Мы двинулись в Нижнеудинск.По дороге попадались разрушенные мосты, проволочные заграждения, разбитые вагоны.
Двигались медленно. На станциях стояли сутками. Впереди шли бои.В Нижнеудинск приехали сразу после ухода большевиков.В городе шли аресты. На вокзале стояли украшенные зеленью и национальными флагами чешские эшелоны.По улицам, через весь город, двигалась похоронная процессия. За духовым оркестром шли попы и певчие. Тридцать гробов покачивались на руках офицеров.
За станцией, в березовой роще, рыли братскую могилу. Расфранченные лавочники, чехи и дамы в летних декольтированных платьях с серьезными лицами медленно шли за гробами.
Отец мой, несмотря на похороны, отправился с утра подыскивать жилье. Вонь, теснота и грязь теплушки опротивели ему, да и некуда больше было ехать. Нижнеудинск был последним пунктом длительного путешествия,
К вечеру была найдена квартира в конце города, па берегу узенькой, заросшей ветлами, речушки.На следующий день переселились в тесную квартирку с заплесневевшими, сырыми стенами. Она была неуютной, темной, грязной.
Увидев зеленоватую сырость на стенах, маленькие квадратики оконцев, крохотную кухню с русской печкой и прогнивший местами пол, Анна Григорьевна развела руками:
— Боже мой, в какой конюшне придется мне жить. Разве я могла подумать, когда в Швейцарии была, что мне придется так нищенствовать... А сколько кавалеров было, да все благородные.
Отец прищурился и зло буркнул:
— Ну и езжай в Швейцарию к своим кавалерам, а мы уж как-нибудь здесь проживем. Сима, расставляй вещи!
Анна Григорьевна поахала, повздыхала и занялась уборкой нового жилья.Опять жизнь приняла обычный свой характер.Отец стал уезжать в командировки; опять по ночам приходил деповский рассыльный с маячащим фонарем, стучал в окно.
Отец ездил неохотно, потому что по пути поезда обстреливали партизаны, появившиеся между Нижнеудинском и Тайшетом.Он медленно укладывал в жестяной сундучок кусок хлеба, лук, сырой картофель, кислую капусту, огурцы и уходил в депо.
Дома все с тревогой ожидали его возвращения, так как воинские поезда партизаны часто спускали под откос.Отец возвращался похудевший, усталый и больной; безразлично поздоровавшись, садился в кухне на табурет у стола.
— Опять стреляли: кочегара убили,— сообщал он.— И когда конец этому будет?
Анна Григорьевна наспех приготавливала горячую воду, смену чистого белья, и отец устало плескался в мыльной воде.Пообедав, он садился за небольшой столик в комнате, около окна. Столик завален механизмами часов, инструментами.Заработка отца не хватало, мы опять стали плохо жить. Отец объявил себя «варшавским часовых дел мастером». К нему несли старые, разбитые будильники, ходики, карманные часы, швейные машины, граммофоны.
Вооружив глаз самодельной лупой, он садился за стол.Анна Григорьевна разговаривала шепотом, неслышно; тихо ходили из угла в угол дети.Стоило произнести кому-нибудь громко слово или застучать стулом, как он оказывался виновником всех отцовских неудач. Отец снимал с глаза лупу, поднимался из-за стола, сжав огромные свои кулаки.
— Сколько раз нужно говорить, чтобы было тихо, когда я работаю? — грозно спрашивал он.
— Я нечаянно,— отвечал я или Володя.
— У-у-у. мерзавец! — и, шлепнув виновника ладонью по лицу, озлобленный, суровый, опять уходил к столу.
Иногда юн возвращался из поездки злой. И по тому, нисколько быстро и широко расставлял он свои длинные ноги и размахивал сундучком, мы издали, увидев отца, узнавали его настроение.
Дома его раздражал каждый пустяк. Тогда начинался настоящий погром: рассвирепев, он метался по квартире, бил всех, кто попадал под руку, а устав, садился на стул и, зажав руками голову, плакал.
— Никогда еще не было, чтобы встретили отца по-человечески,— вздрагивая могучими плечами, говорил он,— никому нет дела, что отец ежедневно находится под обстрелом, всякая сволочь тычет ему наган к носу и обещает повесить как большевика... А какой я большевик?
Мне становилось жаль отца. Однажды я видел, как над ним издевались румыны.
