.. Но главное, самое главное. Почему наш сопровождающий друг, можно сказать, высокий гид сказал нам: «Освободитесь!-», заметив, что с нами происходит неладное? Говоря о слоне и мартышке, Зощенко, пользуясь явным плагиатом, пытается нанести почти кинжальный удар «акулам капитала». Шутки в сторону — громовержец смеха на полном серьезе цитировал совершенно серьезные строчки из стиха одного нашего поэта, много лет назад побывавшего приблизительно в этих же зарубежных местах, которые сейчас мы пересекали на «шевроле». Судя по всему, поэт, делая «заявки» на дальнейшие свои заморские путешествия, изрекал:
Там даже птицы не поют, И травы не растут...
Зощенко с нескрываемой издевкой переспросил у поэта:
— А как дети — родятся там, любовь между полами существует ли? Капитализм капитализмом, а куда подевали вы миллионы работяг, тяжкими трудами, потом и, бывает, кровью которых даются и сталь, и хлеб, и жилища, одежда и лакомства земные?
Поэт, не теряя присутствия духа, важно заметил:
— Поэзия — она, знаете, требует образов. Образов, необходимых политике...
Между тем широкий асфальт под колесами катится, а по сторонам райская земля. Все поет, переливается красками, тянется к солнышку. Асфальт вдруг разделяется: одной полосой стремится он круто вправо, другой — влево. Свернув на эту полосу, мы через какой-нибудь километр резко затормозили машину, остановились. Несказанно радостное изумление хлынуло в наши души. Слова были излишними. Мы понимали друг друга, возбужденно переглядываясь. Кто бывал далеко от Родины, тот испытал нестерпимую тоску по ней. А перед нами, чуточку удаляясь от дороги, выросла одинокая ферма, самим видом своим наполнявшая всего тебя щемящей сладостью. Как под Полтавой, Черниговом или Киевом — белая хата с размалеванными ставнями. А под ними, перед призбой — пивныки, чорнобривцы, ружи, гвоздики... Вокруг хаты, как бы образуя живую изгородь просторной усадьбы, садочки: и вишенки в них, черносливовые деревца, грушки, яблоньки, калина. А из этого живоплота
кое-где проглядывали маленькими солнцами подсолнухи, тянулись к небу тополя. Где-то из разнотравья слышались напевы перепелки, жаворонок, «взахлеб» ведя свою колоратуру, застыл над милой ему хатой. А под хатой хоронили ее хозяина...
Нас сразу же вывела из машины и позвала к себе знакомая с колыбели песня, лившаяся здесь, на канадской земле, как-то надрывно от голосов необычного хора.Песня сама по себе, конечно же, не похоронная. Но сами сердца завели именно ее потому, что в ней был трепетный зов к земле, той, которую многие даже не видели, но впитали ее материнское молоко. Тот, которого хоронили под белой хатой, родился в Канаде от тех, кто эмигрировал с Чернигов-щины еще в царские времена. О, как мечтал он «хотя бы одним глазком» взглянуть на родную, единую, вскормившую весь родовой корень! Только и успел он создать в канадской степи уголочек родины...
Над труной, обвитой красной запорожской китайкой, склонился престарелый «поминальный оратор», как его называли среди украинцев Канады. Честно скажем — оратор из него никакой. Язык у него совсем «не подвешен», как, скажем, у платного, профессионального «плакальщика». Сила, народное признание его в другом. Каждое его слово пусть не очень искусное, зато чистое, горячее, святая слезинка. Он был совсем молодым, когда судьба его забросила за океан. Всю жизнь собирался побывать на родине. Не выходило. Да и не богат он, а деньжат на дальнюю поездку потребуется немало. И еще боялся...
Каждый раз, когда склоняется он над труной, обвитой красной запорожской китайкой, обнимает его страх, кажется ему, что хоронит самого себя, свою несбывшуюся мечту — согреть сердце под родным солнцем, припасть устами к той, давшей душу, горсточке, которую так бы хотелось привезти на чужбину, положить на могилы своих соотечественников.
Каждый, кто его слушал, думал об одном и том же, переносил свое сердце к берегам Днепра ли, Десны, Ворсклы, Днестра, Сулы, Псла — к материнской груди Украины. В лагере перемещенных лиц собирались люди разных национальностей, разных судеб. Военнопленные, мирные жители, насильно угнанные фашистами, предатели, бежавшие от расплаты... Перемещенные лица, люди без родины.
