.. Сквозь каменное спокойствие взгорбков тайги, сквозь серую тишину одноэтажных городков, затерявшихся в лесах, гремя стальными сцепками и стуча буферами, катились вагоны, пропахшие дымом, забитые тряпьем, раздавленными в сутолоке отступления чемоданами, с плачущими детьми, с женщинами, получившими похоронки... На открытых платформах, зализанные желтым маслом., покачивались громадные станины. Накрытые жестким брезентом, строгальные станки тяжестью металла налегали на пружинящие рессоры колес...
— Живут еще люди,— говорил на остановке Яковлев и втаскивал мешок.— Па базаре чего только нет... Сало— в ладонь, ей-богу! Кто давал деньги на молоко? А ну, разбирай!
И он вываливал из мешка на стол застывшие круги молока. Вначале всем было странно, но потом привыкли к тому, что молоко здесь продавали замороженным. Оно белое, как известка, сверху маленьким желтым вулканчи-ком поднимаются всплывшие сливки, и воткнута неостру-ганная палочка. Можешь взять за нее молоко в руки и рассматривать его со всех сторон, как тебе нравится.
Поели и пельменей. Стоили они страшно дорого, и купили их у рябого мужичка не за деньги, а выменяли на вещи. Отдали почти новый пиджак, шерстяную юбку и паровой старинный утюг. Зато пельменей принесли столько, что каждому хватило по одиннадцати штук. Мужичок недаром хвалил пельмени. Были они с перцем, с салом и, промороженные насквозь, звенели, как ледышки.
Мужичок примерял длинный ему пиджак, заворачивал рукава, оглядывался через плечо, стараясь заглянуть на спину — не морщинит ли? А рядом с ним стояла его жена
и держала шубу.
— Хорошая вещь, хорошая,— согласился мужичок, и глазки его забегали по лицам, словно ища сочувствия своим словам,— Довоенная вещь, она себе цену знала...
И юбка тебе будет хорошая,— кивнул он жене.— Ить время какое пришло странное. Вроде как назад все возвращается, В тридцатом все позабирали, а теперь, глядишь, назад плывет. Этак мы с тобой, старая, опять куркулями станем, ей-богу, станем,— он хохотнул, повертелся перед базарным людом в несуразно широком и длинном пиджаке, и кое-кто возле него заухмылялся, посмотрел на приезжих весело-насмешливым взглядом.
Яковлев, подпрыгивая от холода в своем куцем пальтишке, беззлобно отшутился:
— Да бери, бери, парень, нам не жалко. Война окончится—во все заграничное оденемся... А тебя не тронем. Надо же кому-то и старье снашивать...
— Так смотря ж как она окончится,— прищурился, мужичок.
— Правильно закончится! — звонко выкрикнул Иван. Всё обернулись к нему, и он, смутившись, спрятался за спину кузнеца Синченко.
Когда шли к эшелону, все молчали, один только Яковлев крутил головой и, не то с восторгом, не то с возмущением бормотал:
— Ну, жлобы кулацкие, ну, жлобы... Живут здесь — бога за пазухой греют...
— Ладно, кончай,—перебил сердито' Синченко,— Аппетит испортишь... Дрова бы лучше собирал.
Они разбрелись по рельсам, подбирая со шпал обломки досок, куски угля и мазутные тряпки.
А пельмени были отменные. Поев их, Яковлев хлопнул Ивана по спине и сказал:
— Хороша страна Сибирь. Будешь возражать?
— Где уж тут мне возражать,—вдруг складно произнес Иван.— Я могу лишь пожелать: слишком много едоков, не остаться б без портков!
— Что?! — протянул удивленным голосом , Яковлев.— Да ты, братец, стихами говоришь? Может быть, ты стихи пишешь? Люди добрые, глядите, поэт у нас обнаружился! Пушкин, едри его в нос!
Иван сидел красный, не смотрел на людей. Старуха Фирсова постучала ложкой по краю нар и сердито прикрикнула:
— А ну, тихо, цыганщина! Никто и тебе не воспрещает говорить красиво... Цыц! А ты, дуралей,— обернулась она к Ивану,—не красней, как девка, а то могут подумать, что глупостями занимаешься! Кабы он за это деньги полу-
чал, то срамно, а так, за ради удовольствия... людям веселее!