На рассвете, по обыкновению, пришел поездной рассыльный с закоптевшим фонарем и сообщил, что отец должен отправиться в поездку с румынским эшелоном. Отец догадывался, что поездка будет длительной, и поэтому кроме сундука с продуктами захватил корзину с бельем. Я нес перевязанную веревкой дряхлую корзину и прислушивался к отцовскому бормотанию:
— Понаехали, сволочи, на чужую землю и распоряжаются как своим... А людей сколько позамучили да поразграбили... эти чехо-собаки, юго-собаки... румыны... и казаки...
— Был я недавно, Сашка, на Енисее,— обратился отец ко мне,— целые, знаешь, деревни разрушили белые орудийным огнем. Детей, стариков — всех перестреляли. А овец, коров, лошадей гнали и гнали к себе по тракту. Вот потому народ и в лес уходит. Когда уже в России порядки будут?
Помолчав, отец пристально посмотрел на меня.
— Смотри, сукин сын, не вздумай сказать кому-нибудь, о чем с тобой отец говорил. Убью. Понял?..
Когда мы пришли в депо, было уже совсем светло. За мохнатыми сопками, окружавшими город, подымалось большое солнце. Деревянные крыши домов и чахлые деревья казались свежими, как после дождя.
На паровозе мы застали двух вооруженных румын, опоясанных патронташами. Отец посмотрел на них исподлобья и выпустил из паровоза пар. Когда мы выехали из депо, он сказал:
— Две свечки поставили, сволочи... Поедешь со мной?
Я обрадовался предстоящей поездке с отцом. Меня привлекали опасности и приключения, которые ожидали нас в дороге.Станция была необычайно оживлена. Все пути были заняты эшелонами.Женщины в грязных лохмотьях, босые, оборванные дети, старики бродили около воинских эшелонов, собирая консервные банки и выпрашивая у чехов объедки.
Ужасающая нищета рабочих поселков, голод и вместе с тем сытое благополучие интервентов особенно ярко были видны здесь, на станции.Отец смотрел на женщин и детей с тупым безразличием, но я видел, с какой ненавистью вздрагивали углы его губ, когда он переводил взгляд на чехов.
Румыны сидели на ящике. У окна, в грязной, замасленной тужурке, стоял помощник отца Соловьев.У вагонов, вдоль состава, ходили часовые.Я сидел напротив румын, слушал, как в топке гудел огонь, и жалел о том, что согласился на эту поездку.
Дежурный по станции вручил отцу путевку, и паровоз медленно тронулся в путь.Мимо паровоза плыли низкорослые кусты, валежник, овраги, покачивающиеся на ветру сосны. А дальше, за лесом, бесконечно тянулись плешивые каменистые горы с редкими сухими деревьями.
Внутри паровоза гулял ветер, поднимал с тендера мелкую угольную пыль и порошил ею глаза, волосы, одежду; паровоз вздрагивал, дробно металлически стучали колеса.Румыны скучали; они курили одну за другой сигареты, жевали шоколад, подходили к узкой двери, глядя на покачивающуюся проволоку телеграфных проводов, на скучные, в своем однообразии, сибирские сопки.
Отец неотлучно сидел у регулятора, высунув в окошечко землистое лицо.За поворотом исчезли сопки, поезд на подъеме замедлил ход, и по сторонам встала густая, непроходимая стена дикого таежного леса. Рядом, у насыпи, пробегали зеленые бугры кочек и топких болот.
Кое-где под откосом мелькали разбитые вагоны, скаты, измятые куски железа, отдельно лежал перевернутый колесами кверху паровоз.
Низенький, с цыганским лицом румын подошел к дверям, посмотрел на разбитые вагоны и произнес:
— Своличь, разбойник, большевик! Соловьев весело улыбнулся ему:
— Что и говорить: не зря вот вас на помощь попросили.
Румын не понял иронии, оживился и, предлагая Соловьеву папиросу, заговорил:
— Мы вам поможем... всех большевик... так, так,— и показал на толстом ногте, как он разделается с большевиками.
Соловьев взял у румына папиросу, но не закурил. Румын опять сел на ящик, и некоторое время было слышно, как в топке завывает огонь да мимо летит порывистый ветер.
Паровоз шипел, выпуская клубы пара.Потный, с закоптевшим лицом, Соловьев то и дело поддавал в топку уголь. Паровоз тяжело подымался в гору. Отец курил, нервничая, до отказа нажимал регулятор.
И в тот момент, когда паровоз, казалось, набирал скорость, из леса раздался сухой треск винтовочных выстрелов.Отец повернулся, побледнел.Стрельба повторилась, о железную обшивку паровоза ударились пули. Отец отскочил от окна, присел, крикнул:
— Саша! На уголь лезь! И ложись!
Я быстро свалился за глыбу угля и затаил дыхание.Румыны передернули затворы японских винтовок, просунули в открытую дверь поблескивающие штыки: грохнуло два выстрела, затем выстрелы стали чаще.
