Обычно любое убийство, с какой бы мерзостью ни приходилось сталкиваться, вызывало у Гомера прилив беспристрастного усердия и медицинского интереса, которые, естественно, окрашивались определенной долей отвращения, однако в данном случае все с самого начала шло не так. Как только Гомер услышал о состоянии найденного тела, он начал излучать – Райт вынужден был признать это – чувство удовлетворения. И по мере того как шло время, это удовлетворение только возрастало, а Райт, не понимавший, чем оно вызвано, и видевший перед собой лишь чудовищность происшедшего, все больше и больше терялся в догадках. «Как можно получать удовольствие от этого кошмара?» – спрашивал он себя снова и снова.
– Может, на этот раз он решил сделать исключение, сэр.
Гомер оторвал взгляд от дома и запущенного сада, в котором они стояли, резко развернулся и уставился на Райта с недоумевающим и даже отчаянным видом.
– Вы что, не слышали, что я сказал? – раздраженно осведомился он. – Пендред всегда извлекает мозг. И куда-нибудь его прячет. Это такая шутка.
И Райт уже не в первый раз подумал, а в своем ли уме Гомер и не является ли его состояние следствием помутнения рассудка.
– Но Пендред мертв, сэр, – не без внутреннего содрогания, осторожно заметил он.
Гомер совершил нечто немыслимое, доведя степень своего презрения до одиннадцати по десятибалльной шкале. Он уже открыл рот, и все его поведение свидетельствовало о том, что готовые сорваться с его языка слова будут более едкими, чем щелочь, но в этот момент в доме началось какое-то движение, и его внимание переключилось туда. В дверях появился совсем юный констебль в гражданской одежде, который со смесью возбуждения и сожаления сообщил:
– Мы нашли его, сэр.
И Гомер, позабыв о неподобающем замечании Райта и сложив на груди свои маленькие изящные ручки, поспешил внутрь. Райт не мог поклясться, но ему показалось, что он их удовлетворенно потирает.
– Идите и получите показания мужа, – бросил Гомер через плечо. – И спросите его о Пендреде.
Мартин Пендред всю жизнь прожил в одном и том же доме. Это был стандартный облупившийся маленький домик, который бесстыдно обступили соседи и которому оставались только беззвучные сетования. Он стоял на тихой улице, но эта тишина свидетельствовала об упадке и отчаянии. Люди не жили в этих домах, а прятались в них, выходя лишь украдкой.
С одной стороны от Мартина жил старик Уилмс, отчаянно гордившийся собственной независимостью и странным образом не замечавший своей несамостоятельности. Мартин прожил с ним рядом все свои сорок лет, и их отношения так и не улучшились. Когда Мартин появился на свет – через три минуты после брата, – Уилмс уже в течение двадцати лет был обитателем Бэтлдауна. Поэтому Мартин с детства помнил его старым и одиноким, словно тот был таким при зарождении мира и должен был остаться таким же при его конце.
Пендреды не ладили с Уилмсом с самого начала, особенно после того, как у них появились двойняшки, непрестанно оравшие в своей коляске. Из-за тонкости стен их исключительно нетерпимое отношение к миру должны были разделять все соседи, и если мистер и миссис Шарпи в доме справа его понимали, то об Уилмсе, живущем в своем замке слева, нельзя было сказать того же. Когда близнецы подросли и превратились в одинаковых мальчиков со странностями, они стали вести себя тише; однако теперь они компенсировали громкость голосов своей активностью. Даже гиперактивностыо. Это была такая бескомпромиссная, непрестанная и маниакальная активность, которая довольно быстро довела их отца и мать до исступленных криков, так что создание шумового фона стало семейной традицией.
Впрочем, это никоим образом не влияло на мальчиков. Они делали то, что хотели. Их обуял всепоглощающий интерес к миру, не терпевший никаких препятствий и в то же время незаметный для стороннего наблюдателя, включая их родителей. Было очевидно только, что они чем-то серьезно поглощены. Братья то и дело перешептывались, и хотя они явно друг друга понимали, для всех остальных их разговоры оставались тайной. Они беседовали без слов, с помощью одних лишь монотонных звуков, с неизменным выражением лиц. Трудно было себе представить, как таким образом можно общаться, но тем не менее они общались.