О Советской стране в лагере либо говорили с бессильной злобой, либо помалкивали. Ворота лагеря открывались только на запад — во Францию, Канаду, США, Австралию. Онуфриенко и Михайлов выбрали Австралию...
Давно не бритые соседи рассуждали о преимуществах далекого края: «Тепло, фруктов — завались...»
— Слышь,— говорил один, крутя яркий проспект,— говорят, зверь там один есть, коала называется, знай, спит себе да ест. Вот бы нам, братцы, так.
— Зачем коала?— вставлял другой.— Мы стреляные волки и едем в рай. Что, разве плохо: волки в раю?
Над ним смеялись, но многие втайне верили, что этот облезлый, обшарпанный корабль вывезет их к обетованному берегу. Не зря же с первой страницы проспекта, врученного им перед отплытием, улыбался надменный капитан Кук. «Я открыл для британцев земной рай». Слова «для британцев» старались пропускать.
Михайлов угрюмо слушал все эти разговоры, смешки; в его душе поднимались отзвуки того безвозвратно ушедшего времени, когда, рассматривая маленькую зубчатую картинку, он мечтал о далеких землях с непонятными, красивыми названиями. Со щемящей жалостью вспомнил он вдруг мальчонку, который босиком по росистой траве, холодившей ноги, вышагивал с удочкой за отцом. Так давно и так далеко это было, что мальчик тот казался совсем незнакомым и чужим, увиденным когда-то в кино, а не воспоминанием собственной жизни.
Тому мальчишке когда-то попалась удивительная марка. Диковинное растение с крупными листьями, а под ним невиданный зверь были изображены на марке. И что-то еще написано не по-русски. Учительница на вопросы ребят ответила, что марка австралийская, а на ней изображение кенгуру.
О марке мальчишки взволнованно говорили еще несколько дней, стараясь вообразить далекие страны, по которым она проблуждала, пока добралась до Донбасса, крутили во все стороны старенький школьный глобус, собираясь бежать в неведомые края с чудными, загадочными названиями — Занзибар, Гваделупа, Тасмания...
Но вскоре о марке забыли: в самом селе начиналось такое... Мальчишки от зари до зари вертелись у околицы, выглядывая трактор. Само по себе это событие затмевало все, навеянное красочной маркой. А тут еще трактор должна была вести женщина! Мальчишки видели, что даже их отцы, при всем показном безразличии, с волнением прислушиваются, не тарахтит ли машина...
Потом в жизни Ивана Николаевича, как и в любой другой, было еще столько больших и малых событий, важных и смешных происшествий, что далекий детский эпизод, казалось, совсем позабылся. И Михайлов, наверное, так и не вспомнил бы о нем, если бы не оказался на пути в ту страну, откуда много лет назад пришла поразившая воображение старобешевских ребятишек марка. Сейчас ему хотелось вспоминать о марке, о том беззаботном и беспечальном времени... Очевидно, это было подсознательным стремлением вычеркнуть из памяти все гадкое, черное, случившееся с ним
затем. Играючи, перекатывал волны океан, мелькали, сливаясь, шумные, разноязычные порты, проплывали, трубя, важные встречные лайнеры. Но все это пышное великолепие проходило стороной, не задевая чувств. Он снова переносился в родное село, виделось ему, как он, повзрослевший, постаревший, идет по главной улице, и старики узнают его и говорят: «Ванюшка-то Михайлов вернулся». Он узнает школу, в которой учился, вот там, на первом этаже, в пионерской комнате, ему повязали красный галстук. «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик...» Тогда был поздний морозный вечер. Он выбежал из школы, переполненный своими чувствами, не застегнув пальто. Концы галстука сразу же подхватил ветер, мальчишка бежал, не замечая ни мороза, ни ветра: «Мама! Меня приняли!»
Воспоминания нагоняли тоску. Разговорчивый попутчик интересовался, что с ним. «Болит вот здесь,— говорил Иван Николаевич, дотрагиваясь до груди,— понимаешь?» Сосед предлагал таблетки, советовал обратиться к доктору. Добрый человек, он просто не знал, что есть болезнь, против которой бессильны доктора и все их таблетки. Болезнь эта — ностальгия, тоска по родине.