А паровоз, как назло, все медленней и медленней подымался в гору. В лесу перебегали люди, прячась за деревьями, стреляли по вагонам.Низенький румын подскочил к отцу, крикнул и ударил его прикладом в бок:
— Почему тихо везешь, собака! Большевик! Вези! Вези! Стрелять буду! — и он приставил к животу отца винтовку.
Мгновение на румына смотрели бешеные зеленоватые глаза отца; руки его, опущенные вниз, беспокойно вздрагивали, на губах застыла улыбка, улыбка, которая бывает в решительные моменты.
Мне казалось, что пройдет еще секунда, и отец схватит огромными своими ручищами румына за горло, швырнет его за двери, и тот, переворачиваясь в воздухе, полетит под откос, но отец сдержал себя. Он беспомощно указал рукой на регулятор, открытый до отказа:
— Ничего не могу сделать: полный ход включен,— сказал он и отстранил штык, приставленный к животу.—Убери эту штуку.
Румын отбежал к двери, несколько раз выстрелил, повернулся к отцу и, подставив к его подбородку штык, заорал:
— Большевик! Нарошно делишь! Скоро езди, своличь!
Где-то рядом со мной ударилась пуля и, свистя, рикошетом ушла в уголь.Румын вздрогнул, лицо его перекосилось.
— Живо, собака, вези!.. Слышишь?!
Со щетинистого отцовского подбородка побежала по шее кровь и закапала на пиджак. Отец даже не вскрикнул, он только покачнулся, ткнулся спиной о котел и, зажав грязной, замасленной рукой рану, опустился на железный блестящий пол.
— Сволочи, что вы делаете! — не своим голосом закричал я и, подняв кусок угля, ударил румына.
Румын обернулся и с винтовкой наперевес прямо пошел на меня. Я присел на уголь и закрыл глаза, ожидая выстрела. Но румын только ткнул меня каблуком в лицо:
— У-у-у, гад! Гадюк маленький,— процедил он, отошел и прикладом ударил отца.
— Вставай, большевик, вставай!
Отец поднялся, не обращая внимания на кровь, бледный, с сумасшедшим блеском в глазах. Он стал трогать рукоятку регулятора, делая вид, что принимает все меры.Соловьев неподвижно стоял у тормоза Вестингауза. Стрельба в лесу стала затихать и удаляться от паровоза. Подъем окончился. Паровоз шел с прежней быстротой.
Встречный ветер туго ударял в лицо. Я поднялся. Румыны покуривали на ящике. Отец платком перевязывал проколотый подбородок, сплевывал кровь.Он не мог говорить, и когда Соловьев что-нибудь спрашивал, он только махал рукой или закрывал и открывал глаза.
На станции Тайшет он попросил у Соловьева папиросу и, приказав мне нести ящик и корзину, отправился в приемный покой.Состав повел Соловьев.Однажды отец явился домой без сундука, оборванный, измученный, с перевязанной щекой.
Пиджака на нем не было; нижняя рубаха пропитана черными масляными пятнами. Он шел, прихрамывая, опираясь на суковатую березовую палку, озираясь усталыми глазами по сторонам. Лохматый, с неряшливой щетиной на щеках, он был похож на бродягу.
Соседка, рыжеволосая Ядвига Ямпольская, увидев отца, шумно вбежала во двор и сообщила бабам:
— Яхно пьяный, пьяный, оборванный.
Женщины выскочили за ворота и весело смотрели на ковыляющего отца в ожидании предстоящей потехи. Но как только он стал приближаться к воротам, они поняли, что с ним что-то случилось.
Хозяйка, маленькая, сутулая женщина, быстро застучала деревянным костылем, побежав навстречу отцу. Женщины бросились вслед за ней. Последней выскочила из ворот Анна Григорьевна. Хозяйка сделала движение, чтобы взять отца под руку, но он грубо отстранил ее и быстро прошел к воротам. У калитки поскользнулся, присел, но тут же выпрямился и, держась за забор, двинулся к крыльцу.
В комнате тяжело грохнулся на постель и прохрипел:
— Воды.
Сима бросилась в кухню и вернулась со стаканом воды. Он взял стакан и поднял голову. В комнате стало тихо. Сима стояла у кровати с опущенными руками. Анна Григорьевна снимала с отцовских ног изорванные сапоги. Сквозь грязные, заношенные портянки проступали засохшие кровяные пятна. Отец вздрагивал от боли.
Анна Григорьевна тревожно спрашивала, отдирая присохшие к ранам портянки:
— Федюша, Федя, что случилось? Отец злобно крикнул:
— Оставь! После...
