..
— Да, это верно,— согласился отец.
— Вот у нас, в .Швейцарии, немцев и за народ не считали, а здесь они везде в почете были, потому и измены кругом,— тоненько пропела Анна Григорьевна.
— Вы что, жили в Швейцарии? — спросил подрядчик.
— Да, я образованная. Это сейчас... Отец не дал ей досказать.
— А как вы думаете, Сигизмунд Карлович, наши могут Варшаву отдать?
— Отдадут. Русские все отдадут...
— Вот у нас, в Швейцарии, ни за что бы не допустили... Кушайте, Сигизмунд Карлович, кушайте. Женя, отрежь гостю кусочек уточки...
— Красавица-то у тебя совсем большая ,—говорит подрядчик.— Замуж пора.
— Не говорите глупостев, Сигизмунд Карлович, я—девица порядочная...— слышится жеманный голос Жени.
— Дура, корова необтесанная,— гудит отец. Молчание.., Отец наполняет рюмки и с грустью в голосе говорит?
— Если заберут Варшаву, поеду в Сибирь.,. Природу я люблю, Сигизмунд Карлович. Куплю себе коня и буду ездить в тайгу на охоту.
- Вот у нас, в Швейцарии, охота так охота!..
- Да перестань ты, дура,— «у нас» да «у нас» — не даст слова сказать.
Анна Григорьевна смолкает... Поздно вечером пьяненький, еле владеющий ногами подрядчик уходит,
— Хороший ты человек,— говорит он отцу у порога.— Порядок у тебя дома, дисциплина... Самое главное — дисциплина.
— У меня строго.,, А если чего не так, всыплю по первое число: знай наших, не забывай своих..,
И они оба громко хохочут.На следующий день, наскоро пообедав, отец побежал а постройку. Там он получил работу водопроводчика.Уходя, он прикидывал: если будет зарабатывать по семьдесят копеек в день, сможет купить мне ботинки, Симе — платье, Володе — костюмчик. Он был весело возбужден, шутил, предвкушая предстоящее обогащение.
Отец вернулся поздно вечером, усталый, забрызганный известью, с запыленным лицом. Он сел в кухне на табурет, опустил между ног огромные волосатые руки и так просидел с полчаса.
— Ломит меня, Анй... Всего ломит — шестнадцать часов отработал,— тихо, не поворачивая головы, произнес он.
— Ты бы, Федюша, горяченькой водой помылся, она как рукой усталость снимет,— посоветовала Анна Григорьевна.
— Погоди ты, не могу... тела поднять.
Скоро отцовская веселость пропала: он приходил усталый, неразговорчивый, с глубоко запавшими зеленоватыми глазами и острыми, выпирающими скулами.
Посидев несколько минут у стола, медленно подымался, шел в комнату, сбрасывал рабочий пиджак и, не умываясь, голодный, молчаливый, ложился на сундук, куда Анна Григорьевна бросала старенькое, потрепанное одеяло. Он пробовал сомкнуть посиневшие веки, но сон не приходил. Отец лежал на сундуке по нескольку часов, тяжело ворочаясь с боку на бок.
В доме по вечерам перестали разговаривать, ходили на носках, боялись скрипнуть стулом, чтобы не раздражать отца. Стоило кому-нибудь хлопнуть дверью, рассмеяться или громко произнести слово, как отец сейчас же подымал голову и смотрел мутными, ненавидящими глазами.
— Скотина! — шипел он.— Ты не видишь, что отец устал?
Или, свесив с сундука длинные, худые ноги, подзывал провинившегося к себе, бил по лицу и, прогнав, снова ложился на сундук.
Придирался он ко всякому пустяку и жестоко бил нас.Подозвав к себе Женю и испытующе оглядев ее, он спрашивал:
— Сколько дважды два?
И, не дав опомниться смущенной и испуганной Жене, басил:
— А? не знаешь, дура швейцарская!.. Пошла вон, корова!
— Саша! — кричал он, когда уходила Женя. Я медленно, неохотно подходил к нему.
— Кто твой отец? — спрашивал он.
— Машинист.
— Врешь, сукин сын,— твой отец всем машинистам машинист. Я самого царя возил...
Первую получку за месяц работы на постройке он не принес домой: раздобыв где-то водку, он пропьянствовал до утра воскресного дня с Сигизмундом Карловичем.Пришел домой утром желтый, помятый, с разорванным воротом рубашки и грязными руками. Властно распахнув дверь, подошел к водопроводному крапу, залпом выпил несколько кружек воды, потом прошел в комнату, сел на обитый жестью сундук, снял сапоги, бросив их под стол, и лег.