Иван оттолкнул табуретку, ничего не сказал и полез на нары. Шура насмешливо фыркнула,он на мгновение обернулся, и она увидела его метнувшийся к ней испуганный взгляд. Она замолчала. Затем поднялась и подошла к приоткрытой двери. Дохнуло холодом. Снежинки застучали о голые ноги. Паровозный дым смешивался с темнотой, и ночь была рваной, с одинокими гаснущими искрами, словно эшелон несся среди облаков. Шура чувствовала, что на нее смотрят с верхних нар. Теперь она ловила на себе этот взгляд каждую минуту, что бы ни делала. Варила ли суп, помешивая в консервной банке алюминиевой ложкой, штопала ли платье, раздевалась в своем углу — стоило ей поднять голову, и она встречала убегающие в сторону глаза Ивана. Они смущали ее своей бесхитростной голубизной. В них были какое-то детское любопытство, испуг и, в глубине, взрослая настороженность запрятанной мысли. Все валилось из рук. Она злилась, не разговаривала с ним, мысленно пыталась разобраться в этих непонятных взаимоотношениях, чувствовала какую-то тревогу, которая заставляла ее часами стоять у раскрытой двери. Иногда подходил Иван и молча останавливался рядом, упершись грудью в доску, положенную поперек проема. Уже все ложились спать, прикручивали до отказа фитиль керосиновой лампы, а они все стояли, не перебросившись ни словом. Ночь была не одинаковой. Она то бледнела от снега, то становилась дымчатой, то вдруг неожиданно зеленела под светом луны, и земля тогда виделась далёко, возникали воспоминания... Вагон мерно покачивал Шуру, плыли похожие на сон зеленые заснеженные поля, и картины прошлого чередовались с настоящим, и все это, вместе взятое, казалось выдуманным и неправдоподобным. Стоит проснуться, и вернутся назад пыльные улицы города, буксир «Скиф», море с бычколовами на пирсе... Потом вагон входил в черную тень, и только там, очень далеко, был летучий свет на небе и виднелся размытый край серой земли. И тогда вдруг Шура с ужасом понимала, что она в чужом вагоне, среди чужих людей, на ее плечах чужое пальто. Незнакомая земля, замороженная и заснеженная, лежала вокруг, на сотни и тысячи километров. Чужим было все — она ела из чужой консервной банки чужой погнутой ложкой. Спала на чужом жестком матраце. Ее грела чужая железная печь... И всему она была тоже чужой, случайно сюда попавшей. Придет время,
и все ее обступившее рассыплется, как горсть кинутых на стол горошин. На каких-то заброшенных путях застынет вагон с распахнутыми для всех ветров дверями. В разные стороны, гонимые делами и нуждой, уйдут люди. Перестанет плыть под колесами земля, и надо будет выйти на нее, ступить на непривычно твердую, скрипящую от мороза по-' верхность, подпоясать веревкой пальто, подвернуть длинные рукава и, шаркая протертыми калошами, зашагать неизвестно куда и непонятно зачем...
Страх охватывал Шуру с головы до ног. Она цепенела от него, точно от холода, и, с трудом повернув голову, видела неподвижную фигуру Ивана. Лицо было темным, только блестели глаза. Протяни руку — и можно дотронуться до его плеча. Не надо рукой. Вот она только посмотрела в его сторону, и он уже шевельнулся и глядит на нее, словно спрашивает: что с тобой? Зачем ты меня позвала?! Тебе плохо? Говори...
Шура делает шаг п перегибается через доску, точно старается заглянуть на бегущее внизу полотно дороги. Рука возле плеча Ивана, и он, боясь, что она упадет, осторожно опускает свою ладонь на ее спину. Лишь на се-кунду, но этого достаточно, чтобы внутри что-то отпустило и можно было вздохнуть без дрожи в зубах. Ладонь у Ивана тяжелая, жаркая, и она возвращает Шуре тепло вагона, сонное дыхание людей, потрескивание урлей в остывающей печи...
Они несмело улыбаются друг другу, а мимо них в грохоте и облаках дыма несется белая качающаяся земля.
Только однажды Иван сказал, стараясь за "смешком спрятать тревогу:
— Смешно подумать... Будь я позлее да дурнее... Или нет, если бы я просто тогда добросовестно исполнил свой долг, то никогда не увидел бы тебя... Стоял бы я один и смотрел в дверь... Как трудно людей свести вместе. А пустить по разным дорогам — достаточно любой ерунды.
Шура вспомнила дорогу, по которой провожала Володь-ку, как стояла в толпе на перроне и, поднимаясь на цыпочки, искала его поверх зеленых скаток и увидела, и оба бросились навстречу друг другу, словно между ними не было ни качающихся штыков, ни вещевых мешков и плачущих женщин... Увидела сразу, среди сотен голов.
— Нет,— сказала она,— пустяки могут увести в сторону, но не развести навсегда...