Однажды, когда они играли в саду, Мартин забросил мяч через изгородь в сад Уилмса. Близнецам в то время было по четыре года, они находились в том возрасте, когда игры с мячом кажутся очень важными, возможно, важнее самой жизни; поэтому они с неизбежностью приняли решение проскользнуть в сад через заднюю калитку, и так же неизбежно были пойманы.
В свое время Уилмс служил в подразделении коммандос, но Пендреды об этом не знали. Он мог казаться старым и глупым – «несчастным старикашкой», по выражению Пендреда-старшего, работавшего автомехаником и имевшего собственное мнение по любому поводу, – но усвоенные Уилмсом навыки забыть было невозможно, и он если не с прежней легкостью, то с не меньшей эффективностью продолжал применять их на практике.
Его хватка была устрашающей благодаря неожиданности и силе; он вцепился в плечи мальчишек своими бледными костистыми пальцами, похожими на клешни краба, из которых им при всей их гибкости не удавалось выскользнуть, хотя они и боролись изо всех сил. Но и в этой ситуации, как заметил Уилмс, ни тот ни другой не проронил ни слова: все происходило в гробовой тишине, лишь усугублявшейся взглядами, которые они бросали друг на друга, общаясь на неком более глубоком, чуть ли не первобытном языке. Это выводило Уилмса из себя.
Один из мальчишек – Уилмс так и не выяснил, кто именно, – изогнул шею под каким-то немыслимым углом и укусил обидчика за руку маленькими острыми зубами, но Уилмс не разжал руку, а принялся трясти ребенка, пока тот его не отпустил. Затем он прижал его к земле коленом, не выпуская при этом другого. Уилмс был легким, но колено у него было острое, больно впивавшееся в грудь.
И снова ни один из мальчишек не произнес ни слова, хотя Уилмс чувствовал, что они как-то общаются друг с другом.
Уилмс подтянул стоявшего пацана к своему лицу. Он не знал, но именно Мартину он прошипел сквозь пергаментные губы и почерневшие редкие зубы: «Частная собственность».
От его дыхания разило, и он шипел, как змея.
– Частная собственность! – повторил он.
Мартин посмотрел ему в глаза. В его голове мелькали бессвязные мысли. Он видел желтизну, тучи, вздувшиеся вены и маленький свинарник, однако эти образы мелькали как трассирующие пули в темноте, не создавая общей картины. И он продолжал смотреть, не издавая ни звука.
– Если я еще раз вас здесь поймаю…
Уилмс довершил свою угрозу, сильно стиснув ему плечо. Затем он оттолкнул Мартина, и тот упал навзничь на редкую траву. После чего Уилмс перевел взгляд на его близнеца, прижатого к земле коленом. Он чуть ли не со скрипом приподнялся, дав тому глубоко вздохнуть.
– А что касается тебя. – Это было законченное предложение. – Я тебя запомню. Понял? Я тебя запомню, и если ты еще хоть раз войдешь в мой сад, я тебя убью. – Он посмотрел на след от укуса – продавленная кожа кровила ровным полукружием, оставленным зубами. – Это ты сделал. – Это было произнесено таким тоном, словно Мелькиор мог об этом забыть. – Ты понимаешь, что я могу тебя убить? Свернуть тебе шею.
Он уставился на малыша. Тот смотрел на него со смесью любопытства и неловкости во взгляде, однако испуга, который ожидал увидеть Уилмс, в его глазах не было. Секунд десять старик и мальчишка смотрели друг на друга, а затем Уилмс отшвырнул его к брату.
– Убирайтесь! – рявкнул он.
Братья обменялись взглядами и двинулись прочь. Уилмс посмотрел им вслед с чувством странной неудовлетворенности.
Ведь он вышел победителем?…
Сад Эшлифов был безупречно чистым и свидетельствовал о еженедельных многочасовых усилиях по приведению его в порядок. Интересно, о чем они думали, глядя сквозь шаткую изгородь на заросшие владения Мюиров, размышлял Райт. Что они испытывали? Презрение? Сочувствие? Или понимание?