Думалось, в Аделаиде, красивом портовом городе, продуваемом солоноватым ветром с океана, днем и ночью слушающем голос прибоя, городе, одетом в вечнозеленый наряд, уймется тоска.
Нет, не унялась. Как фальшивая позолота, сползала с города рекламная мишура. День шел за днем в изнуряющем труде. Смена на заводе, смена дома. Собственно, дома еще не было. Его нужно было построить. Или купить и... выплачивать сорок лет. Так раньше, чем стали школьниками, младшие Михайловы стали строителями. Подрастали сыновья и дочь, родившиеся на чужой земле.
Вася, плача, приходил из школы: «Ты говорил, что учитель добрый, а он бьется палкой. Хочу в такую школу, где не бьют. Ты рассказывал...»
Толя не может найти работу. Ему двадцать лет, но его никуда не принимают, потому что ему надо платить сполна А Вася младше, его принимают и платят неполный заработок за ту же работу. «Так не везде, правда, отец?— спрашивают они вечерами.— Ты рассказывал...»
Генка свое первое слово произносит по-русски: «Мама». Кругом звучит английская речь, дети в школе, на улице говорят по-английски. Дома — только по-русски. Таково требование отца. Ему кажется, если порвется эта единственная нить, связывающая с родной землей, не будет спасения от гложущей тоски.
И все упорнее ищет Иван Николаевич другие нити, которые могли бы упрочить связь с Родиной. В Аделаиде открылся магазин, в котором продают советские книги, газеты, кинотеатр, в котором демонстрируют советские фильмы. Всей семьей идут Михайловы в этот кинотеатр, на редкие концерты советских авторов, выписывают газету «Голос Родины», русский букварь для самой маленькой — Софочки.
Наконец удается связаться с родными, живущими в Донбассе. В Аделаиду приходят письма со штемпелем «международное». Поинтересоваться, что пишут из СССР, приходит вся улица. Слушают, переспрашивают, сомневаются. Иван Николаевич, волнуясь, убеждает, доказывает, что сам он учился бесплатно, и лечился бесплатно, и работу выбирал по душе.
Ночами, когда спадали дневные заботы и тревоги, Михайлов чувствовал, как подступает к сердцу тоска. Чужие деревья тревожно шумели за окном, чужие звезды скрывались за тучами, грозно рокотал океан. Была пора осенних штормов. Михайлов лежал с открытыми глазами, силясь вообра-
зить неясный шепот Кальмиуса, тополя, облитые лунным серебром,— казалось, это заглушит боль. Но только разбередил рану и вдруг как-то остро почувствовал, что гнетет его не столько непривычный пестрый мир, сколько сам уклад этой жизни, что не хватает ему не тополей, а дорогого слова «товарищ». В одну из таких ночей окончательно окрепло решение — ехать!
Когда были завершены все формальности, выяснилось, что необходимо сделать прививки. Сыворотку Михайловы купили сами. Попросили знакомого врача сделать уколы. Сделав уколы, знакомый вслух крикнул: «Вас семеро, каждый визит — один фунт и один шиллинг. Итого — семь фунтов семь шиллингов. Три визита — двадцать два фунта один шиллинг. Но, учитывая наши связи... Пожалуйста, пятнадцать фунтов».
Но и это был не последний привет. За несколько дней до отъезда к Михайловым пришли два вежливых господина в штатском с солдатской выправкой. Цель их визита выяснилась после первых же слов. Господа запугивали, угрожали. Особое внимание уделили детям.
Но Гена раскрыл свой альбомчик, достал марку с изображением Кремля.
— Разрешите подарить вам...
Морские дороги свели в Неаполитанском порту два судна: советское и австралийское. Один из пассажиров австралийского судна обратился к советскому капитану с необычной просьбой:
— Моя семья возвращается на Родину, в Советский Союз. У нас билеты через Лондон. Во всех портах мы искали советские суда. Вот здесь встретили. Разрешите перейти к Вам, советский корабль — советская земля...
Теплоход отходил, времени перенести багаж не оставалось, но пассажир готов был перейти и без багажа. В судовом журнале «Литвы» появилась запись о том, что на борт приняты возвращающиеся из Австралии в Советский Союз Иван Николаевич и Вера Ильинична Михайловы, их дети: Анатолий, Василий, Геннадий, Владимир, Софья.
