А в тех низкорослых, по-весеннему распустившихся кустах, что около депо, я тщательно прятал ворованный уголь и после, изгибаясь под тяжестью пыльного мешка и обливаясь потом, через болотистые топи нес его домой, на окраину города.
Какими спокойными и смирными кажутся домики, в которых раньше даже днем были наглухо закрыты ставни. Окна раскрыты настежь, трепещутся на ветру белые занавески и шторы.
Вспоминаю о родных. Как они сейчас живут? Что делает отец? Как встретят меня Володя и Лиза? У Лизы, наверно, еще курчавей стали ее золотистые волосы и голубей широко раскрытые ласковые глаза.
Еще две-три улицы — и я увижу их. Там, в маленьком деревянном домике, на берегу болотистой речушки, и не подозревают, что я так близко. Какой неожиданностью будет для них мое внезапное появление!
Пытаюсь идти быстрей, но вдруг спотыкаюсь о камень, и острая боль в йоге заставляет остановиться. В глазах темнеет, на лбу выступают капли пота.
— Фу... ты.
Сажусь па низенькую скамейку против церковного сада и жду, когда пройдет боль.Высокое, полуденное солнце отражается в яркой позолоте куполов.
На улицах теплынь. Май. Овеянная таежными ветрами, пахнет на бульварах черемуха. Подстриженные тополя выглядят свежо и молодо. У церкви низко нагибаются к земле отяжеленные листвой ветви берез. Издалека, с таежных сопок, ветер приносит смоляной запах сосны.
Боль моя постепенно проходит. Поправляю за спиной мешок и, опираясь на костыль, с волнением иду в знакомый переулок. У самого крыльца встречается девушка. У нее огненно-красные, переброшенные на грудь, толстые косы, а на лбу вьющиеся локоны. На ней белое полотняное платье. Накрахмаленное, оно блестит как стекло.
Девушка смотрит на меня так удивленно, что мне становится неловко.
— Пане Яхно! — вскрикивает она.— Откуда вы? А мы думали, что вас убили где-нибудь.
В девушке я с трудом узнаю Ядвигу Ямпольскую, нашу соседку. Ту самую Ядвигу, с которой так много раз я ходил в тайгу за ягодами и грибами.
— Меня не так легко убить. Живуч,— радостно восклицаю я и вглядываюсь в девушку.
Ядвига очень выросла за эти годы. У нее округлились груди, лицо стало серьезней. И только на ногах все та же розовая бугристая кожа.
— А почему вы с костылем? Вас ранили на войне?— спрашивает она.
— Да, к сожалению...
— А ваших уже нет здесь, они в вагонах в конце станции.
Я чувствую, как отхлынула от лица моего кровь.
— Что они, уезжают куда-нибудь?
С лукавым любопытством она осматривает мою шинель, папаху, рваный сапог на здоровой ноге, и едва заметная улыбка чуть трогает углы топких ее губ.
— Видите, мы, все бывшие беженцы, возвращаемся на родину. Там сейчас Польская республика, свобода, всего много. А здесь нищета, голод, разруха...
Я смотрю в счастливые глаза Ядвиги.В 1918 году, когда белогвардейцы занимали Нижке-удинск, Ямпольские организовали им хлебосольную встречу. Говорят, Ядвига, в коричневом гимназическом платье с белым передничком, преподнесла какому-то полковнику букет цветов и еще что-то, свидетельствовавшее о симпатиях и покорности. А в 1919 году Юзек Ямпольский, брат Ядвиги, ушел добровольцем в польскую часть и до конца борьбы с большевиками оставался легионером.
Мне понятно, почему они едут в Польшу. Но отец?.. Почему перспектива возвращения в Польшу показалась заманчивой отцу?
— Так... значит, уезжаете. Что ж, доброго пути. От Советской власти бежите?.. Все равно рано или поздно и там будут Советы.
— Как! — удивилась Ядвига.
— Обязательно! — твердо произнес я и круто повернул обратно.