Проснулся, когда улицу покрыли серые сумерки. Ходил злой и раздраженный, отбрасывая ногами попадающиеся на пути стулья, и курил папиросу за папиросой.Следующей получки отцу дождаться не пришлось.Вскоре после попойки он вышел на постройку с утра, так как на дежурство в депо должен был пойти на ночь.
Во дворе возле постройки стоял старенький, хилый деревянный домик, в котором отец и еще несколько рабочих готовили водопроводные трубы. В другой половине этого дома, отделенной тонкой дощатой перегородкой, помещалась конторка подрядчика.
Часто отец слышал, как во время морозов каменщики отказывались класть кирпич, ссылаясь на то, что цемент мерзлый, «не схватывает» и что весной, когда потеплеет, он может растаять, и тогда неминуемо быть катастрофе.
Угрюмо выслушав каменщиков, Сигизмунд Карлович спокойно, коротко говорил:
— Кто не хочет работать, того держать не будем, нужды большой нет...
И каменщики, боясь быть уволенными, продолжали работу.
Настала теплая ранняя весна. Был март. На улицах, по водостокам, у тротуаров, журчали грязные стремительные ручейки. Тротуары лоснились от слякоти.
По ночам, во время легких заморозков, ручейки покрывались тонким льдом, а к полудню, когда над плоскими крышами домов показывалось солнце, все таяло.
В этот день где-то на десятом этаже оттаял цемент и несколько кирпичей отвалилось, они пробили крышу конторки.
Рабочие встревожились, пришли к подрядчику.
Высокий русобородый каменщик отделился от группы рабочих и, зло глядя на подрядчика, сказал:
— Начинается, Сигизмунд Карлович, побьет, всех... Не можем работать.
Закинув назад руки, широко расставив ноги, Сигиз-мунд Карлович стоял хмурый, злой.
— Кто не хочет работать, тот может сейчас получить расчет,—произнес он резко после небольшой паузы.
Русобородый сжал кулаки, обветренные губы его скривились. Он круто повернулся и направился к выходу. Остальные рабочие продолжали молча стоять.
Отца моего не было среди них. Он сидел поодаль, растерянный, одинокий, не решаясь присоединиться к общему протесту.Подрядчик постоял еще немного, о чем-то раздумывая, потом сплюнул, круто повернулся и пошел в пивную.
Было тепло. Мне хотелось поиграть на площадке, где собралась вся детвора нашего дома.Я отдал отцу хлеб и вышел на улицу. Вдруг со двора строящегося дома донесся оглушительный грохот. Над Еоротами поднялись густые клубы пыли.
Кто-то крикнул:
— Обвал... Погибаем!..
Я бросился к воротам, но вход оказался заваленным беспорядочной грудой кирпичей.Подбежал к окнам, но они были крепко заколочены досками...
- Папа... мой папа... убило папу...— закричал я, не помня себя.
У ворот быстро собралась толпа. Кто-то сбегал в аптеку и вызвал по телефону полицию. Вдруг снова послышался грохот.
— Падает!.. Падает...— крикнули в толпе.
Давя друг друга, в панике, люди бросились бежать по улице.Я растерянно смотрел на убегающих и не знал, что делать.В это время из-за угла появились важные, озабоченные полицейские во главе с полицмейстером. Они оцепили квартал и стали отгонять любопытных.
Шумно подъехала пожарная команда, а за ней — карета скорой помощи.Широкоплечий, с квадратной бородкой, полицейский загнал меня во двор, за решетчатые ворота, против постройки. Люди в брезентовых костюмах и медных касках торопливо отдирали от окон доски и лопатами, ломами, кирками разбивали и отбрасывали от ворот кирпичи.
К вечеру, когда потемнел город, из ворот постройки стали выносить на носилках раненых и убитых, накрытых простынями.В конце улицы, за очертаниями высокого купола церкви, взошла луна.
Я безразлично шел мимо домов, магазинов, киосков, не замечая вечерней беззаботной суетни людей... Отца привезли на извозчике. Он отказался лежать в больнице и грозился выпрыгнуть в окно, если его не отпустят. У дома он вылез из пролетки и без помощи сестры, спотыкаясь, осунувшийся, с перевязанной головой, медленно пошел через двор.
Из окон, из дверей молча выглядывали соседи. Отец пролежал в постели больше месяца. Со службы его не уволили, но и платить отказались, потому что увечье он получил на другой работе.
Дома у нас стало еще голодней. Часто мы вовсе оставались без обеда. Анна Григорьевна давала каждому только по небольшому ломтю черного хлеба.Но и на хлеб скоро не стало хватать денег: продано было все, что возможно было продать; лавочники, узнав о болезни отца, отказывались давать хлеб в кредит...
