«Вставай, проклятьем заклейменный».
Нам не узнать их имен. У них одно имя на всех: большевики.
«30.X. Обозы отходят по всем направлениям к югу... Паника овладела штабами, которые проносятся мимо тех, кто плетется, бросая по дорогам все, обременяющее их движение и теперь не нужное. Все опостылело. Полная неизвестность».
Следующий раз Найдич откроет свой блокнотик в клеточку с истершейся первой страницей — где-то потерялась обложка — уже на борту парохода «Херсон». Через месяц и три дня. О том, что случилось в этот месяц, он будет часто вспоминать, переживая день за днем...
Лагеря в старинной чехословацкой крепости Йозефов, ряды палаток на берегу Босфора близ турецкого Галлиполи,
казармы в Болгарии и Польше, богатые особняки в Варшаве, Париже, Берлине — все это эмигрантские адреса. Оттуда, из эмиграции, разносились сплетни и небылицы, фантастические слухи и надежды, там замышлялись новые походы И союзы... Возникали десятки и сотни журналов и газет всех направлений. Они были заполнены предсказаниями о скором падении Советской власти, клеветой, россказнями об ужасах ЧК, стенаниями бывших, вроде баронессы Врангель, оставшейся — подумать только!— без прислуги...
«И вот начались мои мытарства,— вздыхает баронесса.— В семь часов утра бежала в чайную за кипятком. Напившись ржаного кофе без сахара, конечно, и без молока, с кусочком ужасного черного хлеба, мчалась на службу, в стужу и непогоду, в рваных башмаках, без чулок, ноги обматывала тряпкой. Вскоре мне посчастливилось купить у моей сослуживицы «исторические галоши» покойного ее отца, известного архитектора графа Сюзора, благо сапоги у меня тоже были мужские — я выменяла их как-то за клочок серого солдатского сукна... Питалась я в общественной столовой с рабочими, курьерами, метельщиками, ела темную бурду с нечищеным гнилым картофелем, сухую, как камень, воблу или селедку, иногда табачного вида чечевицу или прежуткую пшеничную бурду... В пять часов я возращалась домой, убирала комнаты, топила печь, варила на дымящейся печурке, выедавшей глаза, ежедневно на ужин один и тот же картофель. После ужина чинила свое тряпье, по субботам мыла пол, в' воскресенье стирала. Это было для меня самое мучительное...»
Куда уж тут до переживаний о судьбах России, если самой приходится стирать. Кстати, она жила в Петрограде все годы гражданской войны, даже и тогда, когда ее сын командовал свооруженными силами Юга России».
После она бежала в Финляндию. А врангелевцы — в Турцию. Среди них был и Найдич.
«2.XI. Пароход «Херсон».
Вчера с болью в душе смотрел на скрывающийся вдали Севастополь. Что-то болезненно обрывалось внутри... Нет под ногами родной земли. Идем в изгнание. Но с верой, что вернусь когда-то на родину победителем. За себя я еще постою... Опять проклятые, истеричные вопли сверху: «На пра-иий борт!» Духота, грязь, вши — вечные спутники.
II.XI. Порт Галлиполи.
Из огня попали в полымя. Дома, разрушенные во время турецкого погрома, ни одного окна, нет света, сыро, холодно.
Люди всю ночь бегают вдоль улицы, спать ночью нет возможности — днем дремлют, греясь на солнечной стороне. Нас, голодных людей, обкрадывают и здесь. Мы не получаем и трети французского пайка!
13.XII. Давно уже торчим в лагере. Тяжелая, кошмарная жизнь — холод, голод, теснота, вшивость... Что еще сказать? Все плохо, чего ни коснешься. Полная подавленность окружающих передается и мне, хотя я с этим борюсь всеми сила ми. Мы живы и надеемся продолжать борьбу.
14.XII. Второй холодный день. Ветер свободно гуляет по палатке, леденит тело и душу. Опрощение Льва Толстого — мальчишеская забава в сравнении с фактическим нашим положением, у нас—полное озверение. Что бои в сравнении с нынешним положением!
Вспоминаю теплую, уютную жизнь, радушное отношение близких, и грусть безысходная поднимается откуда-то из глубин души... Единственное желание — дать знать о себе родным и близким, чтобы успокоить оставшихся в живых, чтобы знали, что живы мы и что борьба еще не окончена, что мы верим в освобождение родины.