Ядвига с минуту стояла у ворот. Удаляясь, я долго чувствовал насмешливый ее взгляд, но не оборачивался. Теперь я торопился к станции.У теплушек висит выстиранное белье, дымятся наскоро установленные печи, у вагонных скатов валяются консервные банки, дроза, уголь. Видно, люди уже обжились в этих новых своих жилищах и собрались в длительное путешествие. Из крайнего вагона выскакивает молодая, красивая женщина в жакете и в длинной коричневой юбке. Я спрашиваю ее, где найти Яхно...
У вагона опять охватывает волнение. Нога ноет навязчиво, как зубная боль. Я стою минуту-две, глядя на дверь, и потом нерешительно стучу кулаком но стене.
Открывается вагон, в дверях появляется Володя. Он соскакивает на землю и, радостно обнимая меня, кричит:
— Папа! Лиза!.. Саша приехал! Саша приехал!.. Отец не проявляет ни радости, ни восторга. Но зато как радостно, по-детски восторженно блестят глаза Лизы! Она прыгает прямо ко мне в объятия и ласково, нежно целует мои глаза, лицо, губы.
— Саша, Сашенька! Какой ты большой... Хороший... Я люблю тебя, Саша... Я плакала... скучала.
С волнением обнимаю тоненькую, хрупкую ее фигурку. Я чувствую, что только Лизу смогу любить так ласково и нежно, как любил Симу.
Отец обнимает меня последний, сухо, спокойно.
— Поднимайся в вагон. Ишь, сплетницы морды по-высовывали из всех вагонов. Ногу-то где искалечил? Допрыгался.
— На фронте... ранили.
— Жаль, что не в башку угодило. Поумней был бы, В вагоне отец сел против меня и, неодобрительно качая поседевшей головой, сказал:
— Допартизанился?.. Защитник...
Лиза и Володя сидели молча рядом со мной. Они внимательно осматривали мою ногу, с любопытством ощупывали шинель и рукоятку нагана, высунувшуюся из кармана.
— Воняет-то как от тебя,— заметил отец.
— Это от ноги. Нужно перебинтовать ногу, а то уже четыре дня не делал перевязку...
Лиза поднялась, налила в эмалированный таз воду из чайника, который стоял на железной печке, и заботливо стала разматывать бинт.
Отец сопел и часто курил. Когда Лиза разбинтовала ногу и осторожно стала промывать раны, он поднялся, прошелся по вагону и сказал:
— Эх, Саша! Вырастил тебя я на свою шею. В детстве, когда тебе было пять лет, ты заболел. Месяц я сидел у твоей постели... думал, умрешь. Я ходил к лучшим врачам, ползал у их ног, умолял спасти тебе жизнь. Я залез в долги, которые после три года выплачивал. Для чего, скажи мне, я переносил все эти муки? Чтобы ты чужим стал?
Мне не хотелось ни говорить с ним, ни убеждать его в чем-либо.Отец отошел к окну и долго стоял у раскрытой двери, глядя на лес, который начинался у тупика. Володя сидел болезненно бледный, спокойный. Как всегда, под глазами у него были темные синяки.
Лиза забинтовала ногу. Я гладил ее по голосе и смотрел на могучую спину отца. Мне было грустно. Я уже жалел о своем приезде домой. Не лучше ли было вернуться в Верхнеудинск к друзьям?
Отец захлопнул дверь, сел против меня, поковырял спичкой в мундштуке и холодно спросил:
— Л Сима-то где? Поди, тоже комиссаршей какой-нибудь стала?
Я поднял голову и внимательно посмотрел в его зеленоватые глаза.
— Сима погибла...— тяжело произнес я.
— Как погибла?! — отец вскочил. Я рассказываю о смерти Симы.
...Опустив длинные мускулистые руки, отец тихо плачет. На высоком лысеющем его лбу собралась сетка морщин. Из полуоткрытых глаз быстро одна за другой скатываются прозрачные капли.
Лиза прижалась ко мне; через рукав гимнастерки я чувствую ее горячее дыхание... Но вот отец медленно поднимается и, не глядя на меня, говорит:
— Так... сегодня ночью мы уезжаем... на родину...