И, повернувшись лицом к стене, сразу заснул.Проснулся он только на следующий день к полудню, когда на дворе вдоволь насудачились бабы по поводу его приезда. Он приоткрыл синие, запухшие веки, осмотрел комнату и хрипло попросил:
— Кушать. Три дня не ел.
Анна Григорьевна принесла тарелку щей и кусок хлеба. Ел он жадно и торопливо. Когда третья тарелка щей была опустошена и Анна Григорьевна принесла ему кружку горячего молока, он поставил на табурет тарелку, спустил с кровати ноги:
— Горячей воды приготовь... отпаривать портянки буду.
Он ступил на пол, хотел пройтись по комнате, но, вскрикнув от боли, опять повалился на постель.Отпаривая в тазике портянки, Анна Григорьевна допытывалась:
— Ну, что случилось, Федюша, почему ты такой искалеченный?
Обмыв тело и переменив белье, отец улегся под одеяло; лицо его приняло спокойное и даже беззаботное выражение. Но по смуглой желтизне лица, по медленным движениям рук было видно, что отец серьезно и надолго заболел. Только сумерками, закурив папиросу, он тихим голосом заговорил с пышноусым машинистом Ямпольским, пришедшим навестить его.
— Ну як, пане Яхно? Цо случилось? — присаживаясь к кровати, спросил сосед.
Отец приподнял голову.
— Не знаешь что? Под откос полетел.— Попыхивая самокруткой, он рассказал соседу: — Выехали из Тайшета срочно. Ночь. Темень. Огней не зажигали, запрещено было. На паровозе, как всегда, двое со свечками стояли, Соловьев всю дорогу умолял идти как можно тише: чувствовал человек недоброе. Отъехали мы верст пятьдесят, как вдруг под колесами загрохотали шпалы. Я—тормозить. Да где там! Слышу грохот, скрежет, вагон на вагон лезет. Паровоз полетел набок. Хотел я выскочить, да не тут-то было — в голову что-то шибануло. В глазах потемнело. Только всего и помню, что Соловьев кричал точно недорезанный. А после все стихло. Сзади загорелась бригадная теплушка. На рассвете я очнулся. Холодно. Сыро. Ничего не видно. Кругом
обломки вагонов. Хотел подняться — не могу. Только одна правая рука да голова свободны, а остальное завалено, придавлено. Закричал — никого не слышно. Потом подумал: подохну я под этими обломками. Пролежал часа полтора, точно в гробу перед могилой. А по» том думаю: все силы положить, да выбраться, Начал я отдирать и отводить доски. Боже мой, пане Ямполь-ский, если бы вы знали, что это за работа была! Одной рукой весь день до ночи я выгребал себя из угля, кусков железа и досок. Вот в кровь изорвал руку. Вылез я из этой западни ночью, когда уже луна горела. Светло. Страшно. Кругом — ни души. Хотел идти, да где там. Ноги измяты, избиты, грудь болит, дышать нечем. Посидел я с полчаса, отдохнул, полазил около вагонов: всего-то и людей увидел — одного убитого солдата. Что ж, думаю, не подыхать же мне здесь, а помощи жди, когда она будет... И вот пошел я через тайгу — так, думал, ближе будет. Три дня, пане Ямпольский, шел я тайгой. Падал от усталости, от боли, а все шел и шел.
И он замолк, снова закурив папиросу.
Ямпольский шумно вздохнул. Анна Григорьевна зажгла лампу.
— Значит, большевики разобрали путь? — спросил Ямпольский.
— Не знаю... Ничего не видел. Видел только: вывороченные шпалы, колеса, щепы.
— Так, так. Плохо нашему брату. Ну, поправляйтесь, пане Яхно.
И Ямпольский вышел из комнаты расстроенный.В дом наш все настойчивей и настойчивей стучалась нищета.Сима поступила в станционный буфет официанткой. Но лучше от этого не стало. Все чаще у нас не было хлеба. В школу никто не ходил — не было ни одежды,
ни обуви. Стояла уже суровая зима: окна обледенела, и с них текла вода, когда в доме затапливали печку и На улице лежали высокие сугробы. Снег ослепительно блестел на солнце.
Закутавшись в лохмотья, все дни мы просиживали у железной дымящейся печки. Отец нервнивал. Когда случалась поездка с воинским эшелоном, он возвращался домой повеселевший, сытый, с сундучком, наполненным солдатским хлебом. Анна Григорьевна рубила солдатским тесаком окаменевший, мерзлый хлеб и, наделив каждого куском, кипятила чай.