Каждый день после школы я уходил к нашему другу часовщику. Там я садился на стул у дверей и наблюдал, как Люба убирает в квартире, а маленькие дети, Яша и Исай, ползают по половику, играя медными колесиками от испорченных часов.Как-то вечером старый часовщик предложил мне поужинать вместе с его семьей. Я с жадностью посмотрел на заправленную луком и постаым маслом селедку, но есть, стыдясь, отказался.
— Почему же вы, молодой человек отказываетесь оужинать? Неужели у евреев селедка хуже, чем у рус-ких?... — обиженно спросил старик. - Спасибо, я уже кушая,—смущенно ответил я и пустил глаза.
Когда все стали оживленно ужинать, я с сожалением умал; что напрасно отказался от еды.
— А почему вы такой грустный? — спросила меня друг Люба.
— Спасибо, я уже смеялся сегодня,— сказал я, за-тенчиво перебирая конец ситцевой рубашки.
Люба весело рассмеялась, а часовщик, строго посмотрев на меня, сказал:
— Вы так же смеялись сегодня, как и кушали. Садитесь за стол!
Неловко, медленно я подошел к столу и сел на скамейку возле Любы.Когда закончился ужин, часовщик спросил меня:
— Как вы живете теперь, молодой Яхно?
— Плохо,— признался я,—один черный хлеб куша-ем. Папа поэтому сердитый, всех ругает и бьет.
Поздно вечером часовщик пришел к нам и низко поклонился отцу:
— Пусть пан Яхно не сердится, если я одолжу ему немного денег. Я знаю, что пану Яхно сейчас очень трудно. Когда пан Яхно будет работать, он мне отдаст, а теперь старый Бронштейн обязан помочь своему соседу, Отец взял деньги и поблагодарил.
На запад, растянувшись на десятки кварталов, двигались войска — отстаивать Варшаву. Шла понурая, без песен пехота; покачиваясь в седлах, проезжали казаки с длинными пиками; грохоча, увлекаемые мохнатыми лошадьми, катились по улицам тяжелые орудия.
Из Варшавы войска выходили нарядные: казаки в широких шароварах с красными лампасами, с чубами, выбившимися из-под фуражек, а возвращались — помятые, потрепанные, с перевязанными руками, на костылях...
Раненых грузили в наспех сформированные эшелоны и отправляли на восток.По улицам сновали тревожные, озабоченные люди. То и дело где-нибудь из ворот выкатывалась телега, нагруженная сундуками, чемоданами, домашней рухлядью.
За телегами шли озабоченные, мрачные мужчины и женщины с детьми. На вокзалах они просиживали сутками, ожидая отправки в тыл.К полудню, когда несколько спадал туман, над городом появлялись немецкие самолеты. Над вокзалами, над мостами и казармами вспыхивали взрывы бомб.
По ночам издалека доносились глухие отзвуки орудийной канонады. Люди прислушивались к грохоту, пытаясь разгадать, насколько близко подошли немцы.
Наша семья готовилась к эвакуации. Анна Григорьевна укладывала в сундук вещи, связывала узелки.Отец объявил нам, что завтра для железнодорожников и их семей будут поданы вагоны и всех вывезут из Варшавы, так как немцы уже подступили к городу.
— А я останусь пока здесь... Этого требует служба,— добавил он.— Смотри, Аня, береги детей... я скоро приеду...
Всю ночь, мы суетились в темноте, собирая вещи.Утром почти все было унесено на Западный вокзал. Дома осталась только небольшая корзина с посудой. Я и Сима отправились за ней.
В доме было пусто, неуютно: на полу, на столах, на Продранном диване, из которого вылезли пружины и мелкая стружка, валялись разбитые тарелки, тряпки, коробки, банки. В углу стоял раскрытый шкаф с отцовской одеждой.
Мы взяли корзину, попрощались с семьей часовщика и пошли на кладбище проститься с матерью.Среди одиноких деревянных крестов, каменных памятников и склепов разыскали могилу с маленьким сосновым крестом. Из насыпи над могилой выбивалась травка. У креста желтела семья диких ромашек.
Сима молча постояла несколько минут, потом, закинув за спину косу, стала очищать могилку от бурьяна и поправила разбросанные кем-то у креста камешки.
Я сидел на каменной плите соседней могилы, поросшей мхом, и смотрел на Симу.
— Нет нашей мамы,— тихо сказала она, и губы ее скривились...
На кладбище было пусто. Высокие оголенные ветви деревьев плавно раскачивались на ветру; кричали где-то беспокойные грачи. Сима перекрестилась, нагнулась и поцеловала холодную землю.