Иван понял ее по-своему. Он с благодарностью посмотрел на нее.
— Да,— ответил он,— ты права... Поэтому пустяков не было. Поэтому и стоим мы здесь вдвоем...
И в своей уверенности он был так беззащитен, что она ромолчала и даже испугалась внезапного выражения частья, появившегося на его губах, во всем строгом, отре-еном лице.
С нар спрыгнул заспанный Яковлев. Напился из ведра, ромко стуча жестяной кружкой, прошлепал босиком к ечке и стал натягивать сушившиеся сапоги.
— Эй, банда! — позвал он Ивана и Шуру.— Скоро танция... Айда со мной?
— А чего ж, пошли,— согласилась Шура.
— Но только уговор,— сказал Яковлев, пятернями прилаживая жесткие волосы.— Попался — чур не выдавать!
Второе — не жадничать. Жадный всегда попадается. А то еще пристрелит вас охрана, потом беды не оберешьея...
Поезд замедлил ход и долго катил вагоны вдоль заснеженных перронов и расплывающихся огней путевых стрелок, пока не остановился в узком коридоре между высокими пульманами с одной стороны и платформами с другой...
Сунув мешок под мышку, Яковлев первым спрыгнул на землю. За ним свалились в темноту Иван и Шура.
— А теперь тихо-о,— шепотом приказал Яковлев и затрусил вдоль состава. Он останавливался возле каждой платформы и, подскочив, заглядывал в щель между бортами.
— Не... не то. Железо.... Айда дальше, братцы!
Станция лежала в звонкой тишине, и каждый неосторожный звук падал в нее, как кусок льда в колодец. От любого шороха все замирали. Шура видела только черные неподвижные платформы, редкие звезды на небе и истоптанный снег.
— А ну, тихо-о.— прошептал Яковлев.— Попробую на запах... Кокс, он по-своему воняет...
Цыган присел на корточки и, закрыв глаза, вытянул шею и повел носом по сторонам.
Не выдержав, Шура прыснула в кулак. Иван толкнул ее в бок, и она фыркнула еще громче.
— Цыц!! — сдавленно прикрикнул Яковлев и буркнул: — Ничего тут нет... Углем и не пахнет. Потопали назад.
— Может, на соседних путях? — предположил Иван, и Яковлев нырнул под вагон. Они перелезли через рельсы,оглянулись и затрусили по шпалам. Слева высились тяжелые платформы. На одной из них был кокс. Яковлев торопливо забрался на кучу и стал скидывать на землю черные большие куски. Иван и Шура подбирали их и засовывали в мешок.
Прошел патруль в больших белых тулупах, надетых на шинели. Бойцы о чем-то разговаривали. Штыки качались над их головами. Шура и Иван залезли под платформу и легли на шпалы. Мимо них медленно прошагали валенки, донеслись голоса.
Их разговор затих, но долго еще Иван и Шура боялись вылезть из-под колес. Затем Яковлев взвалил мешок на спину, и они втроем побежали вдоль состава, перелезли на другой путь и вынырнули перед новым эшелоном. Вдруг ослепительная вспышка света бесшумно рванула темноту, озарила белым, и все стало блеклым, как недопроявленная фотография. Потом потухло и снова загорелось с громким шипением и брызгами искр. Зажмурившись, Шура отшатнулась в сторону. Иван прильнул к вагону. Яковлев застыл на месте, с мешком за плечами, согнувшись и выбросив вперед руку, словно заслоняясь от удара.
— Тьху, едри тебя в нос! — вдруг выругался он и сбросил мешок на землю.— Это ж так можно и концы отдать с перепугу...
Шура открыла глаза. Она увидела платформу и на ней что-то громадное и черное. Два человека сидели на этой бесформенной груде, и в руках у них бились пылающие стрелы огней, которые освещали ржавое железо, скомканные гусеницы и вздыбленное дуло пушки. В руках у одного из рабочих пламя неожиданно уменьшилось, сделалось! почти фиолетовым и погасло.
— Чего это вы, ребята, на ночь глядя? — спросил Яковлев.— Дня вам не хватает?
— А вы кто такие? — недружелюбно спросил рабочий. Был он в короткой стеганке и ватных брюках, лоснящихся от масла. Ушанка натянута глубоко на лоб. Лицо небритое, с крупными потрескавшимися губами.
— С эшелона,— махнул рукой Яковлев.
— А-а-а, эвакуированные,— догадался рабочий.
С платформы спрыгнул второй, в заплатанном полушубке, в валенках с красными калошами. Насмешливо бросил, разглядывая всех троих.