16.XII. Есть «мы», и есть «они»! «Они»— которых армия винит в орловском разгроме, в новороссийском позоре и, наконец, в крымской катастрофе. В прошлом году они отыгрались на ген. Деникине, а в этом... Не хочется верить, чтобы то же проделали с единственным пользующимся неограниченным доверием строевых ген. Врангелем... Французский паек в виде одной трети нормального, полагающийся нам, доходит в половинном размере. Люди ослабели окончательно... На Шипке все спокойно... «Народ безмолствует», тая в себе ненависть, жажду мщения.
16 часов. Во рту сегодня еще не было ни крошки хлеба. Чай без сахара и немного похлебки — все, что сегодня ел. Табак выкурил. Мерзну отчаянно.
Слухи без конца. Признали или не признали нас союзники. «Гек. Краснов перешел границу с войсками, сформированными в Германии, и идет на Киев». Позже: «Взял Киев и предъявил Советской России требование об очищении Украины, Дона и Кубани». «К рождеству нам уплатят по 200—300 франков, возможно, раньше». «Посадят за проволоку, как военнопленных...» Опять «не признали, но предла гают поступать рядовыми в иностранные легионы...»
Однако, как хочется есть и курить...
19.XII. Вчера перед вечером весь лагерь облетела радост ная весть: приезжает ген. Врангель. Посещение его никого не
удовлетворило. Ожидали большего — большей информации относительно видов довольствия, главное — денежного, а по этому вопросу не было сказано главнокомандующим ни одного слова.
«Верьте, орлы, недалек тот день, когда мы снова будем продолжать борьбу с красными, будем на родной земле»,— сказал сегодня ген. Врангель.
Хотя бы скорее настал этот момент!
27.XII. Лунная, морозная ночь сменилась ясным, солнечным днем. Из палаток вылезли погреться на солнышке люди... худые, бледные, заморенные русские люди, у которых отняли все, кроме доброго имени.
Вчера вечером удалось достать 50 грамм табаку, и я вновь щедр, как Крез, делюсь со всеми алчущими покурить... Сегодня табак уже на исходе, но я отдал «загнать» свой бинокль. Больше не могу терпеть, не могу унижаться, прося закурить. Еще много сидит во мне «буржуазных» предрассудков...
Сегодня хоронят одного застрелившегося офицера-артиллериста. Интересует повод... Вероятно, голод, холод и полнейшая неизвестность будущего.
У кухонных отбросов ходят люди и выискивают кусочки Лука, вылизывают пустые консервные банки... Что-то напоминающее картинки в германском плену.
31.XII. По старому стилю сегодня 18 декабря. Памятный день для марковцев — разгром красными нашей дивизии под Чистяково (Алексеево-Леоново) в 1919 году и громадные Потери командного состава: зарублен полковник Данилов, застрелился полковник Наумов, командир 3-го марковского полка. Год тому назад в этот день скончался старейший из мирковцев — ген. Тимаковский. Помню, именно в этот день К прошлом году я только начал подниматься после сыпного тифа. Мне разрешено было выкуривать по одной папиросе в день и читать газеты. Я прочел утром о болезни ген. Тима-ковского, об отходе нашей армии, а вечером зашедший меня навестить поручик Пашковский сообщил слухи о бое под Чистяково, о смерти Тимаковского... Сообщения меня крайне взволновали, явилось смутное предчувствие рокового исхода.
Принес ли прошедший 20-й год счастье кому-либо из близких в Совдепии и говорит ли им что насту-пивший Новый год? Ждали ли они чего в прошлом году и не утратилили последние обрывки, клочки надежды? Живы ли, здоровы ли, сыты ли?
Жду от Нового года возрождения родины, ея успокоения, торжества права... Все же хочу и я себе немного пожелать невозможного — увидеть близких в обновленной России, освобожденной нами. Час ночи. Спокойной ночи, милая родина! Желаю тебе в 21-м году радостного пробуждения. С первыми весенними лучами прилетим и мы. Терпи и жди.
1.1.21. Первый день Нового года принес новую «утку»: Ленин и Троцкий арестованы в Москве ген. Бонч-Бруевичем и Брусиловым, которые приглашают нас возвратиться в Россию и поддержать там восстановившийся строй и порядок. Фантазия у людей, очевидно, работает сильнее, чем обычно
2.1. По проливу с юга идут, дымя, пароходы, возможно, в Одессу, Севастополь, Новороссийск... На родину! Снился мне сон, будто я приехал в Харьков, иду с вокзала домой, а по Екатеринославской мчится «ландо». Человек, развалившийся в нем, останавливает экипаж и машет мне рукой — оказывается, это капитан Чеботарев заделался комиссаром и живет всласть: «Все наши у власти, поступай и ты!» Прекрасно одет, мое же имущество погибло при отступлении — как ни стараюсь забыть, и все же не удается. Английский офицерский костюм и масса обмундирования! Будем живы — все будет!