— Прощай, мама,— сказала Сима.
— Прощай, мама,— повторил я. На вокзале мы простились с отцом.
И потекли дни, недели в душной, набитой людьми теплушке.
Город Сумы.
Мы поселились на окраине города, у лавочника Киселева. У него был большой каменный дом и бакалейная лавка с вывеской над дверью: «Продажа оптом и в розницу».
Киселев — огромный мужчина лет пятидесяти, с широкой седой бородой, мясистыми щеками и большими серыми глазами.Ежедневно его можно было видеть расхаживающим по двору в синем картузе, в жилетке поверх белой с голубыми крапинками рубахи. Он неторопливо распоряжался по хозяйству: заглядывал на огород, где, сгибаясь над грядами, работали наемные женщины, открывал двери конюшни, проводил ладонью по крупам лошадей,
потом шел в сад, раскинувшийся на берегу узенькой речушки, и там долго бродил вокруг деревьев, закинув назад пухлые короткие руки.
В лавке постоянно стояла его невестка Марина — жена старшего сына Ивана, пропавшего на Западном фронте.Мы заняли маленькую комнатку, около кухни. Денег, которые отец дал на проезд, хватило ненадолго.
Недели через две Сима поступила горничной к сахарозаводчику Харитоненко, а я начал работать «в крахмальном производстве», наспех оборудованном во дворе Киселева.
Около огромных деревянных корыт на солнцепеке суетилось человек пятнадцать подростков.Киселев получил большой заказ на крахмал от какого-то военного ведомства. Каждому из нас он платил по десять копеек в день и кормил один раз борщом, густо заправленным сметаной.
С сумерками мы заканчивали работу и усталые садились вокруг стола. Ели мы долго и молчаливо, аккуратно облизывали ложки. Приходил Киселев и, закинув назад пухлые руки, спрашивал:
— Ну як, хлопцы, поилы добрэ?
— Добрэ, дякуем, Петра Афанасьевич.
— Ну и гарно.
Киселев вынимал из кармана широких шаровар мешочек со звенящим серебром, высыпал деньги на угол стола, отсчитывал каждому по гривеннику и говорил;
— Працюйте добрэ, ничего для вас не пожалкую. Мы вставали из-за стола и, довольные очередной получкой, шумно выходили за ворота, на потемневшую улицу.
Я сдружился с маленьким, веснушчатым, хилым мальчиком. Иваном Федько, который жил через улицу, против нас, в облупленной, покосившейся хате.Федько исполнилось двенадцать лет, и он был единственным работником в доме. Больная туберкулезом мать постоянно лежала в постели. Отец Ивана с первых дней мобилизации ушел на фронт и числился в списке без вести пропавших под Перемышлем. Мать Ивана получала небольшое пособие за мужа, но этих денег не хватало даже на хлеб; и поэтому Иван старался «добывать
копейку». Просыпался он на рассвете, с первыми петухами, брал удилище и уходил на речку. Он просиживал в ветлах по нескольку часов, до восхода солнца. Пескари в этой речке ловились удивительно хорошо на скатанные кусочки хлеба. Когда помятая жестяная банка наполнялась рыбой, он шел домой, варил уху и, накормив мать, прибегал будить меня.
Стаскивая меня за ноги с пахучего сена и шумно смеясь, он кричал:
— Сашко, вставай, працюваты треба.
Я тер сонные, опухшие глаза и недовольно смотрел на Ивана.Мы работали вместе у одного чана: терли картошку, раскладывали ее на длинные жестяные листы и разговаривали о книгах. Иван много читал о путешествиях в далекие страны и рассказывал мне, что помнил. Я очень мало учился в школе и не читал ни одной книги, кроме букваря, и поэтому очень завидовал Ивану. Вечером, когда заканчивалась наша работа, мы шли с Иваном на соседнюю улицу, к белому оштукатуренно-му дому, и робко останавливались у калитки, в тиши акаций. Иван цеплялся руками за карниз крайнего окна, заглядывал в комнату и осторожно стучал пальцем по стеклу. На стук выходнла маленькая чистая девушка, чительница приходской школы, Валентина Сергеевна, приглашала нас.
Мы нерешительно переступали порог и входили в истенькую, опрятную комнатку со множеством книг.
— Что же вам дать, ребята? — задумываясь, спрашивала она.
— Нам бы ще-нэбудь про разбойников,— деловито говорил Иван, перебирая руками картуз,— або про господина Жюля Вернова,— дюже антерес маем мы до цих книжек, Валентина Сергеевна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
— Да, это верно,— согласился отец.