— Выковырянные?! Что, по кокс собрались? Или уже с урожаем?
— Ладно, не трожь их,— хмуро перебил первый рабочий.— Кажется, это их в городе расселять будут...
— У меня уже двое, из-под Смоленска,— отмахнулся дядя в полушубке.— А вот такую коротышку я бы еще взял.— Он подмигнул Шуре и вскинул голову к платформе: — Ну что там?! Берет?
— Царапает,— донесся голос с вершины бесформенной груды.— Такой металл запросто не возьмешь!
Они замолчали. Один из рабочих достал кисет, и все, кроме Шуры, закурили, долго и тщательно скручивая цигарки из газетной бумаги. В воздухе пахло приторно-сладким. Ветер приносил порывами запах горелого железа.
Шура уткнулась носом в поднятый воротник. Иван кашлял, косясь на брезгливо сморщившегося Яковлева. Только рабочие стояли невозмутимо, сладко затягивались и выпускали тугие дымы табака и морозного воздуха.
Наконец один из них, в короткой стеганке, кивнул на платформу:
— Танки... Десять платформ горелого железа. Гонят на переплавку. Тут все перемешалось — где паши, где немцы, черта два определишь...
— Но этот-то наш,— вставил в полушубке.
— Этот наш,— согласился в ватнике.— Тридцатьчетверку ни с чем не спутаешь. Подожгли ее. Спалили дотла. Да, видать, р.ебятишки вылезть не успели, а может, и не хотели... Сейчас не угадаешь. Факт тот, что все люки задраены. Сгорели, как «Варяг» утонул, все в коробке остались... Когда грузили, то не обратили внимания, а дорога дальняя... Сегодня днем народ заметил что-то не то... Задержали эшелон, обследовали. Ну и решили газорезкой выплавить люки...
— Чего им дальше ехать,— усмехнулся в полушубке.— Хватит, поездили... Вот она, история... Нечеловеческой смертью заживо сгорели, а не сдались. И через всю Россию проехали в своем железном гробу на восьми колесах...
Рабочий в коротком ватнике бросил окурок, затоптал его валенком и в раздумье сказал.
— Похороним ребят, как полагается.. Кто знает, может, емляки. В жизни все бывает. Может, судьба их домой ривела...
— Бывали, такие случаи,— согласился Яковлев.— В океан бутылку с письмом бросают, и то она адресата находит. А тут целый танк с экипажем. Должны они были пе-ед смертью о доме подумать, о матери. За тысячу верст
родной человек умирает, а тебя здесь словно молотком по сердцу.
— У них, возможно, документов не найдешь,— проговорил тот, что в полушубке.— Все сгорело. Ничего не определишь. Может, кто и получит о них весточку, так и та будет: «Без вести пропавший»... А похороним мы их просто, как безымянных солдат-героев.
— Не бывает таких, «без вести пропавших»,— вдруг тихо сказал Иван, и все повернулись к нему.
— Бывает, парень,— ответил рабочий в короткой стеганке.— Еще сколько.
— Нет,— качнул головой Иван.— Есть только потерянные и забытые... Забытые. Но придет время, и все распутается. Вспомнят каждого.
— Это глупости,— перебил дядя в полушубке.— Ого-род иной раз копаешь, и лопатой кость вывернешь. Догадайся, чья — или собаки, или человека?! Разметало ветром, водой размыло по оврагам, только и осталась одна костяшка...
— Ничего,— произнес Иван.— По одной кости облик динозавра определили... тех, что жили тысячи лет назад. А тут человек. Вы не'знаете, не знаете еще, что будет после войны...
— Ну, уж ты-то знаешь,— хохотнул Яковлев,— гадалка.
— ...А после войны им памятник поставят .высотой в трехэтажный дом. Тысячи людей сюда приедут. Может, и город этот будет знаменит только тем, что в нем сгоревшие танкисты похоронены. И вы еще детям станете рассказывать, как ночью танк их распиливали...
— Может быть,— неуверенно сказал парень в коротком ватнике и, помолчав, добавил.— Шли бы вы к себе домой... Сейчас на работу опоздаешь на десять минут — под суд отдают, а с вашим мешком горя наберетесь...
— И то дело,— заговорил Яковлев и с трудом закинул мешок на спину.— Всего вам, ребята...
У своего вагона, когда в него влез Яковлев, Шура тронула Ивана за плечо. Он остановился и с недоумением посмотрел на девушку. Она прислонилась спиной к доскам и, разминая калошей снег, тихо сказала:
— Ты помнишь наш разговор о памяти. Я еще тебя убеждала, что счастье можно передать...