7.1. Тихо прошел номер сочельника, не слышно было песен, все предались какому-то грустному настроению, воспоминаниям.
В ровиках обнаружено большое количество пятидесятирублевого достоинства украинских «карбованцив»— показатель падения курса ставок на гетмана Скоропадского и Петлюру!
Рождественский «подарок»— пачка старых, пожелтевших от времени писем... Сколько наслаждений доставляют они мне... Сердце вновь щемит при воспоминаниях о пережитом счастье. Часами буду сидеть, не двигаясь, пропуская перед собой волнующие ряды прошедших переживаний, читать свою жизнь, делать ей осмотр — остался ли я человеком, который когда-то любил и которого любили? Боже, каким же я был тогда дураком, тогда, в Порхове, в тот тихий вечер, когда мы спрятались от всех в душных полутемных сенях сельской церковноприходской школы. Были каникулы. В школе никого. Я совсем «потерял рули». И она тоже. А потом я бежал от своего счастья, испугался ее молодости, одевал на себя маску этакого пресыщенного прожигателя жизни. Теперь все это кажется нереально фантастичным, совсем неземным.
Не письма. Вчитываюсь в каждое слово. Неужели когда-то это было со мной? Неужели это ее голос?
«...Любимый мой! Позволь мне в письмах называть тебя на «ты». В нашем Порхове супруги всю жизнь называют друг друга на «вы». Но мы ведь не обвенчаны. Не представляю, как можно в постели говорить любимому: «Я вас люблю» Я даже просто в мыслях не могу тебя так называть,вообще, женская любовь — странная штука. Я намного моложе тебя, п я часто про себя говорю о тебе: «Дитя мое». И умиляюсь чему-то смешному в тебе... Я схожу с ума. Я ничего не могу делать. Все время думаю только о тебе. Неужели суббота была только сном? А может, и правдой, но горькой. Ты, кажется, избегаешь меня. Что ты: испугался — или меня (наверное, я показалась тебе распущенной какой-то), или себя, или этих всех проклятых обстоятельств. Боже мой, ну почему у меня все так нелегко в жизни, что, даже, наконец-то, полюбив, я не могу любить так, как все,—свободно, легко...
И еще эта ужасная неуверенность. Я не верю, что хотя бы только нравлюсь тебе. Наверное, я поступаю очень гнусно, просто— вынуждаю (-ала) тебя уделить мне внимание. Я просто настырная девка, да? Что с того, что я люблю тебя? Разве это повод для каких-то изменений в твоей жизни?! Ты не представляешь, что ты значишь для меня. Ты перевернул всю мою жизнь.
Я как-то говорила тебе, что у меня прошлый год, до осени, был очень тяжелым. Все соединялось — всякие неприятности, я очень печально рассталась с одним знакомым. Я была унижена, разбита. Мои комплексы дошли до грани. При всем моем страхе перед смертью (а я ужасно боюсь ее) в некоторые моменты я бы отнеслась к ней совершенно безразлично. Долгое время я ни с кем не встречалась. Правда, летом, в Прибалтике, я все-таки вспомнила в какой-то момент, что я женщина как-никак (чисто психологически, никаких интимных или, как говорят, дорожных отношений с «опекающим» меня мужчиной у меня не было), немного отошла... Но будущее рисовалось, однако, в весьма мрачных красках, И вдруг — ты... мне оказываешь какое-то внимание. Нет, тогда я еще не полюбила. Но мне стало приятно просыпаться — и это было уже многое, стали забываться комплексы, исчезла страшная, буквально убивающая меня неуверенность в себе — и по внешности, и в уме, и в способностях... Мне вновь захотелось стать женщиной, меня вновь стали ин-тересовать взгляды мужчин на улице... Короче, я измени-
лась — и это, конечно, все заметили, хотя, кроме Нади, вряд ли кто догадывался о причинах.
...Сегодня ты не зашел к нам. И, наверное, уже вообще не зайдешь. Я уже теряю надежду. Чем дальше суббота, тем нереальнее она мне кажется (и тебе, наверное, тоже), тем все более я понимаю, что продолжения быть не может, что для тебя это — просто досадный срыв, о чем ты наверняка жалеешь, как жалел, кажется, и о каждом (увы, из немногих) поцелуев. А я просто идиотка, возомнила о себе бог знает что...
Но если бы ты знал, как это тяжело: ждать встречи с любимым. Конечно, ты знаешь, ведь и ты любил когда-то.