— Вот у нас, в .Швейцарии, немцев и за народ не считали, а здесь они везде в почете были, потому и измены кругом,— тоненько пропела Анна Григорьевна.
— Вы что, жили в Швейцарии? — спросил подрядчик.
— Да, я образованная. Это сейчас... Отец не дал ей досказать.
— А как вы думаете, Сигизмунд Карлович, наши могут Варшаву отдать?
— Отдадут. Русские все отдадут...
— Вот у нас, в Швейцарии, ни за что бы не допустили... Кушайте, Сигизмунд Карлович, кушайте. Женя, отрежь гостю кусочек уточки...
— Красавица-то у тебя совсем большая ,—говорит подрядчик.— Замуж пора.
— Не говорите глупостев, Сигизмунд Карлович, я—девица порядочная...— слышится жеманный голос Жени.
— Дура, корова необтесанная,— гудит отец. Молчание.., Отец наполняет рюмки и с грустью в голосе говорит?
— Если заберут Варшаву, поеду в Сибирь.,. Природу я люблю, Сигизмунд Карлович. Куплю себе коня и буду ездить в тайгу на охоту.
- Вот у нас, в Швейцарии, охота так охота!..
- Да перестань ты, дура,— «у нас» да «у нас» — не даст слова сказать.
Анна Григорьевна смолкает... Поздно вечером пьяненький, еле владеющий ногами подрядчик уходит,
— Хороший ты человек,— говорит он отцу у порога.— Порядок у тебя дома, дисциплина... Самое главное — дисциплина.
— У меня строго.,, А если чего не так, всыплю по первое число: знай наших, не забывай своих..,
И они оба громко хохочут.На следующий день, наскоро пообедав, отец побежал а постройку. Там он получил работу водопроводчика.Уходя, он прикидывал: если будет зарабатывать по семьдесят копеек в день, сможет купить мне ботинки, Симе — платье, Володе — костюмчик. Он был весело возбужден, шутил, предвкушая предстоящее обогащение.
Отец вернулся поздно вечером, усталый, забрызганный известью, с запыленным лицом. Он сел в кухне на табурет, опустил между ног огромные волосатые руки и так просидел с полчаса.
— Ломит меня, Анй... Всего ломит — шестнадцать часов отработал,— тихо, не поворачивая головы, произнес он.
— Ты бы, Федюша, горяченькой водой помылся, она как рукой усталость снимет,— посоветовала Анна Григорьевна.
— Погоди ты, не могу... тела поднять.
Скоро отцовская веселость пропала: он приходил усталый, неразговорчивый, с глубоко запавшими зеленоватыми глазами и острыми, выпирающими скулами.
Посидев несколько минут у стола, медленно подымался, шел в комнату, сбрасывал рабочий пиджак и, не умываясь, голодный, молчаливый, ложился на сундук, куда Анна Григорьевна бросала старенькое, потрепанное одеяло. Он пробовал сомкнуть посиневшие веки, но сон не приходил. Отец лежал на сундуке по нескольку часов, тяжело ворочаясь с боку на бок.
В доме по вечерам перестали разговаривать, ходили на носках, боялись скрипнуть стулом, чтобы не раздражать отца. Стоило кому-нибудь хлопнуть дверью, рассмеяться или громко произнести слово, как отец сейчас же подымал голову и смотрел мутными, ненавидящими глазами.
— Скотина! — шипел он.— Ты не видишь, что отец устал?
Или, свесив с сундука длинные, худые ноги, подзывал провинившегося к себе, бил по лицу и, прогнав, снова ложился на сундук.
Придирался он ко всякому пустяку и жестоко бил нас.Подозвав к себе Женю и испытующе оглядев ее, он спрашивал:
— Сколько дважды два?
И, не дав опомниться смущенной и испуганной Жене, басил:
— А? не знаешь, дура швейцарская!.. Пошла вон, корова!
— Саша! — кричал он, когда уходила Женя. Я медленно, неохотно подходил к нему.
— Кто твой отец? — спрашивал он.
— Машинист.
— Врешь, сукин сын,— твой отец всем машинистам машинист. Я самого царя возил...
Первую получку за месяц работы на постройке он не принес домой: раздобыв где-то водку, он пропьянствовал до утра воскресного дня с Сигизмундом Карловичем.Пришел домой утром желтый, помятый, с разорванным воротом рубашки и грязными руками. Властно распахнув дверь, подошел к водопроводному крапу, залпом выпил несколько кружек воды, потом прошел в комнату, сел на обитый жестью сундук, снял сапоги, бросив их под стол, и лег.