— Нет, Шура, человек рождается, и ничего не помнит, Он чист, как белая бумага, на ней ни одной буковки. И все начинает сам, заново...
— Я насчет того,—повернулась к нему Шура,—что чист, как белый лист бумаги, не верю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
— Живут еще люди,— говорил на остановке Яковлев и втаскивал мешок.— Па базаре чего только нет... Сало— в ладонь, ей-богу! Кто давал деньги на молоко? А ну, разбирай!
И он вываливал из мешка на стол застывшие круги молока. Вначале всем было странно, но потом привыкли к тому, что молоко здесь продавали замороженным. Оно белое, как известка, сверху маленьким желтым вулканчи-ком поднимаются всплывшие сливки, и воткнута неостру-ганная палочка. Можешь взять за нее молоко в руки и рассматривать его со всех сторон, как тебе нравится.
Поели и пельменей. Стоили они страшно дорого, и купили их у рябого мужичка не за деньги, а выменяли на вещи. Отдали почти новый пиджак, шерстяную юбку и паровой старинный утюг. Зато пельменей принесли столько, что каждому хватило по одиннадцати штук. Мужичок недаром хвалил пельмени. Были они с перцем, с салом и, промороженные насквозь, звенели, как ледышки.
Мужичок примерял длинный ему пиджак, заворачивал рукава, оглядывался через плечо, стараясь заглянуть на спину — не морщинит ли? А рядом с ним стояла его жена
и держала шубу.
— Хорошая вещь, хорошая,— согласился мужичок, и глазки его забегали по лицам, словно ища сочувствия своим словам,— Довоенная вещь, она себе цену знала...
И юбка тебе будет хорошая,— кивнул он жене.— Ить время какое пришло странное. Вроде как назад все возвращается, В тридцатом все позабирали, а теперь, глядишь, назад плывет. Этак мы с тобой, старая, опять куркулями станем, ей-богу, станем,— он хохотнул, повертелся перед базарным людом в несуразно широком и длинном пиджаке, и кое-кто возле него заухмылялся, посмотрел на приезжих весело-насмешливым взглядом.
Яковлев, подпрыгивая от холода в своем куцем пальтишке, беззлобно отшутился:
— Да бери, бери, парень, нам не жалко. Война окончится—во все заграничное оденемся... А тебя не тронем. Надо же кому-то и старье снашивать...
— Так смотря ж как она окончится,— прищурился, мужичок.
— Правильно закончится! — звонко выкрикнул Иван. Всё обернулись к нему, и он, смутившись, спрятался за спину кузнеца Синченко.
Когда шли к эшелону, все молчали, один только Яковлев крутил головой и, не то с восторгом, не то с возмущением бормотал:
— Ну, жлобы кулацкие, ну, жлобы... Живут здесь — бога за пазухой греют...
— Ладно, кончай,—перебил сердито' Синченко,— Аппетит испортишь... Дрова бы лучше собирал.
Они разбрелись по рельсам, подбирая со шпал обломки досок, куски угля и мазутные тряпки.
А пельмени были отменные. Поев их, Яковлев хлопнул Ивана по спине и сказал:
— Хороша страна Сибирь. Будешь возражать?
— Где уж тут мне возражать,—вдруг складно произнес Иван.— Я могу лишь пожелать: слишком много едоков, не остаться б без портков!
— Что?! — протянул удивленным голосом , Яковлев.— Да ты, братец, стихами говоришь? Может быть, ты стихи пишешь? Люди добрые, глядите, поэт у нас обнаружился! Пушкин, едри его в нос!
Иван сидел красный, не смотрел на людей. Старуха Фирсова постучала ложкой по краю нар и сердито прикрикнула:
— А ну, тихо, цыганщина! Никто и тебе не воспрещает говорить красиво... Цыц! А ты, дуралей,— обернулась она к Ивану,—не красней, как девка, а то могут подумать, что глупостями занимаешься! Кабы он за это деньги полу-
чал, то срамно, а так, за ради удовольствия... людям веселее!
