании параграфа такого-то и такого-то, пункта того и того,— прочел барон Сине,— принимая во внимание бедственное положение и чрезмерную обремененность малолетними детьми, освобождаем упомянутую Мальвину, опекуна девятерых внуков, от дальнейшей уплаты налогов...»
— Что это? Что это значит? — спросил господин начальник.— Откуда тут Мальвина, если просьбу подписал некий Маринко, Маринко из Ритопека? Разборчиво и ясно, по-сербски, а не по-китайски написано: Маринко из Ритопека. Ну, видишь, горюшко горькое, что это мужчина, восьмидесятилетний старик, а ты освобождаешь от налога женщину. Кто эта Мальвина с девятью Юговичами? А? Вукадин молча переступал с ноги на ногу.
— А? Почему молчишь? — спрашивал господин начальник.
Все стояли молча, Вукадин, тихонько кашлянув, погладил ус.
— Это, если разрешите, господин начальник,— прервал томительную паузу барон Сине,— дочь скульптора Фридриха, но цифра девять поставлена ошибочно, у нее нет девяти детей, да и когда бы ей успеть стольких народить, если она только в прошлом году вышла замуж за отцовского подмастерья, тоже немца — у нее один-единственный ребенок, маленький Полдика, знаю его отлично... только меня увидит, тотчас улыбается. А я гляжу на него (он указал на Вукадина), гляжу, что он вытворяет, и помалкиваю, не мое дело, есть у меня, думаю, достаточно своих дел в канцелярии!
— Я нечаянно ошибся,— смущенно пролепетал Вукадин.— Имя начиналось с «мыслете»... вот и сорвалось с пера.
— Разрешите доложить, он всегда так... не впервой ему,— злорадно вмешался с видом доносчика Ротшильд.— Когда я считываю акт с копией и гляжу во все четыре, через очки, тут уж с любым поспорю,— то всегда что-нибудь нахожу у него, и он переписывает акт заново, а сейчас он считывал ее с господином Микицей, лицеистом, маменькиным сынком, впрочем, и тот не лучше! Два сапога пара! А он опять влюбился. (Экая дубина!) Влюбился в какую-то швабскую кралю, арфистку из «Льва», а ведь все это не на пользу государственной службе.
— Правильно,— подтверждает барон Сине,— мы тут надрываемся... а у него в голове фифочки. Какая-то горе-красотка! По целым ночам игра да пение, а на заре непременно драка из-за нее между военными и штатскими. Две недели назад голову ему проломили, а он все не отвяжется. Вечно поет:
Ты у меня, Луиза, здоровье взяла, Убей тебя, Луиза, моя слеза.
— И все ему сходит,— подначивал Ротшильд.
— А разве и мы не могли бы... того... и тому подобные штучки...— продолжал барон Сине,— однако совесть нам не позволяет, мы знаем, что не за это нам платят жалованье и что отечество требует от нас других жертв.
— Как же иначе,— поддержал Ротшильд.
— Видят, что им все позволено. Молодежь! Как говорится, молодо — зелено! — сказал барон Сине.— Разве их интересуют текущие дела! Видят, что их терпят, ничего им не запрещают; работали не работали, а их продвигают, вот они себе и говорят: «Почему бы нет, если можно!»
— Сколько казенной бумаги испортил, без конца царапая: Мальвина, Мальвина; Вукадин и Мальвина, Мальвина и Вукадин. Замучался бедняга, сочиняя приглашения на свадьбу. Вот извольте убедиться.— И Ротшильд вытащил листик бумаги и принялся читать: «Сегодня, в день петрова дня, в Вознесенской церкви венчаются наши дети Мальвина и Вукадин Вуядинович, чиновник министерства финансов. Свадебный поезд прибудет в экипажах. Вечер с танцами состоится у Байлона. Будем чрезвычайно рады, если...» и так далее. Вот так-то! Освобождает от налогов австрийских подданных и венчается с чужими женами. Вот до чего дошел, а государство платит ему совсем за другое.
— И министерство финансов выставляет на посмешище... Разве это похвально? — заметил барон Сине.
— Довольно, хватит! — остановил наконец господин начальник Сине и Ротшильда, которые даже ему, олицетворению строгости, своими ябедами и нападками напомнили шакалов, и обернулся к Вукадину.— Эх, мой Вукадин, мой Вукадин! Так карьера не делается. Сколько времени ты служишь практикантом?
— Восемь лет, четыре месяца.