«Здравствуйте, дорогая семья Михайловых! Нас очень радует, что Вы довольны тем, что снова оказались на родной земле, ибо у каждого скитальца, оторванного от родины, мечты одни — о родном огоньке. Очень приятно, что дети все учатся,— это их путь. Жизнь есть путешествие, и мы им всем желаем светлого пути под знаменем их Родины. Иван Николаевич, Вы сейчас находитесь в стране с совершенно противоположным строем, и хотелось бы знать, какую разницу заметили Вы и Ваши дети. Пишу и обращаю внимание на Ваши фотографии: все прекрасно выглядите, желаем Вам быть всегда такими радостными.
Напишите, Иван Николаевич, сколько дней в неделю работаете и сколько часов, дают ли отпуска, как со спецодеждой для рабочих и питанием в столовой на заводе. По получении Вашего письма на другой день встретился с Онуфриенко, сказал, что получил письмо от Вас. Он прибежал без памяти, прочел письмо и страшно расстроился, никак не может поверить, что брат Вася остался в живых. Ко-тенко также получил письмо от Вас и от сына и, вероятно, двинет на Родину. Вы их всех расстроили своими благоразумными письмами и фотографиями. Правда, Иван Николаевич, кум твой Андрей, когда прочел за твою болезнь (гастрит), то он, не понимая, что это слово означает, растараба-нил по своему дурному понятию, что, мол, с тобою разделались. Мы ему объяснили, конечно, что это такое, но ты им такие слова больше не пиши, пиши, если заболеешь, что хворый, и все...»
Трудно пишутся семейные письма. У каждого накопилось столько впечатлений, так много нужно рассказать. Их пугали, что с ними не захотят разговаривать соседи, что детей не примут в школу, а взрослые не найдут работу.
Отложил ручку Иван Николаевич, задумался. Нужно так написать, чтобы человек, оставшийся в далекой, чужой стране, как будто прошел с ним рядом по улице, познакомился с соседями, с товарищами ребятишек в школе, с друзьями на заводе. Чтобы почувствовал ту незримую атмосферу коллективизма, дружбы, к которой быстро привыкаешь и не замечаешь ее.
«Учителя, ученики остаются с Геной, Володей, Соней после уроков, учат их русскому языку. Это называется на общественных началах, то есть бесплатно. Интересуетесь Вы насчет спецовки и питания в рабочей столовой...»
Оформлялись Иван Николаевич и Василий на завод химических реактивов. По условиям производства рабочим выдают здесь молоко. Начальник цеха вручил каждому талон.
— А сколько удержат за это?— спросил Василий, хотя отец и говорил ему, что удерживать ничего не будут.
— Как сколько? Бесплатно.
Василий еще не раз удивлялся, получая оплаченный больничный лист, оплаченный отпуск для сдачи экзаменов — он поступил в 10-й класс школы рабочей молодежи — и потом еще один отпуск: отдохнуть, поправить здоровье.
«Такой закон здесь для рабочего человека. Дети поняли многое, что казалось им непонятным издалека».
На рабочем собрании один из слесарей раскритиковал механика.
— Он же завтра даст тебе плохую работу!— встревожился Иван Николаевич и, увидев, что сам механик улыбнулся его словам, засмеялся со всеми.
«...Так что не бойтесь, дорогие, и не слушайте никого, возвращайтесь на Родину. Миша и Вера, вы оба имеете специальности, а если бы даже не имели, вас бы научили, как научили Васю. А Феликс будет учительствовать. Если там не верят, что Толя учительствует, то он высылает справку...» Мы видели эту единственную в своем роде справку. «Дана Михайлову Анатолию Ивановичу в том, что он действительно работает в школе-интернате № 1 г. Донецка в должности учителя английского языка. Справка дана для предъявления в Австралии».
Можно представить, как ее рассматривали там — в русской колонии, в русском клубе. Из писем Онуфриенко домой:
«Прекрасная пора — весна, особенно на Полтавщине. Так не хватает ее здесь.
Будет здесь московский цирк, но цирк нас не очень интересует, да и билеты дорогие — нужно день работать на два билета».
«Недавно Маруся принесла котенка, теперь у нее ноги по-шкрябаны так, будто она рвала ежевику в наших кустах, там, где Ворскла впадает в Днепр».