Он позвонил в звонок, отметив, что и дом, в отличие от соседского, недавно выкрашен, а через окна виднеются симметрично повешенные занавески и соответствующая отделка комнат. Райт оглянулся на дом Мюиров, отмеченный печатью упадка, и ощутил пронзительное чувство родства с ним; возможно, он не был совершенен, но, по крайней мере, в его распаде было что-то человеческое и глубоко понятное. А в образе жизни Эшлифов присутствовало нечто отталкивающее. Во всяком случае, когда Райт смотрел на облупившуюся краску наличников и паутину, которая заволокла углы маленького крылечка у Мюиров, он ощущал некие параллели с собственной жизнью.
Дверь открыл констебль Фишер, симпатичный человек с довольно привлекательной наружностью, у которого был такой же шанс на повышение по службе, как у Райта на то, чтобы стать первым посланником человечества на Юпитере. Райт, видевший на своем веку уже не одну сотню молодых полицейских, относился к нему вполне лояльно: тот хотя бы не был расистом, головорезом или извращенцем.
По крайней мере, Райт так думал.
Дом был безупречно чист как снаружи, так и внутри. Он был столь же стерилен, сколь и бездушен, настолько же симметричен, насколько обезличен. Украшавшие стены фотографии детей и памятных событий, сувениры, привезенные с моря, и старомодный фарфор – все это свидетельствовало о долгой и, возможно, счастливой жизни, однако строгая регламентированность и стерильная чистота заставили умолкнуть и Райта, и Фишера. Оглядевшись по сторонам, Райт понял, что все это напоминает ему родительский дом и его собственное детство, однако расположение вещей, как в музее или сувенирной лавке, почему-то обесценивало эти воспоминания, и он задумался, зачем Эшлифам понадобилось создавать вокруг себя такой прямолинейный мир.
Фишер сообщил, что Дэвид Мюир сидит в гостиной, но прежде чем Райт успел войти туда, дверь в конце коридора открылась и он в первый и в последний раз увидел Эшлифов. Дверь открыл мистер Эшлиф – своей худой, чуть ли не скелетообразной кистью он держался за ручку, а его лицо выражало смесь жгучего любопытства и подозрительности; огромные, как луковицы, глаза скрывались за толстыми, слегка тонированными стеклами очков. В глубине кухни виднелась миссис Эшлиф, которая сидела за столом, немыслимо изогнув шею, покрытую таким количеством складок и морщин, что, казалось, она не может принадлежать человеческому существу.
Райт с улыбкой кивнул им, предпочтя не вступать в более близкое знакомство, и вошел в гостиную.
Елена вернулась из Парижа, чувствуя себя лучше, чем когда-либо в последний год. Несмотря на то что формально поездка была деловой и она пробыла во Франции всего четыре дня, перемена – перемена во всем, включая распорядок дня, меню, ритм существования жизни и, конечно же, самочувствие, – вернула ей надежду, оптимизм и интерес к жизни.
Она даже ни разу не вспомнила о вопросе, который мучил ее на протяжении последних девяти месяцев…
А потом, конечно же, с жестокостью, на которую способно только мироздание, все ее торжество обратилось в прах, стоило ей осознать это.
Джон.
И она тут же почувствовала, как снова погружается в месиво сомнений и вопросов, как благо забвения обращается в свою противоположность, а расслабленная душа снова скручивается в узлы обиды, подозрительности и разочарования.
Джон Айзенменгер.
Это имя стало значить для нее так много и вызывало в ней такую бурю чувств, словно само его существование жгло и иссушало ее, будто на нем лежало какое-то заклятие, будто сами буквы и их сочетания обладали какой-то колдовской силой.
Она распаковала вещи, налила себе кофе и вместе с кружкой отправилась в ванную, чтобы принять душ перед сном, печально размышляя о том, что ни струи горячей воды, ни мыло не в состоянии смыть с человека жизненный опыт, особенно опыт разочарования.
Неужели он действительно спал с Беверли Уортон?
За последние месяцы она задавала себе этот вопрос так часто, что слова утратили свой смысл и стали звучать как полная тарабарщина, так что приходилось прикладывать определенное усилие для того, чтобы они инициировали мыслительный процесс.