Представляю, как для тебя это все наивно, по-детски звучит. Но мне не хочется с тобой играть, быть какой-то взрослой, рассудительной, умной и т. п. Мне хочется быть с тобою как можно более естественной, без вранья. Ведь наврать про себя в принципе можно кому угодно (даже самым проницательным), кроме себя. Хотя и себе порою трудно рассказать, понять себя. Верно ведь: вся жизнь человека — это масса ролей (для себя, для других), без ролей нас нет, пустота. Только экстремальные ситуации поэтому могут, освобождая до предела инстинкты, чувства наши, рассказать даже нам самим о самих себе. Подбросить этакое новенькое — чтобы не расслабляться, поразмышлять. Хотя экстремальных ситуаций бывает не так уж много у обыкновенных людей (поэтому они так мало и думают «за жизнь», да?). Вот, кстати, и за это еще мне нравится любовь — за ее экстремальность (я имею в виду, как говорят, «любовь не в смысле койки, а в смысле чувства»). Уж когда хочется кого-то видеть, слушать, целовать — то в этом не сомневаешься, не рефлексируешь, желание убивает разум с его сомнениями и анализами.
А ты много играешь. И, как ни странно, особенно это почувствовала я в последнюю встречу. Поэтому так трудно мне тебе верить, трудно попять, где ты искренен (где в тебе говорит нутро), а где ты придумываешь себя — то ли для других (для меня в том числе), то ли для себя самого.
Знаешь, сама чувствую, как перескакиваю все время с одного на другое, пишу без логики. Просто часто отвлекаюсь, а потом уже становится неинтересно писать о начатом.
Мне хочется любить тебя сильно и нежно. Я бесконечно вспоминаю, как все было тогда, в субботу, что ты говорил мне и каким ты был в некоторые моменты смешным — и чудесным, может быть, даже одновременно. Я так соскучилась
по тебе, мне так хочется поцеловать тебя, прикоснуться К твоей немного шершавой щеке, и чтобы твои руки — нежные, ласковые — трогали меня, и чтобы у меня замирало осе внутри. В субботу ты был большим ребенком, я, девчонка, впервые, честно говоря, в подобной ситуации ощущала себя взрослее (!) взрослого человека. В этом было, конечно, и что-то ненормальное, и оно мешало мне, но все равно было хорошо, и ничуть (плохо, да? неприятно?) не стыдно Л только хочется еще и еще. Еще немного — и я умру, я так хочу тебя (или быть твоей — так надо говорить, да?). Интересно, посещают тебя иногда подобные крамольные мысли или им нет места среди мыслей и дел повседневных?
...Ну вот, после вчерашней встречи с тобой у меня остался какой-то осадок. Тогда мне было хорошо с тобой, а вчера.. Ты извини, что мои письма все чуть ли не мелодраматичны Просто я пишу их обычно не в самом радужном настроении. Кстати, мне вчера было неприятно твое удивление, когда И сказала, что написала тебе. Впрочем, может, действительно оно вызвано тем, что среди вас не принято писать друг другу. Но как же вы обходитесь? Неужели обо всем говорите? И ничего больше не остается на душе?! А может, популярность такого рода общения среди нас, порховцев, вызвана иронизацией. При встречах мы слишком изощряемся в «достачах» (и не дай бог — ни-ни — сентиментальности) друг друга, ну а человек — он же всегда остается человеком, со своими проблемами, сложностями, огорчениями, с желаниями теплоты, понимания... Вот и пишем друг другу... У ме-ни скопились многометровые письма, записки, да и сама И грешна — тоже люблю писать письма, вести дневники.
Но это — отступление. А осадок... Пытаюсь объяснить себе, чем он вызван, и не могу вот так назвать одной причины. Ты дразнишься (насчет «подходим ли мы друг другу», скажем так), и я понимаю, что ты просто дразнишься (кокетничаешь?). Но все равно завожусь, ибо голос — тот, внутренний, как ему и полагается, не дремлет, а нашептывает: и вдруг — все всерьез? Но тогда — зачем? Зачем ты идешь на какие бы то ни было отношения со мной? Знаешь, вся эта история напоминает мне историю с горячим пирожком. Пи-рожок — это я. Тебе вроде бы и хочется откушать (ну не так, чтобы очень уж, но попробовать тянет), да горячо (из-за многих, надо полагать, причин). И вот ты никак не решишься на что-то. Увы, я не смогла тебя зажечь (помнишь, ты го-ворил), наверное, тебе бы нужна какая-то другая женщина, которая бы смогла это сделать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Нам не узнать их имен. У них одно имя на всех: большевики.