«Сейчас осень прекрасная — везде зелено, но лучше, чем на Украине, нигде нет. Есть у нас свой огородик. Представьте себе: делянка метр на метр. Я посадил по уголкам четыре куста огурцов, и уже имели больше 50 свежих зеленых огурцов. Еще и посолили немного в ведре с укропом, вышневыми листьями, хреном, перцем и чесноком, так как солили когда-то дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Там даже птицы не поют, И травы не растут...
Зощенко с нескрываемой издевкой переспросил у поэта:
— А как дети — родятся там, любовь между полами существует ли? Капитализм капитализмом, а куда подевали вы миллионы работяг, тяжкими трудами, потом и, бывает, кровью которых даются и сталь, и хлеб, и жилища, одежда и лакомства земные?
Поэт, не теряя присутствия духа, важно заметил:
— Поэзия — она, знаете, требует образов. Образов, необходимых политике...
Между тем широкий асфальт под колесами катится, а по сторонам райская земля. Все поет, переливается красками, тянется к солнышку. Асфальт вдруг разделяется: одной полосой стремится он круто вправо, другой — влево. Свернув на эту полосу, мы через какой-нибудь километр резко затормозили машину, остановились. Несказанно радостное изумление хлынуло в наши души. Слова были излишними. Мы понимали друг друга, возбужденно переглядываясь. Кто бывал далеко от Родины, тот испытал нестерпимую тоску по ней. А перед нами, чуточку удаляясь от дороги, выросла одинокая ферма, самим видом своим наполнявшая всего тебя щемящей сладостью. Как под Полтавой, Черниговом или Киевом — белая хата с размалеванными ставнями. А под ними, перед призбой — пивныки, чорнобривцы, ружи, гвоздики... Вокруг хаты, как бы образуя живую изгородь просторной усадьбы, садочки: и вишенки в них, черносливовые деревца, грушки, яблоньки, калина. А из этого живоплота
кое-где проглядывали маленькими солнцами подсолнухи, тянулись к небу тополя. Где-то из разнотравья слышались напевы перепелки, жаворонок, «взахлеб» ведя свою колоратуру, застыл над милой ему хатой. А под хатой хоронили ее хозяина...
Нас сразу же вывела из машины и позвала к себе знакомая с колыбели песня, лившаяся здесь, на канадской земле, как-то надрывно от голосов необычного хора.Песня сама по себе, конечно же, не похоронная. Но сами сердца завели именно ее потому, что в ней был трепетный зов к земле, той, которую многие даже не видели, но впитали ее материнское молоко. Тот, которого хоронили под белой хатой, родился в Канаде от тех, кто эмигрировал с Чернигов-щины еще в царские времена. О, как мечтал он «хотя бы одним глазком» взглянуть на родную, единую, вскормившую весь родовой корень! Только и успел он создать в канадской степи уголочек родины...
Над труной, обвитой красной запорожской китайкой, склонился престарелый «поминальный оратор», как его называли среди украинцев Канады. Честно скажем — оратор из него никакой. Язык у него совсем «не подвешен», как, скажем, у платного, профессионального «плакальщика». Сила, народное признание его в другом. Каждое его слово пусть не очень искусное, зато чистое, горячее, святая слезинка. Он был совсем молодым, когда судьба его забросила за океан. Всю жизнь собирался побывать на родине. Не выходило. Да и не богат он, а деньжат на дальнюю поездку потребуется немало. И еще боялся...
Каждый раз, когда склоняется он над труной, обвитой красной запорожской китайкой, обнимает его страх, кажется ему, что хоронит самого себя, свою несбывшуюся мечту — согреть сердце под родным солнцем, припасть устами к той, давшей душу, горсточке, которую так бы хотелось привезти на чужбину, положить на могилы своих соотечественников.
Каждый, кто его слушал, думал об одном и том же, переносил свое сердце к берегам Днепра ли, Десны, Ворсклы, Днестра, Сулы, Псла — к материнской груди Украины. В лагере перемещенных лиц собирались люди разных национальностей, разных судеб. Военнопленные, мирные жители, насильно угнанные фашистами, предатели, бежавшие от расплаты... Перемещенные лица, люди без родины.
О Советской стране в лагере либо говорили с бессильной злобой, либо помалкивали. Ворота лагеря открывались только на запад — во Францию, Канаду, США, Австралию. Онуфриенко и Михайлов выбрали Австралию...