Проснулся, когда улицу покрыли серые сумерки. Ходил злой и раздраженный, отбрасывая ногами попадающиеся на пути стулья, и курил папиросу за папиросой.Следующей получки отцу дождаться не пришлось.Вскоре после попойки он вышел на постройку с утра, так как на дежурство в депо должен был пойти на ночь.
Во дворе возле постройки стоял старенький, хилый деревянный домик, в котором отец и еще несколько рабочих готовили водопроводные трубы. В другой половине этого дома, отделенной тонкой дощатой перегородкой, помещалась конторка подрядчика.
Часто отец слышал, как во время морозов каменщики отказывались класть кирпич, ссылаясь на то, что цемент мерзлый, «не схватывает» и что весной, когда потеплеет, он может растаять, и тогда неминуемо быть катастрофе.
Угрюмо выслушав каменщиков, Сигизмунд Карлович спокойно, коротко говорил:
— Кто не хочет работать, того держать не будем, нужды большой нет...
И каменщики, боясь быть уволенными, продолжали работу.
Настала теплая ранняя весна. Был март. На улицах, по водостокам, у тротуаров, журчали грязные стремительные ручейки. Тротуары лоснились от слякоти.
По ночам, во время легких заморозков, ручейки покрывались тонким льдом, а к полудню, когда над плоскими крышами домов показывалось солнце, все таяло.
В этот день где-то на десятом этаже оттаял цемент и несколько кирпичей отвалилось, они пробили крышу конторки.
Рабочие встревожились, пришли к подрядчику.
Высокий русобородый каменщик отделился от группы рабочих и, зло глядя на подрядчика, сказал:
— Начинается, Сигизмунд Карлович, побьет, всех... Не можем работать.
Закинув назад руки, широко расставив ноги, Сигиз-мунд Карлович стоял хмурый, злой.
— Кто не хочет работать, тот может сейчас получить расчет,—произнес он резко после небольшой паузы.
Русобородый сжал кулаки, обветренные губы его скривились. Он круто повернулся и направился к выходу. Остальные рабочие продолжали молча стоять.
Отца моего не было среди них. Он сидел поодаль, растерянный, одинокий, не решаясь присоединиться к общему протесту.Подрядчик постоял еще немного, о чем-то раздумывая, потом сплюнул, круто повернулся и пошел в пивную.
Было тепло. Мне хотелось поиграть на площадке, где собралась вся детвора нашего дома.Я отдал отцу хлеб и вышел на улицу. Вдруг со двора строящегося дома донесся оглушительный грохот. Над Еоротами поднялись густые клубы пыли.
Кто-то крикнул:
— Обвал... Погибаем!..
Я бросился к воротам, но вход оказался заваленным беспорядочной грудой кирпичей.Подбежал к окнам, но они были крепко заколочены досками...
- Папа... мой папа... убило папу...— закричал я, не помня себя.
У ворот быстро собралась толпа. Кто-то сбегал в аптеку и вызвал по телефону полицию. Вдруг снова послышался грохот.
— Падает!.. Падает...— крикнули в толпе.
Давя друг друга, в панике, люди бросились бежать по улице.Я растерянно смотрел на убегающих и не знал, что делать.В это время из-за угла появились важные, озабоченные полицейские во главе с полицмейстером. Они оцепили квартал и стали отгонять любопытных.
Шумно подъехала пожарная команда, а за ней — карета скорой помощи.Широкоплечий, с квадратной бородкой, полицейский загнал меня во двор, за решетчатые ворота, против постройки. Люди в брезентовых костюмах и медных касках торопливо отдирали от окон доски и лопатами, ломами, кирками разбивали и отбрасывали от ворот кирпичи.
К вечеру, когда потемнел город, из ворот постройки стали выносить на носилках раненых и убитых, накрытых простынями.В конце улицы, за очертаниями высокого купола церкви, взошла луна.
Я безразлично шел мимо домов, магазинов, киосков, не замечая вечерней беззаботной суетни людей... Отца привезли на извозчике. Он отказался лежать в больнице и грозился выпрыгнуть в окно, если его не отпустят. У дома он вылез из пролетки и без помощи сестры, спотыкаясь, осунувшийся, с перевязанной головой, медленно пошел через двор.
Из окон, из дверей молча выглядывали соседи. Отец пролежал в постели больше месяца. Со службы его не уволили, но и платить отказались, потому что увечье он получил на другой работе.
Дома у нас стало еще голодней. Часто мы вовсе оставались без обеда. Анна Григорьевна давала каждому только по небольшому ломтю черного хлеба.Но и на хлеб скоро не стало хватать денег: продано было все, что возможно было продать; лавочники, узнав о болезни отца, отказывались давать хлеб в кредит...