Семья садилась вокруг печки, и каждый отогревал у раскаленного железа свой кусок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Двигались медленно. На станциях стояли сутками. Впереди шли бои.В Нижнеудинск приехали сразу после ухода большевиков.В городе шли аресты. На вокзале стояли украшенные зеленью и национальными флагами чешские эшелоны.По улицам, через весь город, двигалась похоронная процессия. За духовым оркестром шли попы и певчие. Тридцать гробов покачивались на руках офицеров.
За станцией, в березовой роще, рыли братскую могилу. Расфранченные лавочники, чехи и дамы в летних декольтированных платьях с серьезными лицами медленно шли за гробами.
Отец мой, несмотря на похороны, отправился с утра подыскивать жилье. Вонь, теснота и грязь теплушки опротивели ему, да и некуда больше было ехать. Нижнеудинск был последним пунктом длительного путешествия,
К вечеру была найдена квартира в конце города, па берегу узенькой, заросшей ветлами, речушки.На следующий день переселились в тесную квартирку с заплесневевшими, сырыми стенами. Она была неуютной, темной, грязной.
Увидев зеленоватую сырость на стенах, маленькие квадратики оконцев, крохотную кухню с русской печкой и прогнивший местами пол, Анна Григорьевна развела руками:
— Боже мой, в какой конюшне придется мне жить. Разве я могла подумать, когда в Швейцарии была, что мне придется так нищенствовать... А сколько кавалеров было, да все благородные.
Отец прищурился и зло буркнул:
— Ну и езжай в Швейцарию к своим кавалерам, а мы уж как-нибудь здесь проживем. Сима, расставляй вещи!
Анна Григорьевна поахала, повздыхала и занялась уборкой нового жилья.Опять жизнь приняла обычный свой характер.Отец стал уезжать в командировки; опять по ночам приходил деповский рассыльный с маячащим фонарем, стучал в окно.
Отец ездил неохотно, потому что по пути поезда обстреливали партизаны, появившиеся между Нижнеудинском и Тайшетом.Он медленно укладывал в жестяной сундучок кусок хлеба, лук, сырой картофель, кислую капусту, огурцы и уходил в депо.
Дома все с тревогой ожидали его возвращения, так как воинские поезда партизаны часто спускали под откос.Отец возвращался похудевший, усталый и больной; безразлично поздоровавшись, садился в кухне на табурет у стола.
— Опять стреляли: кочегара убили,— сообщал он.— И когда конец этому будет?
Анна Григорьевна наспех приготавливала горячую воду, смену чистого белья, и отец устало плескался в мыльной воде.Пообедав, он садился за небольшой столик в комнате, около окна. Столик завален механизмами часов, инструментами.Заработка отца не хватало, мы опять стали плохо жить. Отец объявил себя «варшавским часовых дел мастером». К нему несли старые, разбитые будильники, ходики, карманные часы, швейные машины, граммофоны.
Вооружив глаз самодельной лупой, он садился за стол.Анна Григорьевна разговаривала шепотом, неслышно; тихо ходили из угла в угол дети.Стоило произнести кому-нибудь громко слово или застучать стулом, как он оказывался виновником всех отцовских неудач. Отец снимал с глаза лупу, поднимался из-за стола, сжав огромные свои кулаки.
— Сколько раз нужно говорить, чтобы было тихо, когда я работаю? — грозно спрашивал он.
— Я нечаянно,— отвечал я или Володя.
— У-у-у. мерзавец! — и, шлепнув виновника ладонью по лицу, озлобленный, суровый, опять уходил к столу.
Иногда юн возвращался из поездки злой. И по тому, нисколько быстро и широко расставлял он свои длинные ноги и размахивал сундучком, мы издали, увидев отца, узнавали его настроение.
Дома его раздражал каждый пустяк. Тогда начинался настоящий погром: рассвирепев, он метался по квартире, бил всех, кто попадал под руку, а устав, садился на стул и, зажав руками голову, плакал.
— Никогда еще не было, чтобы встретили отца по-человечески,— вздрагивая могучими плечами, говорил он,— никому нет дела, что отец ежедневно находится под обстрелом, всякая сволочь тычет ему наган к носу и обещает повесить как большевика... А какой я большевик?
Мне становилось жаль отца. Однажды я видел, как над ним издевались румыны.
На рассвете, по обыкновению, пришел поездной рассыльный с закоптевшим фонарем и сообщил, что отец должен отправиться в поездку с румынским эшелоном. Отец догадывался, что поездка будет длительной, и поэтому кроме сундука с продуктами захватил корзину с бельем. Я нес перевязанную веревкой дряхлую корзину и прислушивался к отцовскому бормотанию:
— Понаехали, сволочи, на чужую землю и распоряжаются как своим... А людей сколько позамучили да поразграбили... эти чехо-собаки, юго-собаки... румыны... и казаки...