Давно не бритые соседи рассуждали о преимуществах далекого края: «Тепло, фруктов — завались...»
— Слышь,— говорил один, крутя яркий проспект,— говорят, зверь там один есть, коала называется, знай, спит себе да ест. Вот бы нам, братцы, так.
— Зачем коала?— вставлял другой.— Мы стреляные волки и едем в рай. Что, разве плохо: волки в раю?
Над ним смеялись, но многие втайне верили, что этот облезлый, обшарпанный корабль вывезет их к обетованному берегу. Не зря же с первой страницы проспекта, врученного им перед отплытием, улыбался надменный капитан Кук. «Я открыл для британцев земной рай». Слова «для британцев» старались пропускать.
Михайлов угрюмо слушал все эти разговоры, смешки; в его душе поднимались отзвуки того безвозвратно ушедшего времени, когда, рассматривая маленькую зубчатую картинку, он мечтал о далеких землях с непонятными, красивыми названиями. Со щемящей жалостью вспомнил он вдруг мальчонку, который босиком по росистой траве, холодившей ноги, вышагивал с удочкой за отцом. Так давно и так далеко это было, что мальчик тот казался совсем незнакомым и чужим, увиденным когда-то в кино, а не воспоминанием собственной жизни.
Тому мальчишке когда-то попалась удивительная марка. Диковинное растение с крупными листьями, а под ним невиданный зверь были изображены на марке. И что-то еще написано не по-русски. Учительница на вопросы ребят ответила, что марка австралийская, а на ней изображение кенгуру.
О марке мальчишки взволнованно говорили еще несколько дней, стараясь вообразить далекие страны, по которым она проблуждала, пока добралась до Донбасса, крутили во все стороны старенький школьный глобус, собираясь бежать в неведомые края с чудными, загадочными названиями — Занзибар, Гваделупа, Тасмания...
Но вскоре о марке забыли: в самом селе начиналось такое... Мальчишки от зари до зари вертелись у околицы, выглядывая трактор. Само по себе это событие затмевало все, навеянное красочной маркой. А тут еще трактор должна была вести женщина! Мальчишки видели, что даже их отцы, при всем показном безразличии, с волнением прислушиваются, не тарахтит ли машина...
Потом в жизни Ивана Николаевича, как и в любой другой, было еще столько больших и малых событий, важных и смешных происшествий, что далекий детский эпизод, казалось, совсем позабылся. И Михайлов, наверное, так и не вспомнил бы о нем, если бы не оказался на пути в ту страну, откуда много лет назад пришла поразившая воображение старобешевских ребятишек марка. Сейчас ему хотелось вспоминать о марке, о том беззаботном и беспечальном времени... Очевидно, это было подсознательным стремлением вычеркнуть из памяти все гадкое, черное, случившееся с ним
затем. Играючи, перекатывал волны океан, мелькали, сливаясь, шумные, разноязычные порты, проплывали, трубя, важные встречные лайнеры. Но все это пышное великолепие проходило стороной, не задевая чувств. Он снова переносился в родное село, виделось ему, как он, повзрослевший, постаревший, идет по главной улице, и старики узнают его и говорят: «Ванюшка-то Михайлов вернулся». Он узнает школу, в которой учился, вот там, на первом этаже, в пионерской комнате, ему повязали красный галстук. «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик...» Тогда был поздний морозный вечер. Он выбежал из школы, переполненный своими чувствами, не застегнув пальто. Концы галстука сразу же подхватил ветер, мальчишка бежал, не замечая ни мороза, ни ветра: «Мама! Меня приняли!»
Воспоминания нагоняли тоску. Разговорчивый попутчик интересовался, что с ним. «Болит вот здесь,— говорил Иван Николаевич, дотрагиваясь до груди,— понимаешь?» Сосед предлагал таблетки, советовал обратиться к доктору. Добрый человек, он просто не знал, что есть болезнь, против которой бессильны доктора и все их таблетки. Болезнь эта — ностальгия, тоска по родине.
Думалось, в Аделаиде, красивом портовом городе, продуваемом солоноватым ветром с океана, днем и ночью слушающем голос прибоя, городе, одетом в вечнозеленый наряд, уймется тоска.