Ты поедешь? В Москве я выхлопочу для тебя визу.
— Нет, папа, я не поеду и вам не советую уезжать. Зачем? К кому вы едете? Думаете, там лучше будет? Ведь там те же белогвардейцы, с которыми мы здесь боролись. Вы лучше подумайте, на что вы решаетесь.
Лицо отца потемнело, между бровями легла глубокая морщина.
— Не хочешь ехать, дело твое, уговаривать не буду,— сказал он, надел форменную фуражку и спустился по лестнице. Дверь с грохотом захлопнулась за ним.
Вернулся он вечером, когда состав подали на главный путь. На вокзале зажигались газовые фонари. Кричали маневровые паровозы, и где-то звонко перекликались буфера вагонов.
Отец вошел в вагон мрачный, грузный и, не раздеваясь, повалился на пары. Он был пьян. Несколько минут он курил, сопел, кого-то ругал, бранился, стучал по доскам сапогами, а потом вдруг вскочил и, всматриваясь сквозь сумрачный свет керосинового фонаря, спросил:
— Саша здесь?
— Я здесь, папа...
Отец подошел ко мне, опустился на доску, всматриваясь в мои глаза, заговорил:
— Почему же ты не хочешь ехать? Я молчал.
— Я кто тебе? Отец? Сима не слушала меня и вот, видишь, что стало с пей. И ты пропадешь... под забором как собака околеешь. Проситься будешь, не возьму.
— Нет, папа, я не поеду и советую вам подумать над этим, пока не поздно.
— Не хочешь и не надо, а я все уже передумал. Он поднялся, зажег папиросу. В темноте вспыхнул огонек, озарив мрачное лицо, усы и остренькую бородку.
— Шел я сюда пьяный, злой. Я хотел избить, искалечить тебя. А вот пришел, сразу злость пропала. Большой ты стал. Стыдно. Живи, как хочешь. Черт с тобой! Чужим ты стал мне... Эх, Саша, Саша! Вырастил я вас для чего, скажи?..
На станции ударили два звонка. Я поднялся...
— Уходить собираешься? Ну... что же, уходи... твое дело... твое.
Я отыскал в углу костыль. Освещенный слабым,трепещущим огоньком фонаря, отец стоял у двери и смотрел на меня. Зубы его нервно кусали папиросу, руки дрожали.Лиза заплакала... Прихрамывая, я с волнением подошел к Лизе, обнял ее:
— Не плачь, Лиза, может быть, когда-нибудь мы еще встретимся.
Володя молча влажными губами поцеловал меня в щеку. Я надел фуражку и, с трудом передвигаясь, приблизился к выходу.
— До свидания, папа.
Отец волновался. Губы у него тряслись, глаза сузились и стали мутными. Он не подошел ко мне, не обнял; сухо выдавил:
— Прощай!
На одной ноге, медленно, я спустился на землю; отрывисто, глухо колотилось сердце.Я прошел в сквер, сел на скамейку и долго не мог успокоиться... Вспомнилась Варшава, мать, тайга, чехи, опять отец...
Вдруг тишину вспугнул гудок паровоза. Потом зашипел пар, застучали колеса. Это уходил поезд, в котором уезжал мой отец... Пусть! Через месяц-два, через полгода он будет жалеть о своем отъезде. Он будет проклинать тот час, когда решился на отъезд.
Далеко, в конце города, за далекими сопками, поднялась луна. И крыши домов, и деревья, и улицы были залиты ровным лунным светом. Рядом с заборчиком, точно ртуть, дрожала от ветра маленькая лужа. Тихо шумели листья.
Опираясь на костыль, я прошел в конец сквера. Около синей полосы леса еще виднелся красный огонек на последнем вагоне уходящего поезда.Я с грустью посмотрел на него и подумал:«Ну что ж, этот разрыв произошел уже давно...» Я возвращался с вокзала с твердым решением поехать обратно в Верхнеудинск. Там были старые друзья, с которыми прожиты дни трудных чекистских испытаний. Там найдется для меня приют, боевая работа и ласковое слово.