— Был я недавно, Сашка, на Енисее,— обратился отец ко мне,— целые, знаешь, деревни разрушили белые орудийным огнем. Детей, стариков — всех перестреляли. А овец, коров, лошадей гнали и гнали к себе по тракту. Вот потому народ и в лес уходит. Когда уже в России порядки будут?
Помолчав, отец пристально посмотрел на меня.
— Смотри, сукин сын, не вздумай сказать кому-нибудь, о чем с тобой отец говорил. Убью. Понял?..
Когда мы пришли в депо, было уже совсем светло. За мохнатыми сопками, окружавшими город, подымалось большое солнце. Деревянные крыши домов и чахлые деревья казались свежими, как после дождя.
На паровозе мы застали двух вооруженных румын, опоясанных патронташами. Отец посмотрел на них исподлобья и выпустил из паровоза пар. Когда мы выехали из депо, он сказал:
— Две свечки поставили, сволочи... Поедешь со мной?
Я обрадовался предстоящей поездке с отцом. Меня привлекали опасности и приключения, которые ожидали нас в дороге.Станция была необычайно оживлена. Все пути были заняты эшелонами.Женщины в грязных лохмотьях, босые, оборванные дети, старики бродили около воинских эшелонов, собирая консервные банки и выпрашивая у чехов объедки.
Ужасающая нищета рабочих поселков, голод и вместе с тем сытое благополучие интервентов особенно ярко были видны здесь, на станции.Отец смотрел на женщин и детей с тупым безразличием, но я видел, с какой ненавистью вздрагивали углы его губ, когда он переводил взгляд на чехов.
Румыны сидели на ящике. У окна, в грязной, замасленной тужурке, стоял помощник отца Соловьев.У вагонов, вдоль состава, ходили часовые.Я сидел напротив румын, слушал, как в топке гудел огонь, и жалел о том, что согласился на эту поездку.
Дежурный по станции вручил отцу путевку, и паровоз медленно тронулся в путь.Мимо паровоза плыли низкорослые кусты, валежник, овраги, покачивающиеся на ветру сосны. А дальше, за лесом, бесконечно тянулись плешивые каменистые горы с редкими сухими деревьями.
Внутри паровоза гулял ветер, поднимал с тендера мелкую угольную пыль и порошил ею глаза, волосы, одежду; паровоз вздрагивал, дробно металлически стучали колеса.Румыны скучали; они курили одну за другой сигареты, жевали шоколад, подходили к узкой двери, глядя на покачивающуюся проволоку телеграфных проводов, на скучные, в своем однообразии, сибирские сопки.
Отец неотлучно сидел у регулятора, высунув в окошечко землистое лицо.За поворотом исчезли сопки, поезд на подъеме замедлил ход, и по сторонам встала густая, непроходимая стена дикого таежного леса. Рядом, у насыпи, пробегали зеленые бугры кочек и топких болот.
Кое-где под откосом мелькали разбитые вагоны, скаты, измятые куски железа, отдельно лежал перевернутый колесами кверху паровоз.
Низенький, с цыганским лицом румын подошел к дверям, посмотрел на разбитые вагоны и произнес:
— Своличь, разбойник, большевик! Соловьев весело улыбнулся ему:
— Что и говорить: не зря вот вас на помощь попросили.
Румын не понял иронии, оживился и, предлагая Соловьеву папиросу, заговорил:
— Мы вам поможем... всех большевик... так, так,— и показал на толстом ногте, как он разделается с большевиками.
Соловьев взял у румына папиросу, но не закурил. Румын опять сел на ящик, и некоторое время было слышно, как в топке завывает огонь да мимо летит порывистый ветер.
Паровоз шипел, выпуская клубы пара.Потный, с закоптевшим лицом, Соловьев то и дело поддавал в топку уголь. Паровоз тяжело подымался в гору. Отец курил, нервничая, до отказа нажимал регулятор.
И в тот момент, когда паровоз, казалось, набирал скорость, из леса раздался сухой треск винтовочных выстрелов.Отец повернулся, побледнел.Стрельба повторилась, о железную обшивку паровоза ударились пули. Отец отскочил от окна, присел, крикнул:
— Саша! На уголь лезь! И ложись!
Я быстро свалился за глыбу угля и затаил дыхание.Румыны передернули затворы японских винтовок, просунули в открытую дверь поблескивающие штыки: грохнуло два выстрела, затем выстрелы стали чаще.