Иван оттолкнул табуретку, ничего не сказал и полез на нары. Шура насмешливо фыркнула,он на мгновение обернулся, и она увидела его метнувшийся к ней испуганный взгляд. Она замолчала. Затем поднялась и подошла к приоткрытой двери. Дохнуло холодом. Снежинки застучали о голые ноги. Паровозный дым смешивался с темнотой, и ночь была рваной, с одинокими гаснущими искрами, словно эшелон несся среди облаков. Шура чувствовала, что на нее смотрят с верхних нар. Теперь она ловила на себе этот взгляд каждую минуту, что бы ни делала. Варила ли суп, помешивая в консервной банке алюминиевой ложкой, штопала ли платье, раздевалась в своем углу — стоило ей поднять голову, и она встречала убегающие в сторону глаза Ивана. Они смущали ее своей бесхитростной голубизной. В них были какое-то детское любопытство, испуг и, в глубине, взрослая настороженность запрятанной мысли. Все валилось из рук. Она злилась, не разговаривала с ним, мысленно пыталась разобраться в этих непонятных взаимоотношениях, чувствовала какую-то тревогу, которая заставляла ее часами стоять у раскрытой двери. Иногда подходил Иван и молча останавливался рядом, упершись грудью в доску, положенную поперек проема. Уже все ложились спать, прикручивали до отказа фитиль керосиновой лампы, а они все стояли, не перебросившись ни словом. Ночь была не одинаковой. Она то бледнела от снега, то становилась дымчатой, то вдруг неожиданно зеленела под светом луны, и земля тогда виделась далёко, возникали воспоминания... Вагон мерно покачивал Шуру, плыли похожие на сон зеленые заснеженные поля, и картины прошлого чередовались с настоящим, и все это, вместе взятое, казалось выдуманным и неправдоподобным. Стоит проснуться, и вернутся назад пыльные улицы города, буксир «Скиф», море с бычколовами на пирсе... Потом вагон входил в черную тень, и только там, очень далеко, был летучий свет на небе и виднелся размытый край серой земли. И тогда вдруг Шура с ужасом понимала, что она в чужом вагоне, среди чужих людей, на ее плечах чужое пальто. Незнакомая земля, замороженная и заснеженная, лежала вокруг, на сотни и тысячи километров. Чужим было все — она ела из чужой консервной банки чужой погнутой ложкой. Спала на чужом жестком матраце. Ее грела чужая железная печь... И всему она была тоже чужой, случайно сюда попавшей. Придет время,
и все ее обступившее рассыплется, как горсть кинутых на стол горошин. На каких-то заброшенных путях застынет вагон с распахнутыми для всех ветров дверями. В разные стороны, гонимые делами и нуждой, уйдут люди. Перестанет плыть под колесами земля, и надо будет выйти на нее, ступить на непривычно твердую, скрипящую от мороза по-' верхность, подпоясать веревкой пальто, подвернуть длинные рукава и, шаркая протертыми калошами, зашагать неизвестно куда и непонятно зачем...
Страх охватывал Шуру с головы до ног. Она цепенела от него, точно от холода, и, с трудом повернув голову, видела неподвижную фигуру Ивана. Лицо было темным, только блестели глаза. Протяни руку — и можно дотронуться до его плеча. Не надо рукой. Вот она только посмотрела в его сторону, и он уже шевельнулся и глядит на нее, словно спрашивает: что с тобой? Зачем ты меня позвала?! Тебе плохо? Говори...
Шура делает шаг п перегибается через доску, точно старается заглянуть на бегущее внизу полотно дороги. Рука возле плеча Ивана, и он, боясь, что она упадет, осторожно опускает свою ладонь на ее спину. Лишь на се-кунду, но этого достаточно, чтобы внутри что-то отпустило и можно было вздохнуть без дрожи в зубах. Ладонь у Ивана тяжелая, жаркая, и она возвращает Шуре тепло вагона, сонное дыхание людей, потрескивание урлей в остывающей печи...
Они несмело улыбаются друг другу, а мимо них в грохоте и облаках дыма несется белая качающаяся земля.
Только однажды Иван сказал, стараясь за "смешком спрятать тревогу:
— Смешно подумать... Будь я позлее да дурнее... Или нет, если бы я просто тогда добросовестно исполнил свой долг, то никогда не увидел бы тебя... Стоял бы я один и смотрел в дверь... Как трудно людей свести вместе. А пустить по разным дорогам — достаточно любой ерунды.
Шура вспомнила дорогу, по которой провожала Володь-ку, как стояла в толпе на перроне и, поднимаясь на цыпочки, искала его поверх зеленых скаток и увидела, и оба бросились навстречу друг другу, словно между ними не было ни качающихся штыков, ни вещевых мешков и плачущих женщин... Увидела сразу, среди сотен голов.
— Нет,— сказала она,— пустяки могут увести в сторону, но не развести навсегда...
Иван понял ее по-своему. Он с благодарностью посмотрел на нее.
— Да,— ответил он,— ты права... Поэтому пустяков не было. Поэтому и стоим мы здесь вдвоем...