Нет, не унялась. Как фальшивая позолота, сползала с города рекламная мишура. День шел за днем в изнуряющем труде. Смена на заводе, смена дома. Собственно, дома еще не было. Его нужно было построить. Или купить и... выплачивать сорок лет. Так раньше, чем стали школьниками, младшие Михайловы стали строителями. Подрастали сыновья и дочь, родившиеся на чужой земле.
Вася, плача, приходил из школы: «Ты говорил, что учитель добрый, а он бьется палкой. Хочу в такую школу, где не бьют. Ты рассказывал...»
Толя не может найти работу. Ему двадцать лет, но его никуда не принимают, потому что ему надо платить сполна А Вася младше, его принимают и платят неполный заработок за ту же работу. «Так не везде, правда, отец?— спрашивают они вечерами.— Ты рассказывал...»
Генка свое первое слово произносит по-русски: «Мама». Кругом звучит английская речь, дети в школе, на улице говорят по-английски. Дома — только по-русски. Таково требование отца. Ему кажется, если порвется эта единственная нить, связывающая с родной землей, не будет спасения от гложущей тоски.
И все упорнее ищет Иван Николаевич другие нити, которые могли бы упрочить связь с Родиной. В Аделаиде открылся магазин, в котором продают советские книги, газеты, кинотеатр, в котором демонстрируют советские фильмы. Всей семьей идут Михайловы в этот кинотеатр, на редкие концерты советских авторов, выписывают газету «Голос Родины», русский букварь для самой маленькой — Софочки.
Наконец удается связаться с родными, живущими в Донбассе. В Аделаиду приходят письма со штемпелем «международное». Поинтересоваться, что пишут из СССР, приходит вся улица. Слушают, переспрашивают, сомневаются. Иван Николаевич, волнуясь, убеждает, доказывает, что сам он учился бесплатно, и лечился бесплатно, и работу выбирал по душе.
Ночами, когда спадали дневные заботы и тревоги, Михайлов чувствовал, как подступает к сердцу тоска. Чужие деревья тревожно шумели за окном, чужие звезды скрывались за тучами, грозно рокотал океан. Была пора осенних штормов. Михайлов лежал с открытыми глазами, силясь вообра-
зить неясный шепот Кальмиуса, тополя, облитые лунным серебром,— казалось, это заглушит боль. Но только разбередил рану и вдруг как-то остро почувствовал, что гнетет его не столько непривычный пестрый мир, сколько сам уклад этой жизни, что не хватает ему не тополей, а дорогого слова «товарищ». В одну из таких ночей окончательно окрепло решение — ехать!
Когда были завершены все формальности, выяснилось, что необходимо сделать прививки. Сыворотку Михайловы купили сами. Попросили знакомого врача сделать уколы. Сделав уколы, знакомый вслух крикнул: «Вас семеро, каждый визит — один фунт и один шиллинг. Итого — семь фунтов семь шиллингов. Три визита — двадцать два фунта один шиллинг. Но, учитывая наши связи... Пожалуйста, пятнадцать фунтов».
Но и это был не последний привет. За несколько дней до отъезда к Михайловым пришли два вежливых господина в штатском с солдатской выправкой. Цель их визита выяснилась после первых же слов. Господа запугивали, угрожали. Особое внимание уделили детям.
Но Гена раскрыл свой альбомчик, достал марку с изображением Кремля.
— Разрешите подарить вам...
Морские дороги свели в Неаполитанском порту два судна: советское и австралийское. Один из пассажиров австралийского судна обратился к советскому капитану с необычной просьбой:
— Моя семья возвращается на Родину, в Советский Союз. У нас билеты через Лондон. Во всех портах мы искали советские суда. Вот здесь встретили. Разрешите перейти к Вам, советский корабль — советская земля...
Теплоход отходил, времени перенести багаж не оставалось, но пассажир готов был перейти и без багажа. В судовом журнале «Литвы» появилась запись о том, что на борт приняты возвращающиеся из Австралии в Советский Союз Иван Николаевич и Вера Ильинична Михайловы, их дети: Анатолий, Василий, Геннадий, Владимир, Софья.
«Здравствуйте, дорогая семья Михайловых! Нас очень радует, что Вы довольны тем, что снова оказались на родной земле, ибо у каждого скитальца, оторванного от родины, мечты одни — о родном огоньке. Очень приятно, что дети все учатся,— это их путь. Жизнь есть путешествие, и мы им всем желаем светлого пути под знаменем их Родины. Иван Николаевич, Вы сейчас находитесь в стране с совершенно противоположным строем, и хотелось бы знать, какую разницу заметили Вы и Ваши дети. Пишу и обращаю внимание на Ваши фотографии: все прекрасно выглядите, желаем Вам быть всегда такими радостными.