А паровоз, как назло, все медленней и медленней подымался в гору. В лесу перебегали люди, прячась за деревьями, стреляли по вагонам.Низенький румын подскочил к отцу, крикнул и ударил его прикладом в бок:
— Почему тихо везешь, собака! Большевик! Вези! Вези! Стрелять буду! — и он приставил к животу отца винтовку.
Мгновение на румына смотрели бешеные зеленоватые глаза отца; руки его, опущенные вниз, беспокойно вздрагивали, на губах застыла улыбка, улыбка, которая бывает в решительные моменты.
Мне казалось, что пройдет еще секунда, и отец схватит огромными своими ручищами румына за горло, швырнет его за двери, и тот, переворачиваясь в воздухе, полетит под откос, но отец сдержал себя. Он беспомощно указал рукой на регулятор, открытый до отказа:
— Ничего не могу сделать: полный ход включен,— сказал он и отстранил штык, приставленный к животу.—Убери эту штуку.
Румын отбежал к двери, несколько раз выстрелил, повернулся к отцу и, подставив к его подбородку штык, заорал:
— Большевик! Нарошно делишь! Скоро езди, своличь!
Где-то рядом со мной ударилась пуля и, свистя, рикошетом ушла в уголь.Румын вздрогнул, лицо его перекосилось.
— Живо, собака, вези!.. Слышишь?!
Со щетинистого отцовского подбородка побежала по шее кровь и закапала на пиджак. Отец даже не вскрикнул, он только покачнулся, ткнулся спиной о котел и, зажав грязной, замасленной рукой рану, опустился на железный блестящий пол.
— Сволочи, что вы делаете! — не своим голосом закричал я и, подняв кусок угля, ударил румына.
Румын обернулся и с винтовкой наперевес прямо пошел на меня. Я присел на уголь и закрыл глаза, ожидая выстрела. Но румын только ткнул меня каблуком в лицо:
— У-у-у, гад! Гадюк маленький,— процедил он, отошел и прикладом ударил отца.
— Вставай, большевик, вставай!
Отец поднялся, не обращая внимания на кровь, бледный, с сумасшедшим блеском в глазах. Он стал трогать рукоятку регулятора, делая вид, что принимает все меры.Соловьев неподвижно стоял у тормоза Вестингауза. Стрельба в лесу стала затихать и удаляться от паровоза. Подъем окончился. Паровоз шел с прежней быстротой.
Встречный ветер туго ударял в лицо. Я поднялся. Румыны покуривали на ящике. Отец платком перевязывал проколотый подбородок, сплевывал кровь.Он не мог говорить, и когда Соловьев что-нибудь спрашивал, он только махал рукой или закрывал и открывал глаза.
На станции Тайшет он попросил у Соловьева папиросу и, приказав мне нести ящик и корзину, отправился в приемный покой.Состав повел Соловьев.Однажды отец явился домой без сундука, оборванный, измученный, с перевязанной щекой.
Пиджака на нем не было; нижняя рубаха пропитана черными масляными пятнами. Он шел, прихрамывая, опираясь на суковатую березовую палку, озираясь усталыми глазами по сторонам. Лохматый, с неряшливой щетиной на щеках, он был похож на бродягу.
Соседка, рыжеволосая Ядвига Ямпольская, увидев отца, шумно вбежала во двор и сообщила бабам:
— Яхно пьяный, пьяный, оборванный.
Женщины выскочили за ворота и весело смотрели на ковыляющего отца в ожидании предстоящей потехи. Но как только он стал приближаться к воротам, они поняли, что с ним что-то случилось.
Хозяйка, маленькая, сутулая женщина, быстро застучала деревянным костылем, побежав навстречу отцу. Женщины бросились вслед за ней. Последней выскочила из ворот Анна Григорьевна. Хозяйка сделала движение, чтобы взять отца под руку, но он грубо отстранил ее и быстро прошел к воротам. У калитки поскользнулся, присел, но тут же выпрямился и, держась за забор, двинулся к крыльцу.
В комнате тяжело грохнулся на постель и прохрипел:
— Воды.
Сима бросилась в кухню и вернулась со стаканом воды. Он взял стакан и поднял голову. В комнате стало тихо. Сима стояла у кровати с опущенными руками. Анна Григорьевна снимала с отцовских ног изорванные сапоги. Сквозь грязные, заношенные портянки проступали засохшие кровяные пятна. Отец вздрагивал от боли.
Анна Григорьевна тревожно спрашивала, отдирая присохшие к ранам портянки:
— Федюша, Федя, что случилось? Отец злобно крикнул:
— Оставь! После...