С каким-то внутренним успокоением я шел по бульвару, думая о том, что самое радостное впереди — в работе, в борьбе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Какими спокойными и смирными кажутся домики, в которых раньше даже днем были наглухо закрыты ставни. Окна раскрыты настежь, трепещутся на ветру белые занавески и шторы.
Вспоминаю о родных. Как они сейчас живут? Что делает отец? Как встретят меня Володя и Лиза? У Лизы, наверно, еще курчавей стали ее золотистые волосы и голубей широко раскрытые ласковые глаза.
Еще две-три улицы — и я увижу их. Там, в маленьком деревянном домике, на берегу болотистой речушки, и не подозревают, что я так близко. Какой неожиданностью будет для них мое внезапное появление!
Пытаюсь идти быстрей, но вдруг спотыкаюсь о камень, и острая боль в йоге заставляет остановиться. В глазах темнеет, на лбу выступают капли пота.
— Фу... ты.
Сажусь па низенькую скамейку против церковного сада и жду, когда пройдет боль.Высокое, полуденное солнце отражается в яркой позолоте куполов.
На улицах теплынь. Май. Овеянная таежными ветрами, пахнет на бульварах черемуха. Подстриженные тополя выглядят свежо и молодо. У церкви низко нагибаются к земле отяжеленные листвой ветви берез. Издалека, с таежных сопок, ветер приносит смоляной запах сосны.
Боль моя постепенно проходит. Поправляю за спиной мешок и, опираясь на костыль, с волнением иду в знакомый переулок. У самого крыльца встречается девушка. У нее огненно-красные, переброшенные на грудь, толстые косы, а на лбу вьющиеся локоны. На ней белое полотняное платье. Накрахмаленное, оно блестит как стекло.
Девушка смотрит на меня так удивленно, что мне становится неловко.
— Пане Яхно! — вскрикивает она.— Откуда вы? А мы думали, что вас убили где-нибудь.
В девушке я с трудом узнаю Ядвигу Ямпольскую, нашу соседку. Ту самую Ядвигу, с которой так много раз я ходил в тайгу за ягодами и грибами.
— Меня не так легко убить. Живуч,— радостно восклицаю я и вглядываюсь в девушку.
Ядвига очень выросла за эти годы. У нее округлились груди, лицо стало серьезней. И только на ногах все та же розовая бугристая кожа.
— А почему вы с костылем? Вас ранили на войне?— спрашивает она.
— Да, к сожалению...
— А ваших уже нет здесь, они в вагонах в конце станции.
Я чувствую, как отхлынула от лица моего кровь.
— Что они, уезжают куда-нибудь?
С лукавым любопытством она осматривает мою шинель, папаху, рваный сапог на здоровой ноге, и едва заметная улыбка чуть трогает углы топких ее губ.
— Видите, мы, все бывшие беженцы, возвращаемся на родину. Там сейчас Польская республика, свобода, всего много. А здесь нищета, голод, разруха...
Я смотрю в счастливые глаза Ядвиги.В 1918 году, когда белогвардейцы занимали Нижке-удинск, Ямпольские организовали им хлебосольную встречу. Говорят, Ядвига, в коричневом гимназическом платье с белым передничком, преподнесла какому-то полковнику букет цветов и еще что-то, свидетельствовавшее о симпатиях и покорности. А в 1919 году Юзек Ямпольский, брат Ядвиги, ушел добровольцем в польскую часть и до конца борьбы с большевиками оставался легионером.
Мне понятно, почему они едут в Польшу. Но отец?.. Почему перспектива возвращения в Польшу показалась заманчивой отцу?
— Так... значит, уезжаете. Что ж, доброго пути. От Советской власти бежите?.. Все равно рано или поздно и там будут Советы.
— Как! — удивилась Ядвига.
— Обязательно! — твердо произнес я и круто повернул обратно.