Каждый день после школы я уходил к нашему другу часовщику. Там я садился на стул у дверей и наблюдал, как Люба убирает в квартире, а маленькие дети, Яша и Исай, ползают по половику, играя медными колесиками от испорченных часов.Как-то вечером старый часовщик предложил мне поужинать вместе с его семьей. Я с жадностью посмотрел на заправленную луком и постаым маслом селедку, но есть, стыдясь, отказался.
— Почему же вы, молодой человек отказываетесь оужинать? Неужели у евреев селедка хуже, чем у рус-ких?... — обиженно спросил старик. - Спасибо, я уже кушая,—смущенно ответил я и пустил глаза.
Когда все стали оживленно ужинать, я с сожалением умал; что напрасно отказался от еды.
— А почему вы такой грустный? — спросила меня друг Люба.
— Спасибо, я уже смеялся сегодня,— сказал я, за-тенчиво перебирая конец ситцевой рубашки.
Люба весело рассмеялась, а часовщик, строго посмотрев на меня, сказал:
— Вы так же смеялись сегодня, как и кушали. Садитесь за стол!
Неловко, медленно я подошел к столу и сел на скамейку возле Любы.Когда закончился ужин, часовщик спросил меня:
— Как вы живете теперь, молодой Яхно?
— Плохо,— признался я,—один черный хлеб куша-ем. Папа поэтому сердитый, всех ругает и бьет.
Поздно вечером часовщик пришел к нам и низко поклонился отцу:
— Пусть пан Яхно не сердится, если я одолжу ему немного денег. Я знаю, что пану Яхно сейчас очень трудно. Когда пан Яхно будет работать, он мне отдаст, а теперь старый Бронштейн обязан помочь своему соседу, Отец взял деньги и поблагодарил.
На запад, растянувшись на десятки кварталов, двигались войска — отстаивать Варшаву. Шла понурая, без песен пехота; покачиваясь в седлах, проезжали казаки с длинными пиками; грохоча, увлекаемые мохнатыми лошадьми, катились по улицам тяжелые орудия.
Из Варшавы войска выходили нарядные: казаки в широких шароварах с красными лампасами, с чубами, выбившимися из-под фуражек, а возвращались — помятые, потрепанные, с перевязанными руками, на костылях...
Раненых грузили в наспех сформированные эшелоны и отправляли на восток.По улицам сновали тревожные, озабоченные люди. То и дело где-нибудь из ворот выкатывалась телега, нагруженная сундуками, чемоданами, домашней рухлядью.
За телегами шли озабоченные, мрачные мужчины и женщины с детьми. На вокзалах они просиживали сутками, ожидая отправки в тыл.К полудню, когда несколько спадал туман, над городом появлялись немецкие самолеты. Над вокзалами, над мостами и казармами вспыхивали взрывы бомб.
По ночам издалека доносились глухие отзвуки орудийной канонады. Люди прислушивались к грохоту, пытаясь разгадать, насколько близко подошли немцы.
Наша семья готовилась к эвакуации. Анна Григорьевна укладывала в сундук вещи, связывала узелки.Отец объявил нам, что завтра для железнодорожников и их семей будут поданы вагоны и всех вывезут из Варшавы, так как немцы уже подступили к городу.
— А я останусь пока здесь... Этого требует служба,— добавил он.— Смотри, Аня, береги детей... я скоро приеду...
Всю ночь, мы суетились в темноте, собирая вещи.Утром почти все было унесено на Западный вокзал. Дома осталась только небольшая корзина с посудой. Я и Сима отправились за ней.
В доме было пусто, неуютно: на полу, на столах, на Продранном диване, из которого вылезли пружины и мелкая стружка, валялись разбитые тарелки, тряпки, коробки, банки. В углу стоял раскрытый шкаф с отцовской одеждой.
Мы взяли корзину, попрощались с семьей часовщика и пошли на кладбище проститься с матерью.Среди одиноких деревянных крестов, каменных памятников и склепов разыскали могилу с маленьким сосновым крестом. Из насыпи над могилой выбивалась травка. У креста желтела семья диких ромашек.
Сима молча постояла несколько минут, потом, закинув за спину косу, стала очищать могилку от бурьяна и поправила разбросанные кем-то у креста камешки.
Я сидел на каменной плите соседней могилы, поросшей мхом, и смотрел на Симу.
— Нет нашей мамы,— тихо сказала она, и губы ее скривились...
На кладбище было пусто. Высокие оголенные ветви деревьев плавно раскачивались на ветру; кричали где-то беспокойные грачи. Сима перекрестилась, нагнулась и поцеловала холодную землю.