И в своей уверенности он был так беззащитен, что она ромолчала и даже испугалась внезапного выражения частья, появившегося на его губах, во всем строгом, отре-еном лице.
С нар спрыгнул заспанный Яковлев. Напился из ведра, ромко стуча жестяной кружкой, прошлепал босиком к ечке и стал натягивать сушившиеся сапоги.
— Эй, банда! — позвал он Ивана и Шуру.— Скоро танция... Айда со мной?
— А чего ж, пошли,— согласилась Шура.
— Но только уговор,— сказал Яковлев, пятернями прилаживая жесткие волосы.— Попался — чур не выдавать!
Второе — не жадничать. Жадный всегда попадается. А то еще пристрелит вас охрана, потом беды не оберешьея...
Поезд замедлил ход и долго катил вагоны вдоль заснеженных перронов и расплывающихся огней путевых стрелок, пока не остановился в узком коридоре между высокими пульманами с одной стороны и платформами с другой...
Сунув мешок под мышку, Яковлев первым спрыгнул на землю. За ним свалились в темноту Иван и Шура.
— А теперь тихо-о,— шепотом приказал Яковлев и затрусил вдоль состава. Он останавливался возле каждой платформы и, подскочив, заглядывал в щель между бортами.
— Не... не то. Железо.... Айда дальше, братцы!
Станция лежала в звонкой тишине, и каждый неосторожный звук падал в нее, как кусок льда в колодец. От любого шороха все замирали. Шура видела только черные неподвижные платформы, редкие звезды на небе и истоптанный снег.
— А ну, тихо-о.— прошептал Яковлев.— Попробую на запах... Кокс, он по-своему воняет...
Цыган присел на корточки и, закрыв глаза, вытянул шею и повел носом по сторонам.
Не выдержав, Шура прыснула в кулак. Иван толкнул ее в бок, и она фыркнула еще громче.
— Цыц!! — сдавленно прикрикнул Яковлев и буркнул: — Ничего тут нет... Углем и не пахнет. Потопали назад.
— Может, на соседних путях? — предположил Иван, и Яковлев нырнул под вагон. Они перелезли через рельсы,оглянулись и затрусили по шпалам. Слева высились тяжелые платформы. На одной из них был кокс. Яковлев торопливо забрался на кучу и стал скидывать на землю черные большие куски. Иван и Шура подбирали их и засовывали в мешок.
Прошел патруль в больших белых тулупах, надетых на шинели. Бойцы о чем-то разговаривали. Штыки качались над их головами. Шура и Иван залезли под платформу и легли на шпалы. Мимо них медленно прошагали валенки, донеслись голоса.
Их разговор затих, но долго еще Иван и Шура боялись вылезть из-под колес. Затем Яковлев взвалил мешок на спину, и они втроем побежали вдоль состава, перелезли на другой путь и вынырнули перед новым эшелоном. Вдруг ослепительная вспышка света бесшумно рванула темноту, озарила белым, и все стало блеклым, как недопроявленная фотография. Потом потухло и снова загорелось с громким шипением и брызгами искр. Зажмурившись, Шура отшатнулась в сторону. Иван прильнул к вагону. Яковлев застыл на месте, с мешком за плечами, согнувшись и выбросив вперед руку, словно заслоняясь от удара.
— Тьху, едри тебя в нос! — вдруг выругался он и сбросил мешок на землю.— Это ж так можно и концы отдать с перепугу...
Шура открыла глаза. Она увидела платформу и на ней что-то громадное и черное. Два человека сидели на этой бесформенной груде, и в руках у них бились пылающие стрелы огней, которые освещали ржавое железо, скомканные гусеницы и вздыбленное дуло пушки. В руках у одного из рабочих пламя неожиданно уменьшилось, сделалось! почти фиолетовым и погасло.
— Чего это вы, ребята, на ночь глядя? — спросил Яковлев.— Дня вам не хватает?
— А вы кто такие? — недружелюбно спросил рабочий. Был он в короткой стеганке и ватных брюках, лоснящихся от масла. Ушанка натянута глубоко на лоб. Лицо небритое, с крупными потрескавшимися губами.
— С эшелона,— махнул рукой Яковлев.
— А-а-а, эвакуированные,— догадался рабочий.
С платформы спрыгнул второй, в заплатанном полушубке, в валенках с красными калошами. Насмешливо бросил, разглядывая всех троих.
— Выковырянные?! Что, по кокс собрались? Или уже с урожаем?
— Ладно, не трожь их,— хмуро перебил первый рабочий.— Кажется, это их в городе расселять будут...