Впрочем, это не означало, что этот вопрос перестал вызывать боль и отчаяние. Она и подозревала, что так оно и было, и не могла в это поверить. Может, Беверли лгала?
Скорее всего.
Елене казалось, что после долгих лет одиночества, отсутствия тепла и полного отказа от чувственной жизни, обычной для большинства людей, ей наконец удалось найти человека, которому она могла доверять. Она считала Джона особенным, и то, что он оказался не таким, причиняло ей неожиданно сильную боль.
Она включила душ и начала раздеваться, бросая вещи в корзину для грязного белья, которая и без того была переполнена вещами, вынутыми из чемодана. Перед тем как забраться под душ, она поймала себя на том, что рассматривает в зеркале свое отражение, снова пытаясь проанализировать собственные чувства, то есть опять занимается бесконечным процессом, который все никак не может довести до конца, а потому и не в силах от него отказаться.
Она уже тысячу раз проигрывала в памяти разговор, состоявшийся девять месяцев назад между нею и Беверли Уортон, и всякий раз обнаруживала в словах последней новые смыслы и нюансы. Открыто она ничего не признала, но подтекст, казалось, был вырезан заглавными буквами.
Поэтому сначала Елена сочла это ложью, а потом…
Черт бы побрал эту суку!
Чувствовала бы она себя иначе, если бы он изменил ей (однажды она поймала себя на том, что использует слово «адюльтер», и это вызвало целый фейерверк размышлений о том, что под ним подразумевалось) не с Беверли Уортон, а с кем-нибудь другим? Наверняка. Она не сомневалась, что, если бы он переспал с любой другой, самой соблазнительной женщиной, это не причинило бы ей такой боли и таких страданий.
Не то чтобы ей удалось запросто от этого отмахнуться – ее родители привили ей моральные устои, которые мешали мириться со слабостями окружающих. И если бы Джон не был способен хранить ей верность, то и говорить было бы не о чем. Однако она знала, что, когда он совершил это преступление, между ними не существовало никаких обязательств – с ее стороны уж точно, и она подозревала, что и с его тоже. Следовательно, она не могла выдвигать против него обвинений.
А спросить его напрямую ей не хватало смелости. Это мучило ее не меньше самого факта его предательства, загоняя боль в глубины души и возводя между нею и Джоном барьеры недоверия.
Она вздохнула и решительно разорвала цепочку своих размышлений. Наконец ей удалось сосредоточить взгляд на собственном отражении, и она потерла лицо, ощущая под рукой грязь и жир, который постоянно вел с ней борьбу за власть.
Была ли она привлекательна?
Еще один неизменный вопрос, на который Елена не могла найти удовлетворительный ответ. Она никогда не использовала применительно к себе слово «красивая», но с годами диапазон возможных эпитетов еще больше сузился. «Очаровательная» и «сексуальная» уже не годились, и она неумолимо перемещалась в область «милой» и «симпатичной». Однако она с трудом находила объективные подтверждения этих реальных, но крайне субъективных взглядов. Ее глаза по-прежнему были большими и карими, скулы высокими, а кожа упругой и гладкой; губы сохраняли свою полноту, которая казалась ей вполне привлекательной. Что же касается морщин, то они были еще совсем незаметными, да и располагались в таких местах, что она не видела в них ничего угрожающего, – они даже придавали ей определенный шарм.
Так в чем же дело?
Ее взгляд скользнул с шеи на грудь, не самую любимую ею часть тела – она была слишком маленькой, как заявил ее бывший приятель, когда она обвинила его в чрезмерных требованиях, зато ее миниатюрные размеры гарантировали, что матушке-природе будет не за что зацепиться. Живот у нее по-прежнему был плоским, хотя бедра стали несколько шире, чем раньше. Для того чтобы оценить свои ноги, ей не требовалось зеркала, они всегда были лучшей частью ее тела – достаточно длинные и привлекательные. Она заметила, что в данный момент ее щиколотки слегка опухли, но путь был длинным, а погода в Париже стояла жаркая.
Она залезла под душ, закрыла глаза от жаркого влажного пара и тут же, как по команде, в ее мозгу снова замелькали вопросы.
Он спал с ней?