— Прощай, мама,— сказала Сима.
— Прощай, мама,— повторил я. На вокзале мы простились с отцом.
И потекли дни, недели в душной, набитой людьми теплушке.
Город Сумы.
Мы поселились на окраине города, у лавочника Киселева. У него был большой каменный дом и бакалейная лавка с вывеской над дверью: «Продажа оптом и в розницу».
Киселев — огромный мужчина лет пятидесяти, с широкой седой бородой, мясистыми щеками и большими серыми глазами.Ежедневно его можно было видеть расхаживающим по двору в синем картузе, в жилетке поверх белой с голубыми крапинками рубахи. Он неторопливо распоряжался по хозяйству: заглядывал на огород, где, сгибаясь над грядами, работали наемные женщины, открывал двери конюшни, проводил ладонью по крупам лошадей,
потом шел в сад, раскинувшийся на берегу узенькой речушки, и там долго бродил вокруг деревьев, закинув назад пухлые короткие руки.
В лавке постоянно стояла его невестка Марина — жена старшего сына Ивана, пропавшего на Западном фронте.Мы заняли маленькую комнатку, около кухни. Денег, которые отец дал на проезд, хватило ненадолго.
Недели через две Сима поступила горничной к сахарозаводчику Харитоненко, а я начал работать «в крахмальном производстве», наспех оборудованном во дворе Киселева.
Около огромных деревянных корыт на солнцепеке суетилось человек пятнадцать подростков.Киселев получил большой заказ на крахмал от какого-то военного ведомства. Каждому из нас он платил по десять копеек в день и кормил один раз борщом, густо заправленным сметаной.
С сумерками мы заканчивали работу и усталые садились вокруг стола. Ели мы долго и молчаливо, аккуратно облизывали ложки. Приходил Киселев и, закинув назад пухлые руки, спрашивал:
— Ну як, хлопцы, поилы добрэ?
— Добрэ, дякуем, Петра Афанасьевич.
— Ну и гарно.
Киселев вынимал из кармана широких шаровар мешочек со звенящим серебром, высыпал деньги на угол стола, отсчитывал каждому по гривеннику и говорил;
— Працюйте добрэ, ничего для вас не пожалкую. Мы вставали из-за стола и, довольные очередной получкой, шумно выходили за ворота, на потемневшую улицу.
Я сдружился с маленьким, веснушчатым, хилым мальчиком. Иваном Федько, который жил через улицу, против нас, в облупленной, покосившейся хате.Федько исполнилось двенадцать лет, и он был единственным работником в доме. Больная туберкулезом мать постоянно лежала в постели. Отец Ивана с первых дней мобилизации ушел на фронт и числился в списке без вести пропавших под Перемышлем. Мать Ивана получала небольшое пособие за мужа, но этих денег не хватало даже на хлеб; и поэтому Иван старался «добывать
копейку». Просыпался он на рассвете, с первыми петухами, брал удилище и уходил на речку. Он просиживал в ветлах по нескольку часов, до восхода солнца. Пескари в этой речке ловились удивительно хорошо на скатанные кусочки хлеба. Когда помятая жестяная банка наполнялась рыбой, он шел домой, варил уху и, накормив мать, прибегал будить меня.
Стаскивая меня за ноги с пахучего сена и шумно смеясь, он кричал:
— Сашко, вставай, працюваты треба.
Я тер сонные, опухшие глаза и недовольно смотрел на Ивана.Мы работали вместе у одного чана: терли картошку, раскладывали ее на длинные жестяные листы и разговаривали о книгах. Иван много читал о путешествиях в далекие страны и рассказывал мне, что помнил. Я очень мало учился в школе и не читал ни одной книги, кроме букваря, и поэтому очень завидовал Ивану. Вечером, когда заканчивалась наша работа, мы шли с Иваном на соседнюю улицу, к белому оштукатуренно-му дому, и робко останавливались у калитки, в тиши акаций. Иван цеплялся руками за карниз крайнего окна, заглядывал в комнату и осторожно стучал пальцем по стеклу. На стук выходнла маленькая чистая девушка, чительница приходской школы, Валентина Сергеевна, приглашала нас.
Мы нерешительно переступали порог и входили в истенькую, опрятную комнатку со множеством книг.
— Что же вам дать, ребята? — задумываясь, спрашивала она.
— Нам бы ще-нэбудь про разбойников,— деловито говорил Иван, перебирая руками картуз,— або про господина Жюля Вернова,— дюже антерес маем мы до цих книжек, Валентина Сергеевна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31