«30.X. Обозы отходят по всем направлениям к югу... Паника овладела штабами, которые проносятся мимо тех, кто плетется, бросая по дорогам все, обременяющее их движение и теперь не нужное. Все опостылело. Полная неизвестность».
Следующий раз Найдич откроет свой блокнотик в клеточку с истершейся первой страницей — где-то потерялась обложка — уже на борту парохода «Херсон». Через месяц и три дня. О том, что случилось в этот месяц, он будет часто вспоминать, переживая день за днем...
Лагеря в старинной чехословацкой крепости Йозефов, ряды палаток на берегу Босфора близ турецкого Галлиполи,
казармы в Болгарии и Польше, богатые особняки в Варшаве, Париже, Берлине — все это эмигрантские адреса. Оттуда, из эмиграции, разносились сплетни и небылицы, фантастические слухи и надежды, там замышлялись новые походы И союзы... Возникали десятки и сотни журналов и газет всех направлений. Они были заполнены предсказаниями о скором падении Советской власти, клеветой, россказнями об ужасах ЧК, стенаниями бывших, вроде баронессы Врангель, оставшейся — подумать только!— без прислуги...
«И вот начались мои мытарства,— вздыхает баронесса.— В семь часов утра бежала в чайную за кипятком. Напившись ржаного кофе без сахара, конечно, и без молока, с кусочком ужасного черного хлеба, мчалась на службу, в стужу и непогоду, в рваных башмаках, без чулок, ноги обматывала тряпкой. Вскоре мне посчастливилось купить у моей сослуживицы «исторические галоши» покойного ее отца, известного архитектора графа Сюзора, благо сапоги у меня тоже были мужские — я выменяла их как-то за клочок серого солдатского сукна... Питалась я в общественной столовой с рабочими, курьерами, метельщиками, ела темную бурду с нечищеным гнилым картофелем, сухую, как камень, воблу или селедку, иногда табачного вида чечевицу или прежуткую пшеничную бурду... В пять часов я возращалась домой, убирала комнаты, топила печь, варила на дымящейся печурке, выедавшей глаза, ежедневно на ужин один и тот же картофель. После ужина чинила свое тряпье, по субботам мыла пол, в' воскресенье стирала. Это было для меня самое мучительное...»
Куда уж тут до переживаний о судьбах России, если самой приходится стирать. Кстати, она жила в Петрограде все годы гражданской войны, даже и тогда, когда ее сын командовал свооруженными силами Юга России».
После она бежала в Финляндию. А врангелевцы — в Турцию. Среди них был и Найдич.
«2.XI. Пароход «Херсон».
Вчера с болью в душе смотрел на скрывающийся вдали Севастополь. Что-то болезненно обрывалось внутри... Нет под ногами родной земли. Идем в изгнание. Но с верой, что вернусь когда-то на родину победителем. За себя я еще постою... Опять проклятые, истеричные вопли сверху: «На пра-иий борт!» Духота, грязь, вши — вечные спутники.
II.XI. Порт Галлиполи.
Из огня попали в полымя. Дома, разрушенные во время турецкого погрома, ни одного окна, нет света, сыро, холодно.
Люди всю ночь бегают вдоль улицы, спать ночью нет возможности — днем дремлют, греясь на солнечной стороне. Нас, голодных людей, обкрадывают и здесь. Мы не получаем и трети французского пайка!
13.XII. Давно уже торчим в лагере. Тяжелая, кошмарная жизнь — холод, голод, теснота, вшивость... Что еще сказать? Все плохо, чего ни коснешься. Полная подавленность окружающих передается и мне, хотя я с этим борюсь всеми сила ми. Мы живы и надеемся продолжать борьбу.
14.XII. Второй холодный день. Ветер свободно гуляет по палатке, леденит тело и душу. Опрощение Льва Толстого — мальчишеская забава в сравнении с фактическим нашим положением, у нас—полное озверение. Что бои в сравнении с нынешним положением!
Вспоминаю теплую, уютную жизнь, радушное отношение близких, и грусть безысходная поднимается откуда-то из глубин души... Единственное желание — дать знать о себе родным и близким, чтобы успокоить оставшихся в живых, чтобы знали, что живы мы и что борьба еще не окончена, что мы верим в освобождение родины.