— У меня уже двое, из-под Смоленска,— отмахнулся дядя в полушубке.— А вот такую коротышку я бы еще взял.— Он подмигнул Шуре и вскинул голову к платформе: — Ну что там?! Берет?
— Царапает,— донесся голос с вершины бесформенной груды.— Такой металл запросто не возьмешь!
Они замолчали. Один из рабочих достал кисет, и все, кроме Шуры, закурили, долго и тщательно скручивая цигарки из газетной бумаги. В воздухе пахло приторно-сладким. Ветер приносил порывами запах горелого железа.
Шура уткнулась носом в поднятый воротник. Иван кашлял, косясь на брезгливо сморщившегося Яковлева. Только рабочие стояли невозмутимо, сладко затягивались и выпускали тугие дымы табака и морозного воздуха.
Наконец один из них, в короткой стеганке, кивнул на платформу:
— Танки... Десять платформ горелого железа. Гонят на переплавку. Тут все перемешалось — где паши, где немцы, черта два определишь...
— Но этот-то наш,— вставил в полушубке.
— Этот наш,— согласился в ватнике.— Тридцатьчетверку ни с чем не спутаешь. Подожгли ее. Спалили дотла. Да, видать, р.ебятишки вылезть не успели, а может, и не хотели... Сейчас не угадаешь. Факт тот, что все люки задраены. Сгорели, как «Варяг» утонул, все в коробке остались... Когда грузили, то не обратили внимания, а дорога дальняя... Сегодня днем народ заметил что-то не то... Задержали эшелон, обследовали. Ну и решили газорезкой выплавить люки...
— Чего им дальше ехать,— усмехнулся в полушубке.— Хватит, поездили... Вот она, история... Нечеловеческой смертью заживо сгорели, а не сдались. И через всю Россию проехали в своем железном гробу на восьми колесах...
Рабочий в коротком ватнике бросил окурок, затоптал его валенком и в раздумье сказал.
— Похороним ребят, как полагается.. Кто знает, может, емляки. В жизни все бывает. Может, судьба их домой ривела...
— Бывали, такие случаи,— согласился Яковлев.— В океан бутылку с письмом бросают, и то она адресата находит. А тут целый танк с экипажем. Должны они были пе-ед смертью о доме подумать, о матери. За тысячу верст
родной человек умирает, а тебя здесь словно молотком по сердцу.
— У них, возможно, документов не найдешь,— проговорил тот, что в полушубке.— Все сгорело. Ничего не определишь. Может, кто и получит о них весточку, так и та будет: «Без вести пропавший»... А похороним мы их просто, как безымянных солдат-героев.
— Не бывает таких, «без вести пропавших»,— вдруг тихо сказал Иван, и все повернулись к нему.
— Бывает, парень,— ответил рабочий в короткой стеганке.— Еще сколько.
— Нет,— качнул головой Иван.— Есть только потерянные и забытые... Забытые. Но придет время, и все распутается. Вспомнят каждого.
— Это глупости,— перебил дядя в полушубке.— Ого-род иной раз копаешь, и лопатой кость вывернешь. Догадайся, чья — или собаки, или человека?! Разметало ветром, водой размыло по оврагам, только и осталась одна костяшка...
— Ничего,— произнес Иван.— По одной кости облик динозавра определили... тех, что жили тысячи лет назад. А тут человек. Вы не'знаете, не знаете еще, что будет после войны...
— Ну, уж ты-то знаешь,— хохотнул Яковлев,— гадалка.
— ...А после войны им памятник поставят .высотой в трехэтажный дом. Тысячи людей сюда приедут. Может, и город этот будет знаменит только тем, что в нем сгоревшие танкисты похоронены. И вы еще детям станете рассказывать, как ночью танк их распиливали...
— Может быть,— неуверенно сказал парень в коротком ватнике и, помолчав, добавил.— Шли бы вы к себе домой... Сейчас на работу опоздаешь на десять минут — под суд отдают, а с вашим мешком горя наберетесь...
— И то дело,— заговорил Яковлев и с трудом закинул мешок на спину.— Всего вам, ребята...
У своего вагона, когда в него влез Яковлев, Шура тронула Ивана за плечо. Он остановился и с недоумением посмотрел на девушку. Она прислонилась спиной к доскам и, разминая калошей снег, тихо сказала:
— Ты помнишь наш разговор о памяти. Я еще тебя убеждала, что счастье можно передать...
— Нет, Шура, человек рождается, и ничего не помнит, Он чист, как белая бумага, на ней ни одной буковки. И все начинает сам, заново...
— Я насчет того,—повернулась к нему Шура,—что чист, как белый лист бумаги, не верю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25