Неужто его половой член настолько подчинял себе его жизнь, что он ничего не мог с этим поделать? Неужто он, как на поводке, затащил его в ее постель? Эта дрянь была очень недурна – Елена не могла не признать этого, – но ничего завораживающего в ней не было. В ней не было ничего гипнотически непреодолимого, что могло бы извинить его поступок, заставить его лишиться сознания и прийти в себя лишь в посткоитальном объятии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
– Может, на этот раз он решил сделать исключение, сэр.
Гомер оторвал взгляд от дома и запущенного сада, в котором они стояли, резко развернулся и уставился на Райта с недоумевающим и даже отчаянным видом.
– Вы что, не слышали, что я сказал? – раздраженно осведомился он. – Пендред всегда извлекает мозг. И куда-нибудь его прячет. Это такая шутка.
И Райт уже не в первый раз подумал, а в своем ли уме Гомер и не является ли его состояние следствием помутнения рассудка.
– Но Пендред мертв, сэр, – не без внутреннего содрогания, осторожно заметил он.
Гомер совершил нечто немыслимое, доведя степень своего презрения до одиннадцати по десятибалльной шкале. Он уже открыл рот, и все его поведение свидетельствовало о том, что готовые сорваться с его языка слова будут более едкими, чем щелочь, но в этот момент в доме началось какое-то движение, и его внимание переключилось туда. В дверях появился совсем юный констебль в гражданской одежде, который со смесью возбуждения и сожаления сообщил:
– Мы нашли его, сэр.
И Гомер, позабыв о неподобающем замечании Райта и сложив на груди свои маленькие изящные ручки, поспешил внутрь. Райт не мог поклясться, но ему показалось, что он их удовлетворенно потирает.
– Идите и получите показания мужа, – бросил Гомер через плечо. – И спросите его о Пендреде.
Мартин Пендред всю жизнь прожил в одном и том же доме. Это был стандартный облупившийся маленький домик, который бесстыдно обступили соседи и которому оставались только беззвучные сетования. Он стоял на тихой улице, но эта тишина свидетельствовала об упадке и отчаянии. Люди не жили в этих домах, а прятались в них, выходя лишь украдкой.
С одной стороны от Мартина жил старик Уилмс, отчаянно гордившийся собственной независимостью и странным образом не замечавший своей несамостоятельности. Мартин прожил с ним рядом все свои сорок лет, и их отношения так и не улучшились. Когда Мартин появился на свет – через три минуты после брата, – Уилмс уже в течение двадцати лет был обитателем Бэтлдауна. Поэтому Мартин с детства помнил его старым и одиноким, словно тот был таким при зарождении мира и должен был остаться таким же при его конце.
Пендреды не ладили с Уилмсом с самого начала, особенно после того, как у них появились двойняшки, непрестанно оравшие в своей коляске. Из-за тонкости стен их исключительно нетерпимое отношение к миру должны были разделять все соседи, и если мистер и миссис Шарпи в доме справа его понимали, то об Уилмсе, живущем в своем замке слева, нельзя было сказать того же. Когда близнецы подросли и превратились в одинаковых мальчиков со странностями, они стали вести себя тише; однако теперь они компенсировали громкость голосов своей активностью. Даже гиперактивностыо. Это была такая бескомпромиссная, непрестанная и маниакальная активность, которая довольно быстро довела их отца и мать до исступленных криков, так что создание шумового фона стало семейной традицией.
Впрочем, это никоим образом не влияло на мальчиков. Они делали то, что хотели. Их обуял всепоглощающий интерес к миру, не терпевший никаких препятствий и в то же время незаметный для стороннего наблюдателя, включая их родителей. Было очевидно только, что они чем-то серьезно поглощены. Братья то и дело перешептывались, и хотя они явно друг друга понимали, для всех остальных их разговоры оставались тайной. Они беседовали без слов, с помощью одних лишь монотонных звуков, с неизменным выражением лиц. Трудно было себе представить, как таким образом можно общаться, но тем не менее они общались.
Однажды, когда они играли в саду, Мартин забросил мяч через изгородь в сад Уилмса. Близнецам в то время было по четыре года, они находились в том возрасте, когда игры с мячом кажутся очень важными, возможно, важнее самой жизни; поэтому они с неизбежностью приняли решение проскользнуть в сад через заднюю калитку, и так же неизбежно были пойманы.