16.XII. Есть «мы», и есть «они»! «Они»— которых армия винит в орловском разгроме, в новороссийском позоре и, наконец, в крымской катастрофе. В прошлом году они отыгрались на ген. Деникине, а в этом... Не хочется верить, чтобы то же проделали с единственным пользующимся неограниченным доверием строевых ген. Врангелем... Французский паек в виде одной трети нормального, полагающийся нам, доходит в половинном размере. Люди ослабели окончательно... На Шипке все спокойно... «Народ безмолствует», тая в себе ненависть, жажду мщения.
16 часов. Во рту сегодня еще не было ни крошки хлеба. Чай без сахара и немного похлебки — все, что сегодня ел. Табак выкурил. Мерзну отчаянно.
Слухи без конца. Признали или не признали нас союзники. «Гек. Краснов перешел границу с войсками, сформированными в Германии, и идет на Киев». Позже: «Взял Киев и предъявил Советской России требование об очищении Украины, Дона и Кубани». «К рождеству нам уплатят по 200—300 франков, возможно, раньше». «Посадят за проволоку, как военнопленных...» Опять «не признали, но предла гают поступать рядовыми в иностранные легионы...»
Однако, как хочется есть и курить...
19.XII. Вчера перед вечером весь лагерь облетела радост ная весть: приезжает ген. Врангель. Посещение его никого не
удовлетворило. Ожидали большего — большей информации относительно видов довольствия, главное — денежного, а по этому вопросу не было сказано главнокомандующим ни одного слова.
«Верьте, орлы, недалек тот день, когда мы снова будем продолжать борьбу с красными, будем на родной земле»,— сказал сегодня ген. Врангель.
Хотя бы скорее настал этот момент!
27.XII. Лунная, морозная ночь сменилась ясным, солнечным днем. Из палаток вылезли погреться на солнышке люди... худые, бледные, заморенные русские люди, у которых отняли все, кроме доброго имени.
Вчера вечером удалось достать 50 грамм табаку, и я вновь щедр, как Крез, делюсь со всеми алчущими покурить... Сегодня табак уже на исходе, но я отдал «загнать» свой бинокль. Больше не могу терпеть, не могу унижаться, прося закурить. Еще много сидит во мне «буржуазных» предрассудков...
Сегодня хоронят одного застрелившегося офицера-артиллериста. Интересует повод... Вероятно, голод, холод и полнейшая неизвестность будущего.
У кухонных отбросов ходят люди и выискивают кусочки Лука, вылизывают пустые консервные банки... Что-то напоминающее картинки в германском плену.
31.XII. По старому стилю сегодня 18 декабря. Памятный день для марковцев — разгром красными нашей дивизии под Чистяково (Алексеево-Леоново) в 1919 году и громадные Потери командного состава: зарублен полковник Данилов, застрелился полковник Наумов, командир 3-го марковского полка. Год тому назад в этот день скончался старейший из мирковцев — ген. Тимаковский. Помню, именно в этот день К прошлом году я только начал подниматься после сыпного тифа. Мне разрешено было выкуривать по одной папиросе в день и читать газеты. Я прочел утром о болезни ген. Тима-ковского, об отходе нашей армии, а вечером зашедший меня навестить поручик Пашковский сообщил слухи о бое под Чистяково, о смерти Тимаковского... Сообщения меня крайне взволновали, явилось смутное предчувствие рокового исхода.
Принес ли прошедший 20-й год счастье кому-либо из близких в Совдепии и говорит ли им что насту-пивший Новый год? Ждали ли они чего в прошлом году и не утратилили последние обрывки, клочки надежды? Живы ли, здоровы ли, сыты ли?
Жду от Нового года возрождения родины, ея успокоения, торжества права... Все же хочу и я себе немного пожелать невозможного — увидеть близких в обновленной России, освобожденной нами. Час ночи. Спокойной ночи, милая родина! Желаю тебе в 21-м году радостного пробуждения. С первыми весенними лучами прилетим и мы. Терпи и жди.
1.1.21. Первый день Нового года принес новую «утку»: Ленин и Троцкий арестованы в Москве ген. Бонч-Бруевичем и Брусиловым, которые приглашают нас возвратиться в Россию и поддержать там восстановившийся строй и порядок. Фантазия у людей, очевидно, работает сильнее, чем обычно
2.1. По проливу с юга идут, дымя, пароходы, возможно, в Одессу, Севастополь, Новороссийск... На родину! Снился мне сон, будто я приехал в Харьков, иду с вокзала домой, а по Екатеринославской мчится «ландо». Человек, развалившийся в нем, останавливает экипаж и машет мне рукой — оказывается, это капитан Чеботарев заделался комиссаром и живет всласть: «Все наши у власти, поступай и ты!» Прекрасно одет, мое же имущество погибло при отступлении — как ни стараюсь забыть, и все же не удается. Английский офицерский костюм и масса обмундирования! Будем живы — все будет!