Ядвига с минуту стояла у ворот. Удаляясь, я долго чувствовал насмешливый ее взгляд, но не оборачивался. Теперь я торопился к станции.У теплушек висит выстиранное белье, дымятся наскоро установленные печи, у вагонных скатов валяются консервные банки, дроза, уголь. Видно, люди уже обжились в этих новых своих жилищах и собрались в длительное путешествие. Из крайнего вагона выскакивает молодая, красивая женщина в жакете и в длинной коричневой юбке. Я спрашиваю ее, где найти Яхно...
У вагона опять охватывает волнение. Нога ноет навязчиво, как зубная боль. Я стою минуту-две, глядя на дверь, и потом нерешительно стучу кулаком но стене.
Открывается вагон, в дверях появляется Володя. Он соскакивает на землю и, радостно обнимая меня, кричит:
— Папа! Лиза!.. Саша приехал! Саша приехал!.. Отец не проявляет ни радости, ни восторга. Но зато как радостно, по-детски восторженно блестят глаза Лизы! Она прыгает прямо ко мне в объятия и ласково, нежно целует мои глаза, лицо, губы.
— Саша, Сашенька! Какой ты большой... Хороший... Я люблю тебя, Саша... Я плакала... скучала.
С волнением обнимаю тоненькую, хрупкую ее фигурку. Я чувствую, что только Лизу смогу любить так ласково и нежно, как любил Симу.
Отец обнимает меня последний, сухо, спокойно.
— Поднимайся в вагон. Ишь, сплетницы морды по-высовывали из всех вагонов. Ногу-то где искалечил? Допрыгался.
— На фронте... ранили.
— Жаль, что не в башку угодило. Поумней был бы, В вагоне отец сел против меня и, неодобрительно качая поседевшей головой, сказал:
— Допартизанился?.. Защитник...
Лиза и Володя сидели молча рядом со мной. Они внимательно осматривали мою ногу, с любопытством ощупывали шинель и рукоятку нагана, высунувшуюся из кармана.
— Воняет-то как от тебя,— заметил отец.
— Это от ноги. Нужно перебинтовать ногу, а то уже четыре дня не делал перевязку...
Лиза поднялась, налила в эмалированный таз воду из чайника, который стоял на железной печке, и заботливо стала разматывать бинт.
Отец сопел и часто курил. Когда Лиза разбинтовала ногу и осторожно стала промывать раны, он поднялся, прошелся по вагону и сказал:
— Эх, Саша! Вырастил тебя я на свою шею. В детстве, когда тебе было пять лет, ты заболел. Месяц я сидел у твоей постели... думал, умрешь. Я ходил к лучшим врачам, ползал у их ног, умолял спасти тебе жизнь. Я залез в долги, которые после три года выплачивал. Для чего, скажи мне, я переносил все эти муки? Чтобы ты чужим стал?
Мне не хотелось ни говорить с ним, ни убеждать его в чем-либо.Отец отошел к окну и долго стоял у раскрытой двери, глядя на лес, который начинался у тупика. Володя сидел болезненно бледный, спокойный. Как всегда, под глазами у него были темные синяки.
Лиза забинтовала ногу. Я гладил ее по голосе и смотрел на могучую спину отца. Мне было грустно. Я уже жалел о своем приезде домой. Не лучше ли было вернуться в Верхнеудинск к друзьям?
Отец захлопнул дверь, сел против меня, поковырял спичкой в мундштуке и холодно спросил:
— Л Сима-то где? Поди, тоже комиссаршей какой-нибудь стала?
Я поднял голову и внимательно посмотрел в его зеленоватые глаза.
— Сима погибла...— тяжело произнес я.
— Как погибла?! — отец вскочил. Я рассказываю о смерти Симы.
...Опустив длинные мускулистые руки, отец тихо плачет. На высоком лысеющем его лбу собралась сетка морщин. Из полуоткрытых глаз быстро одна за другой скатываются прозрачные капли.
Лиза прижалась ко мне; через рукав гимнастерки я чувствую ее горячее дыхание... Но вот отец медленно поднимается и, не глядя на меня, говорит:
— Так... сегодня ночью мы уезжаем... на родину...
Ты поедешь? В Москве я выхлопочу для тебя визу.