В свое время Уилмс служил в подразделении коммандос, но Пендреды об этом не знали. Он мог казаться старым и глупым – «несчастным старикашкой», по выражению Пендреда-старшего, работавшего автомехаником и имевшего собственное мнение по любому поводу, – но усвоенные Уилмсом навыки забыть было невозможно, и он если не с прежней легкостью, то с не меньшей эффективностью продолжал применять их на практике.
Его хватка была устрашающей благодаря неожиданности и силе; он вцепился в плечи мальчишек своими бледными костистыми пальцами, похожими на клешни краба, из которых им при всей их гибкости не удавалось выскользнуть, хотя они и боролись изо всех сил. Но и в этой ситуации, как заметил Уилмс, ни тот ни другой не проронил ни слова: все происходило в гробовой тишине, лишь усугублявшейся взглядами, которые они бросали друг на друга, общаясь на неком более глубоком, чуть ли не первобытном языке. Это выводило Уилмса из себя.
Один из мальчишек – Уилмс так и не выяснил, кто именно, – изогнул шею под каким-то немыслимым углом и укусил обидчика за руку маленькими острыми зубами, но Уилмс не разжал руку, а принялся трясти ребенка, пока тот его не отпустил. Затем он прижал его к земле коленом, не выпуская при этом другого. Уилмс был легким, но колено у него было острое, больно впивавшееся в грудь.
И снова ни один из мальчишек не произнес ни слова, хотя Уилмс чувствовал, что они как-то общаются друг с другом.
Уилмс подтянул стоявшего пацана к своему лицу. Он не знал, но именно Мартину он прошипел сквозь пергаментные губы и почерневшие редкие зубы: «Частная собственность».
От его дыхания разило, и он шипел, как змея.
– Частная собственность! – повторил он.
Мартин посмотрел ему в глаза. В его голове мелькали бессвязные мысли. Он видел желтизну, тучи, вздувшиеся вены и маленький свинарник, однако эти образы мелькали как трассирующие пули в темноте, не создавая общей картины. И он продолжал смотреть, не издавая ни звука.
– Если я еще раз вас здесь поймаю…
Уилмс довершил свою угрозу, сильно стиснув ему плечо. Затем он оттолкнул Мартина, и тот упал навзничь на редкую траву. После чего Уилмс перевел взгляд на его близнеца, прижатого к земле коленом. Он чуть ли не со скрипом приподнялся, дав тому глубоко вздохнуть.
– А что касается тебя. – Это было законченное предложение. – Я тебя запомню. Понял? Я тебя запомню, и если ты еще хоть раз войдешь в мой сад, я тебя убью. – Он посмотрел на след от укуса – продавленная кожа кровила ровным полукружием, оставленным зубами. – Это ты сделал. – Это было произнесено таким тоном, словно Мелькиор мог об этом забыть. – Ты понимаешь, что я могу тебя убить? Свернуть тебе шею.
Он уставился на малыша. Тот смотрел на него со смесью любопытства и неловкости во взгляде, однако испуга, который ожидал увидеть Уилмс, в его глазах не было. Секунд десять старик и мальчишка смотрели друг на друга, а затем Уилмс отшвырнул его к брату.
– Убирайтесь! – рявкнул он.
Братья обменялись взглядами и двинулись прочь. Уилмс посмотрел им вслед с чувством странной неудовлетворенности.
Ведь он вышел победителем?…
Сад Эшлифов был безупречно чистым и свидетельствовал о еженедельных многочасовых усилиях по приведению его в порядок. Интересно, о чем они думали, глядя сквозь шаткую изгородь на заросшие владения Мюиров, размышлял Райт. Что они испытывали? Презрение? Сочувствие? Или понимание?
Он позвонил в звонок, отметив, что и дом, в отличие от соседского, недавно выкрашен, а через окна виднеются симметрично повешенные занавески и соответствующая отделка комнат. Райт оглянулся на дом Мюиров, отмеченный печатью упадка, и ощутил пронзительное чувство родства с ним; возможно, он не был совершенен, но, по крайней мере, в его распаде было что-то человеческое и глубоко понятное. А в образе жизни Эшлифов присутствовало нечто отталкивающее. Во всяком случае, когда Райт смотрел на облупившуюся краску наличников и паутину, которая заволокла углы маленького крылечка у Мюиров, он ощущал некие параллели с собственной жизнью.