7.1. Тихо прошел номер сочельника, не слышно было песен, все предались какому-то грустному настроению, воспоминаниям.
В ровиках обнаружено большое количество пятидесятирублевого достоинства украинских «карбованцив»— показатель падения курса ставок на гетмана Скоропадского и Петлюру!
Рождественский «подарок»— пачка старых, пожелтевших от времени писем... Сколько наслаждений доставляют они мне... Сердце вновь щемит при воспоминаниях о пережитом счастье. Часами буду сидеть, не двигаясь, пропуская перед собой волнующие ряды прошедших переживаний, читать свою жизнь, делать ей осмотр — остался ли я человеком, который когда-то любил и которого любили? Боже, каким же я был тогда дураком, тогда, в Порхове, в тот тихий вечер, когда мы спрятались от всех в душных полутемных сенях сельской церковноприходской школы. Были каникулы. В школе никого. Я совсем «потерял рули». И она тоже. А потом я бежал от своего счастья, испугался ее молодости, одевал на себя маску этакого пресыщенного прожигателя жизни. Теперь все это кажется нереально фантастичным, совсем неземным.
Не письма. Вчитываюсь в каждое слово. Неужели когда-то это было со мной? Неужели это ее голос?
«...Любимый мой! Позволь мне в письмах называть тебя на «ты». В нашем Порхове супруги всю жизнь называют друг друга на «вы». Но мы ведь не обвенчаны. Не представляю, как можно в постели говорить любимому: «Я вас люблю» Я даже просто в мыслях не могу тебя так называть,вообще, женская любовь — странная штука. Я намного моложе тебя, п я часто про себя говорю о тебе: «Дитя мое». И умиляюсь чему-то смешному в тебе... Я схожу с ума. Я ничего не могу делать. Все время думаю только о тебе. Неужели суббота была только сном? А может, и правдой, но горькой. Ты, кажется, избегаешь меня. Что ты: испугался — или меня (наверное, я показалась тебе распущенной какой-то), или себя, или этих всех проклятых обстоятельств. Боже мой, ну почему у меня все так нелегко в жизни, что, даже, наконец-то, полюбив, я не могу любить так, как все,—свободно, легко...
И еще эта ужасная неуверенность. Я не верю, что хотя бы только нравлюсь тебе. Наверное, я поступаю очень гнусно, просто— вынуждаю (-ала) тебя уделить мне внимание. Я просто настырная девка, да? Что с того, что я люблю тебя? Разве это повод для каких-то изменений в твоей жизни?! Ты не представляешь, что ты значишь для меня. Ты перевернул всю мою жизнь.
Я как-то говорила тебе, что у меня прошлый год, до осени, был очень тяжелым. Все соединялось — всякие неприятности, я очень печально рассталась с одним знакомым. Я была унижена, разбита. Мои комплексы дошли до грани. При всем моем страхе перед смертью (а я ужасно боюсь ее) в некоторые моменты я бы отнеслась к ней совершенно безразлично. Долгое время я ни с кем не встречалась. Правда, летом, в Прибалтике, я все-таки вспомнила в какой-то момент, что я женщина как-никак (чисто психологически, никаких интимных или, как говорят, дорожных отношений с «опекающим» меня мужчиной у меня не было), немного отошла... Но будущее рисовалось, однако, в весьма мрачных красках, И вдруг — ты... мне оказываешь какое-то внимание. Нет, тогда я еще не полюбила. Но мне стало приятно просыпаться — и это было уже многое, стали забываться комплексы, исчезла страшная, буквально убивающая меня неуверенность в себе — и по внешности, и в уме, и в способностях... Мне вновь захотелось стать женщиной, меня вновь стали ин-тересовать взгляды мужчин на улице... Короче, я измени-
лась — и это, конечно, все заметили, хотя, кроме Нади, вряд ли кто догадывался о причинах.
...Сегодня ты не зашел к нам. И, наверное, уже вообще не зайдешь. Я уже теряю надежду. Чем дальше суббота, тем нереальнее она мне кажется (и тебе, наверное, тоже), тем все более я понимаю, что продолжения быть не может, что для тебя это — просто досадный срыв, о чем ты наверняка жалеешь, как жалел, кажется, и о каждом (увы, из немногих) поцелуев. А я просто идиотка, возомнила о себе бог знает что...
Но если бы ты знал, как это тяжело: ждать встречи с любимым. Конечно, ты знаешь, ведь и ты любил когда-то.