Напишите, Иван Николаевич, сколько дней в неделю работаете и сколько часов, дают ли отпуска, как со спецодеждой для рабочих и питанием в столовой на заводе. По получении Вашего письма на другой день встретился с Онуфриенко, сказал, что получил письмо от Вас. Он прибежал без памяти, прочел письмо и страшно расстроился, никак не может поверить, что брат Вася остался в живых. Ко-тенко также получил письмо от Вас и от сына и, вероятно, двинет на Родину. Вы их всех расстроили своими благоразумными письмами и фотографиями. Правда, Иван Николаевич, кум твой Андрей, когда прочел за твою болезнь (гастрит), то он, не понимая, что это слово означает, растараба-нил по своему дурному понятию, что, мол, с тобою разделались. Мы ему объяснили, конечно, что это такое, но ты им такие слова больше не пиши, пиши, если заболеешь, что хворый, и все...»
Трудно пишутся семейные письма. У каждого накопилось столько впечатлений, так много нужно рассказать. Их пугали, что с ними не захотят разговаривать соседи, что детей не примут в школу, а взрослые не найдут работу.
Отложил ручку Иван Николаевич, задумался. Нужно так написать, чтобы человек, оставшийся в далекой, чужой стране, как будто прошел с ним рядом по улице, познакомился с соседями, с товарищами ребятишек в школе, с друзьями на заводе. Чтобы почувствовал ту незримую атмосферу коллективизма, дружбы, к которой быстро привыкаешь и не замечаешь ее.
«Учителя, ученики остаются с Геной, Володей, Соней после уроков, учат их русскому языку. Это называется на общественных началах, то есть бесплатно. Интересуетесь Вы насчет спецовки и питания в рабочей столовой...»
Оформлялись Иван Николаевич и Василий на завод химических реактивов. По условиям производства рабочим выдают здесь молоко. Начальник цеха вручил каждому талон.
— А сколько удержат за это?— спросил Василий, хотя отец и говорил ему, что удерживать ничего не будут.
— Как сколько? Бесплатно.
Василий еще не раз удивлялся, получая оплаченный больничный лист, оплаченный отпуск для сдачи экзаменов — он поступил в 10-й класс школы рабочей молодежи — и потом еще один отпуск: отдохнуть, поправить здоровье.
«Такой закон здесь для рабочего человека. Дети поняли многое, что казалось им непонятным издалека».
На рабочем собрании один из слесарей раскритиковал механика.
— Он же завтра даст тебе плохую работу!— встревожился Иван Николаевич и, увидев, что сам механик улыбнулся его словам, засмеялся со всеми.
«...Так что не бойтесь, дорогие, и не слушайте никого, возвращайтесь на Родину. Миша и Вера, вы оба имеете специальности, а если бы даже не имели, вас бы научили, как научили Васю. А Феликс будет учительствовать. Если там не верят, что Толя учительствует, то он высылает справку...» Мы видели эту единственную в своем роде справку. «Дана Михайлову Анатолию Ивановичу в том, что он действительно работает в школе-интернате № 1 г. Донецка в должности учителя английского языка. Справка дана для предъявления в Австралии».
Можно представить, как ее рассматривали там — в русской колонии, в русском клубе. Из писем Онуфриенко домой:
«Прекрасная пора — весна, особенно на Полтавщине. Так не хватает ее здесь.
Будет здесь московский цирк, но цирк нас не очень интересует, да и билеты дорогие — нужно день работать на два билета».
«Недавно Маруся принесла котенка, теперь у нее ноги по-шкрябаны так, будто она рвала ежевику в наших кустах, там, где Ворскла впадает в Днепр».
«Сейчас осень прекрасная — везде зелено, но лучше, чем на Украине, нигде нет. Есть у нас свой огородик. Представьте себе: делянка метр на метр. Я посадил по уголкам четыре куста огурцов, и уже имели больше 50 свежих зеленых огурцов. Еще и посолили немного в ведре с укропом, вышневыми листьями, хреном, перцем и чесноком, так как солили когда-то дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45