Дверь открыл констебль Фишер, симпатичный человек с довольно привлекательной наружностью, у которого был такой же шанс на повышение по службе, как у Райта на то, чтобы стать первым посланником человечества на Юпитере. Райт, видевший на своем веку уже не одну сотню молодых полицейских, относился к нему вполне лояльно: тот хотя бы не был расистом, головорезом или извращенцем.
По крайней мере, Райт так думал.
Дом был безупречно чист как снаружи, так и внутри. Он был столь же стерилен, сколь и бездушен, настолько же симметричен, насколько обезличен. Украшавшие стены фотографии детей и памятных событий, сувениры, привезенные с моря, и старомодный фарфор – все это свидетельствовало о долгой и, возможно, счастливой жизни, однако строгая регламентированность и стерильная чистота заставили умолкнуть и Райта, и Фишера. Оглядевшись по сторонам, Райт понял, что все это напоминает ему родительский дом и его собственное детство, однако расположение вещей, как в музее или сувенирной лавке, почему-то обесценивало эти воспоминания, и он задумался, зачем Эшлифам понадобилось создавать вокруг себя такой прямолинейный мир.
Фишер сообщил, что Дэвид Мюир сидит в гостиной, но прежде чем Райт успел войти туда, дверь в конце коридора открылась и он в первый и в последний раз увидел Эшлифов. Дверь открыл мистер Эшлиф – своей худой, чуть ли не скелетообразной кистью он держался за ручку, а его лицо выражало смесь жгучего любопытства и подозрительности; огромные, как луковицы, глаза скрывались за толстыми, слегка тонированными стеклами очков. В глубине кухни виднелась миссис Эшлиф, которая сидела за столом, немыслимо изогнув шею, покрытую таким количеством складок и морщин, что, казалось, она не может принадлежать человеческому существу.
Райт с улыбкой кивнул им, предпочтя не вступать в более близкое знакомство, и вошел в гостиную.
Елена вернулась из Парижа, чувствуя себя лучше, чем когда-либо в последний год. Несмотря на то что формально поездка была деловой и она пробыла во Франции всего четыре дня, перемена – перемена во всем, включая распорядок дня, меню, ритм существования жизни и, конечно же, самочувствие, – вернула ей надежду, оптимизм и интерес к жизни.
Она даже ни разу не вспомнила о вопросе, который мучил ее на протяжении последних девяти месяцев…
А потом, конечно же, с жестокостью, на которую способно только мироздание, все ее торжество обратилось в прах, стоило ей осознать это.
Джон.
И она тут же почувствовала, как снова погружается в месиво сомнений и вопросов, как благо забвения обращается в свою противоположность, а расслабленная душа снова скручивается в узлы обиды, подозрительности и разочарования.
Джон Айзенменгер.
Это имя стало значить для нее так много и вызывало в ней такую бурю чувств, словно само его существование жгло и иссушало ее, будто на нем лежало какое-то заклятие, будто сами буквы и их сочетания обладали какой-то колдовской силой.
Она распаковала вещи, налила себе кофе и вместе с кружкой отправилась в ванную, чтобы принять душ перед сном, печально размышляя о том, что ни струи горячей воды, ни мыло не в состоянии смыть с человека жизненный опыт, особенно опыт разочарования.
Неужели он действительно спал с Беверли Уортон?
За последние месяцы она задавала себе этот вопрос так часто, что слова утратили свой смысл и стали звучать как полная тарабарщина, так что приходилось прикладывать определенное усилие для того, чтобы они инициировали мыслительный процесс.
Впрочем, это не означало, что этот вопрос перестал вызывать боль и отчаяние. Она и подозревала, что так оно и было, и не могла в это поверить. Может, Беверли лгала?
Скорее всего.
Елене казалось, что после долгих лет одиночества, отсутствия тепла и полного отказа от чувственной жизни, обычной для большинства людей, ей наконец удалось найти человека, которому она могла доверять. Она считала Джона особенным, и то, что он оказался не таким, причиняло ей неожиданно сильную боль.