И, повернувшись лицом к стене, сразу заснул.Проснулся он только на следующий день к полудню, когда на дворе вдоволь насудачились бабы по поводу его приезда. Он приоткрыл синие, запухшие веки, осмотрел комнату и хрипло попросил:
— Кушать. Три дня не ел.
Анна Григорьевна принесла тарелку щей и кусок хлеба. Ел он жадно и торопливо. Когда третья тарелка щей была опустошена и Анна Григорьевна принесла ему кружку горячего молока, он поставил на табурет тарелку, спустил с кровати ноги:
— Горячей воды приготовь... отпаривать портянки буду.
Он ступил на пол, хотел пройтись по комнате, но, вскрикнув от боли, опять повалился на постель.Отпаривая в тазике портянки, Анна Григорьевна допытывалась:
— Ну, что случилось, Федюша, почему ты такой искалеченный?
Обмыв тело и переменив белье, отец улегся под одеяло; лицо его приняло спокойное и даже беззаботное выражение. Но по смуглой желтизне лица, по медленным движениям рук было видно, что отец серьезно и надолго заболел. Только сумерками, закурив папиросу, он тихим голосом заговорил с пышноусым машинистом Ямпольским, пришедшим навестить его.
— Ну як, пане Яхно? Цо случилось? — присаживаясь к кровати, спросил сосед.
Отец приподнял голову.
— Не знаешь что? Под откос полетел.— Попыхивая самокруткой, он рассказал соседу: — Выехали из Тайшета срочно. Ночь. Темень. Огней не зажигали, запрещено было. На паровозе, как всегда, двое со свечками стояли, Соловьев всю дорогу умолял идти как можно тише: чувствовал человек недоброе. Отъехали мы верст пятьдесят, как вдруг под колесами загрохотали шпалы. Я—тормозить. Да где там! Слышу грохот, скрежет, вагон на вагон лезет. Паровоз полетел набок. Хотел я выскочить, да не тут-то было — в голову что-то шибануло. В глазах потемнело. Только всего и помню, что Соловьев кричал точно недорезанный. А после все стихло. Сзади загорелась бригадная теплушка. На рассвете я очнулся. Холодно. Сыро. Ничего не видно. Кругом
обломки вагонов. Хотел подняться — не могу. Только одна правая рука да голова свободны, а остальное завалено, придавлено. Закричал — никого не слышно. Потом подумал: подохну я под этими обломками. Пролежал часа полтора, точно в гробу перед могилой. А по» том думаю: все силы положить, да выбраться, Начал я отдирать и отводить доски. Боже мой, пане Ямполь-ский, если бы вы знали, что это за работа была! Одной рукой весь день до ночи я выгребал себя из угля, кусков железа и досок. Вот в кровь изорвал руку. Вылез я из этой западни ночью, когда уже луна горела. Светло. Страшно. Кругом — ни души. Хотел идти, да где там. Ноги измяты, избиты, грудь болит, дышать нечем. Посидел я с полчаса, отдохнул, полазил около вагонов: всего-то и людей увидел — одного убитого солдата. Что ж, думаю, не подыхать же мне здесь, а помощи жди, когда она будет... И вот пошел я через тайгу — так, думал, ближе будет. Три дня, пане Ямпольский, шел я тайгой. Падал от усталости, от боли, а все шел и шел.
И он замолк, снова закурив папиросу.
Ямпольский шумно вздохнул. Анна Григорьевна зажгла лампу.
— Значит, большевики разобрали путь? — спросил Ямпольский.
— Не знаю... Ничего не видел. Видел только: вывороченные шпалы, колеса, щепы.
— Так, так. Плохо нашему брату. Ну, поправляйтесь, пане Яхно.
И Ямпольский вышел из комнаты расстроенный.В дом наш все настойчивей и настойчивей стучалась нищета.Сима поступила в станционный буфет официанткой. Но лучше от этого не стало. Все чаще у нас не было хлеба. В школу никто не ходил — не было ни одежды,
ни обуви. Стояла уже суровая зима: окна обледенела, и с них текла вода, когда в доме затапливали печку и На улице лежали высокие сугробы. Снег ослепительно блестел на солнце.
Закутавшись в лохмотья, все дни мы просиживали у железной дымящейся печки. Отец нервнивал. Когда случалась поездка с воинским эшелоном, он возвращался домой повеселевший, сытый, с сундучком, наполненным солдатским хлебом. Анна Григорьевна рубила солдатским тесаком окаменевший, мерзлый хлеб и, наделив каждого куском, кипятила чай.
Семья садилась вокруг печки, и каждый отогревал у раскаленного железа свой кусок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31