Представляю, как для тебя это все наивно, по-детски звучит. Но мне не хочется с тобой играть, быть какой-то взрослой, рассудительной, умной и т. п. Мне хочется быть с тобою как можно более естественной, без вранья. Ведь наврать про себя в принципе можно кому угодно (даже самым проницательным), кроме себя. Хотя и себе порою трудно рассказать, понять себя. Верно ведь: вся жизнь человека — это масса ролей (для себя, для других), без ролей нас нет, пустота. Только экстремальные ситуации поэтому могут, освобождая до предела инстинкты, чувства наши, рассказать даже нам самим о самих себе. Подбросить этакое новенькое — чтобы не расслабляться, поразмышлять. Хотя экстремальных ситуаций бывает не так уж много у обыкновенных людей (поэтому они так мало и думают «за жизнь», да?). Вот, кстати, и за это еще мне нравится любовь — за ее экстремальность (я имею в виду, как говорят, «любовь не в смысле койки, а в смысле чувства»). Уж когда хочется кого-то видеть, слушать, целовать — то в этом не сомневаешься, не рефлексируешь, желание убивает разум с его сомнениями и анализами.
А ты много играешь. И, как ни странно, особенно это почувствовала я в последнюю встречу. Поэтому так трудно мне тебе верить, трудно попять, где ты искренен (где в тебе говорит нутро), а где ты придумываешь себя — то ли для других (для меня в том числе), то ли для себя самого.
Знаешь, сама чувствую, как перескакиваю все время с одного на другое, пишу без логики. Просто часто отвлекаюсь, а потом уже становится неинтересно писать о начатом.
Мне хочется любить тебя сильно и нежно. Я бесконечно вспоминаю, как все было тогда, в субботу, что ты говорил мне и каким ты был в некоторые моменты смешным — и чудесным, может быть, даже одновременно. Я так соскучилась
по тебе, мне так хочется поцеловать тебя, прикоснуться К твоей немного шершавой щеке, и чтобы твои руки — нежные, ласковые — трогали меня, и чтобы у меня замирало осе внутри. В субботу ты был большим ребенком, я, девчонка, впервые, честно говоря, в подобной ситуации ощущала себя взрослее (!) взрослого человека. В этом было, конечно, и что-то ненормальное, и оно мешало мне, но все равно было хорошо, и ничуть (плохо, да? неприятно?) не стыдно Л только хочется еще и еще. Еще немного — и я умру, я так хочу тебя (или быть твоей — так надо говорить, да?). Интересно, посещают тебя иногда подобные крамольные мысли или им нет места среди мыслей и дел повседневных?
...Ну вот, после вчерашней встречи с тобой у меня остался какой-то осадок. Тогда мне было хорошо с тобой, а вчера.. Ты извини, что мои письма все чуть ли не мелодраматичны Просто я пишу их обычно не в самом радужном настроении. Кстати, мне вчера было неприятно твое удивление, когда И сказала, что написала тебе. Впрочем, может, действительно оно вызвано тем, что среди вас не принято писать друг другу. Но как же вы обходитесь? Неужели обо всем говорите? И ничего больше не остается на душе?! А может, популярность такого рода общения среди нас, порховцев, вызвана иронизацией. При встречах мы слишком изощряемся в «достачах» (и не дай бог — ни-ни — сентиментальности) друг друга, ну а человек — он же всегда остается человеком, со своими проблемами, сложностями, огорчениями, с желаниями теплоты, понимания... Вот и пишем друг другу... У ме-ни скопились многометровые письма, записки, да и сама И грешна — тоже люблю писать письма, вести дневники.
Но это — отступление. А осадок... Пытаюсь объяснить себе, чем он вызван, и не могу вот так назвать одной причины. Ты дразнишься (насчет «подходим ли мы друг другу», скажем так), и я понимаю, что ты просто дразнишься (кокетничаешь?). Но все равно завожусь, ибо голос — тот, внутренний, как ему и полагается, не дремлет, а нашептывает: и вдруг — все всерьез? Но тогда — зачем? Зачем ты идешь на какие бы то ни было отношения со мной? Знаешь, вся эта история напоминает мне историю с горячим пирожком. Пи-рожок — это я. Тебе вроде бы и хочется откушать (ну не так, чтобы очень уж, но попробовать тянет), да горячо (из-за многих, надо полагать, причин). И вот ты никак не решишься на что-то. Увы, я не смогла тебя зажечь (помнишь, ты го-ворил), наверное, тебе бы нужна какая-то другая женщина, которая бы смогла это сделать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45