Она включила душ и начала раздеваться, бросая вещи в корзину для грязного белья, которая и без того была переполнена вещами, вынутыми из чемодана. Перед тем как забраться под душ, она поймала себя на том, что рассматривает в зеркале свое отражение, снова пытаясь проанализировать собственные чувства, то есть опять занимается бесконечным процессом, который все никак не может довести до конца, а потому и не в силах от него отказаться.
Она уже тысячу раз проигрывала в памяти разговор, состоявшийся девять месяцев назад между нею и Беверли Уортон, и всякий раз обнаруживала в словах последней новые смыслы и нюансы. Открыто она ничего не признала, но подтекст, казалось, был вырезан заглавными буквами.
Поэтому сначала Елена сочла это ложью, а потом…
Черт бы побрал эту суку!
Чувствовала бы она себя иначе, если бы он изменил ей (однажды она поймала себя на том, что использует слово «адюльтер», и это вызвало целый фейерверк размышлений о том, что под ним подразумевалось) не с Беверли Уортон, а с кем-нибудь другим? Наверняка. Она не сомневалась, что, если бы он переспал с любой другой, самой соблазнительной женщиной, это не причинило бы ей такой боли и таких страданий.
Не то чтобы ей удалось запросто от этого отмахнуться – ее родители привили ей моральные устои, которые мешали мириться со слабостями окружающих. И если бы Джон не был способен хранить ей верность, то и говорить было бы не о чем. Однако она знала, что, когда он совершил это преступление, между ними не существовало никаких обязательств – с ее стороны уж точно, и она подозревала, что и с его тоже. Следовательно, она не могла выдвигать против него обвинений.
А спросить его напрямую ей не хватало смелости. Это мучило ее не меньше самого факта его предательства, загоняя боль в глубины души и возводя между нею и Джоном барьеры недоверия.
Она вздохнула и решительно разорвала цепочку своих размышлений. Наконец ей удалось сосредоточить взгляд на собственном отражении, и она потерла лицо, ощущая под рукой грязь и жир, который постоянно вел с ней борьбу за власть.
Была ли она привлекательна?
Еще один неизменный вопрос, на который Елена не могла найти удовлетворительный ответ. Она никогда не использовала применительно к себе слово «красивая», но с годами диапазон возможных эпитетов еще больше сузился. «Очаровательная» и «сексуальная» уже не годились, и она неумолимо перемещалась в область «милой» и «симпатичной». Однако она с трудом находила объективные подтверждения этих реальных, но крайне субъективных взглядов. Ее глаза по-прежнему были большими и карими, скулы высокими, а кожа упругой и гладкой; губы сохраняли свою полноту, которая казалась ей вполне привлекательной. Что же касается морщин, то они были еще совсем незаметными, да и располагались в таких местах, что она не видела в них ничего угрожающего, – они даже придавали ей определенный шарм.
Так в чем же дело?
Ее взгляд скользнул с шеи на грудь, не самую любимую ею часть тела – она была слишком маленькой, как заявил ее бывший приятель, когда она обвинила его в чрезмерных требованиях, зато ее миниатюрные размеры гарантировали, что матушке-природе будет не за что зацепиться. Живот у нее по-прежнему был плоским, хотя бедра стали несколько шире, чем раньше. Для того чтобы оценить свои ноги, ей не требовалось зеркала, они всегда были лучшей частью ее тела – достаточно длинные и привлекательные. Она заметила, что в данный момент ее щиколотки слегка опухли, но путь был длинным, а погода в Париже стояла жаркая.
Она залезла под душ, закрыла глаза от жаркого влажного пара и тут же, как по команде, в ее мозгу снова замелькали вопросы.
Он спал с ней?
Неужто его половой член настолько подчинял себе его жизнь, что он ничего не мог с этим поделать? Неужто он, как на поводке, затащил его в ее постель? Эта дрянь была очень недурна – Елена не могла не признать этого, – но ничего завораживающего в ней не было. В ней не было ничего гипнотически непреодолимого, что могло бы извинить его поступок, заставить его лишиться сознания и прийти в себя лишь в посткоитальном объятии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40