— Быть тебе практикантом еще восемь и еще бог знает сколько, если не образумишься и будешь продолжать в том же духе. Надо выбросить все эти глупости из головы! На, перепиши это наново. И смотри мне, чтобы опять не пришел запрос из провинции: кто такая Мальвина, которую рекомендует им министерство, как намедни запрашивало одно градоначальство, а мы знать ничего не знаем! Видно, и то отношение ты переписывал! Только путаницу устраиваешь. Давай, берись за ум! — сказал господин начальник и вышел.
Правда, после этого Вукадин, переписывая, старался быть внимательным, особенно перед отправкой бумаг, когда их считывали и сличали, но все-таки у него созрело окончательное и бесповоротное решение, что в Белграде ему далее оставаться нельзя: коллеги просто душу из него вытянули, дразня Мальвиной, и не только молодые и более грамотные, он, но и Ротшильд и барон Син они тоже точно взбесились и ни на минуту не давали ему покоя.
«Другого выхода нет,— рассуждал про себя Вукадин,— придется ехать в провинцию, как говорят, промеж слепых — кривой первый вождь, авось там что-нибудь из меня получится, а здесь, в Белграде, мне и на шаг из-за этих баричей не продвинуться».
И в один прекрасный день, вскоре после вышеупомянутой сцены, он сел и написал, а затем переписал через транспарант на министерской бумаге два прошения; одно господину министру финансов с просьбой перевести его в глубь Сербии, а второе — господину министру внутренних дел, в котором просил разрешения переменить свою теперешнюю фамилию на старую родовую Крклич в надежде (само собой разумеется, об этом в прошении он не упомянул), что с новой фамилией придет новое, не щербатое счастье.
И то и другое прошение были удовлетворены. Больше того, Вукадина перевели в другое ведомство, которое всегда, как это из прежних глав известно читателям, являлось мечтой семьи Вуядиновичей или Кркличей,— в полицейское ведомство, известное надежностью своих прямых доходов, не говоря уж о побочных: подъемных, комиссарских ревизий и обедов по случаю официального посещения уезда или округа. Как только пришло распоряжение о переводе Вукадина Крклича, ранее Вуядиновича, его тотчас отпустили, дав пять дней на сборы и на дорогу.
Перед отъездом Вукадин явился, согласно обычаю, проститься с коллегами. Все пожелали ему счастливого пути, особенно Ротшильд и Сине, которые, приняв и это за повышение, рассчитывали, что, как только Вукадин «унесет ноги», настанет наконец и их черед.
— Ну, счастливо оставаться! — попрощался Вукадин уже на пороге.
— И дай бог,— пожелал Ротшильд,— вернуться вам полицейским писарем, «исполняющим обязанности уездного начальника», ха, ха, ха! — смеялся Ротшильд, пожимая руку Вукадину.
— Счастливого пути! И... пишите оттуда,— крикнул барон Сине вслед.— Слушай-ка, побратим,— обратился он тут же к Ротшильду,— давай-ка быстренько сличим еще эти несколько копий; знаешь, чем черт не шутит, как бы и у тебя не выскочила вдруг какая Мальвина или Пияда с Зерека! — сказал он и ударился в смех, который перешел в кашель, да такой, что побратиму Ротшильду пришлось ждать довольно долго, пока у побратима барона Сине не утих припадок (который шел не от бога, а от чертовых проказ), и они принялись считывать.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
в которой описано, как ехал Вукадин, как после случайной
заминки прибыл на место назначения и как договаривался
о столе и квартире
Белград еще спал. Улицы безлюдны, ворота на запоре, занавеси на окнах опущены. Редко-редко какой кутила плелся домой в надвинутой на глаза шляпе, натыкаясь на македонцев-плотников, которые кучками шли на работу с хлебом под мышкой и кувшином с водой в руках, когда вдруг из одной корчмы выехала тарахтя повозка с крытым верхом; на передке рядом с возницей сидел Вукадин.
Повозка была красивая, легкая, верх новый, лошади низкорослые, но резвые, в новенькой расшитой сбруе, а позади на Волочке красной краской жирными буквами было намалевано: «Счастливый путь! Прощай, Дрина, вольная река, укатил я от тебя». Повозка принадлежала известному от Белграда до самого Враня вознице Микице Богачу, который иначе как по царскому тракту и не ездил. Гнал он вовсю и отличался тем, что не клянчил на водку. За хорошую езду и галантность его и прозвали Богачом. Извоз являлся для него скорее спортом, чем средством заработка, что тотчас с первого же взгляда было заметно. Низенький, кривоногий, на голове каракулевая шапка, на лоб спадает челка, на плечах гунь, под ним расшитый серебром жилет, опоясанный пестрым поясом;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21