— Нет, папа, я не поеду и вам не советую уезжать. Зачем? К кому вы едете? Думаете, там лучше будет? Ведь там те же белогвардейцы, с которыми мы здесь боролись. Вы лучше подумайте, на что вы решаетесь.
Лицо отца потемнело, между бровями легла глубокая морщина.
— Не хочешь ехать, дело твое, уговаривать не буду,— сказал он, надел форменную фуражку и спустился по лестнице. Дверь с грохотом захлопнулась за ним.
Вернулся он вечером, когда состав подали на главный путь. На вокзале зажигались газовые фонари. Кричали маневровые паровозы, и где-то звонко перекликались буфера вагонов.
Отец вошел в вагон мрачный, грузный и, не раздеваясь, повалился на пары. Он был пьян. Несколько минут он курил, сопел, кого-то ругал, бранился, стучал по доскам сапогами, а потом вдруг вскочил и, всматриваясь сквозь сумрачный свет керосинового фонаря, спросил:
— Саша здесь?
— Я здесь, папа...
Отец подошел ко мне, опустился на доску, всматриваясь в мои глаза, заговорил:
— Почему же ты не хочешь ехать? Я молчал.
— Я кто тебе? Отец? Сима не слушала меня и вот, видишь, что стало с пей. И ты пропадешь... под забором как собака околеешь. Проситься будешь, не возьму.
— Нет, папа, я не поеду и советую вам подумать над этим, пока не поздно.
— Не хочешь и не надо, а я все уже передумал. Он поднялся, зажег папиросу. В темноте вспыхнул огонек, озарив мрачное лицо, усы и остренькую бородку.
— Шел я сюда пьяный, злой. Я хотел избить, искалечить тебя. А вот пришел, сразу злость пропала. Большой ты стал. Стыдно. Живи, как хочешь. Черт с тобой! Чужим ты стал мне... Эх, Саша, Саша! Вырастил я вас для чего, скажи?..
На станции ударили два звонка. Я поднялся...
— Уходить собираешься? Ну... что же, уходи... твое дело... твое.
Я отыскал в углу костыль. Освещенный слабым,трепещущим огоньком фонаря, отец стоял у двери и смотрел на меня. Зубы его нервно кусали папиросу, руки дрожали.Лиза заплакала... Прихрамывая, я с волнением подошел к Лизе, обнял ее:
— Не плачь, Лиза, может быть, когда-нибудь мы еще встретимся.
Володя молча влажными губами поцеловал меня в щеку. Я надел фуражку и, с трудом передвигаясь, приблизился к выходу.
— До свидания, папа.
Отец волновался. Губы у него тряслись, глаза сузились и стали мутными. Он не подошел ко мне, не обнял; сухо выдавил:
— Прощай!
На одной ноге, медленно, я спустился на землю; отрывисто, глухо колотилось сердце.Я прошел в сквер, сел на скамейку и долго не мог успокоиться... Вспомнилась Варшава, мать, тайга, чехи, опять отец...
Вдруг тишину вспугнул гудок паровоза. Потом зашипел пар, застучали колеса. Это уходил поезд, в котором уезжал мой отец... Пусть! Через месяц-два, через полгода он будет жалеть о своем отъезде. Он будет проклинать тот час, когда решился на отъезд.
Далеко, в конце города, за далекими сопками, поднялась луна. И крыши домов, и деревья, и улицы были залиты ровным лунным светом. Рядом с заборчиком, точно ртуть, дрожала от ветра маленькая лужа. Тихо шумели листья.
Опираясь на костыль, я прошел в конец сквера. Около синей полосы леса еще виднелся красный огонек на последнем вагоне уходящего поезда.Я с грустью посмотрел на него и подумал:«Ну что ж, этот разрыв произошел уже давно...» Я возвращался с вокзала с твердым решением поехать обратно в Верхнеудинск. Там были старые друзья, с которыми прожиты дни трудных чекистских испытаний. Там найдется для меня приют, боевая работа и ласковое слово.
С каким-то внутренним успокоением я шел по бульвару, думая о том, что самое радостное впереди — в работе, в борьбе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31