Он читал, чувствуя, как его переполняет гнев. Он знал, что Милроя мучит обида на допущенную в отношении его несправедливость, что он любит соваться в чужие дела, манипулировать и командовать окружающими, но он никогда не думал…
– Ну что, доволен?
Голос Милроя был полон такого презрения, что он даже сорвался. Первой реакцией Людвига стали испуг и острое чувство вины, однако они исчерпались с одним-единственным звуком, изданным, когда он обернулся. По какому праву Милрой изображает возмущение? Людвиг выпрямился.
– Не совсем.
Милрой прошел в кабинет, закрыл портфель и опустился в кресло, стоявшее за столом.
– Зачем? – спросил Людвиг.
– Потому что это правда, – ответил Уилсон. – Ты утрачиваешь профессиональные навыки, начинаешь совершать непростительные ошибки. И рано или поздно от этого кто-нибудь пострадает.
– А ты не совершаешь ошибок?
Уилсон ухмыльнулся:
– Ты за деревьями не видишь леса. Да, я допускаю ошибки, но это происходит на фоне моей общей профпригодности и дееспособности. – Он вздохнул. – Твои же ошибки предстают совсем в ином свете. Ты стареешь и теряешь работоспособность. И уже нет человека, который не воспринимал бы тебя как шута горохового.
И Людвиг, несмотря на то, что все в нем кипело от возмущения, вынужден был признать, что это правда. Его действительно считали старым и в соответствии с элементарной, но глубоко ошибочной логикой – некомпетентным. И как бы он ни работал большую часть времени, теперь его судили по промахам, руководствуясь критерием «молодость – хорошо, старость – плохо».
Но все это не означало, что Милрой тоже может так к нему относиться.
– Мы проработали вместе двадцать лет, – заметил он. – Как ты мог так поступить со мной?
Милрой даже не удосужился выразить презрение.
– Очень просто, – усталым голосом откликнулся он. – Очень просто. А почему, собственно говоря, нет? Почему бы не нагадить? Земля вертится не благодаря деньгам, а благодаря тому, что А гадит В, В гадит С, а С – А. Такова экономика предательства.
– Салли, – промолвил Людвиг, чувствуя, что у него забрезжила какая-то догадка.
– Да брось ты, Тревор, – насмешливо откликнулся Уилсон. – Не пытайся упражняться в любительской психологии. То, что моя жена решила сбежать с бухгалтером, не имеет никакого отношения к тому, что я больше не намерен мириться с твоей некомпетентностью. – Он слабо улыбнулся. – Мы ведь никогда друг друга не любили.
Людвиг был несколько ошарашен этим заявлением. Они никогда не были закадычными друзьями, но он считал, что между ними существуют доброжелательные деловые отношения.
– Я бы этого не сказал.
– Серьезно? – продолжил Милрой. – Тогда я мог бы рассчитывать на более достойное обращение с собой, когда освободилось профессорское кресло.
– Не понимаю.
– Правда? Значит, у тебя короткая память, Тревор. Возможно, это еще один признак старости.
Несмотря на свое возмущение, Людвиг не мог не восхититься тем, как в Милрое слой за слоем проявлялись горечь и обида на жизнь.
– Ну окажи тогда любезность, расскажи мне, чем я тебя обидел.
Милрой облокотился на стол, переплел пальцы и склонился вперед.
– Когда образовалась эта вакансия, выбор естественным образом должен был пасть на меня. Я был доцентом, я здесь работал, и у меня достаточно большой исследовательский послужной список. Я должен был стать профессором.
И тем не менее я им не стал. Откуда ни возьмись, появился Пиринджер, которого все сочли вундеркиндом, и должность получил он, а я оказался неудачником. Вот я и спрашиваю: что же произошло? Почему я перестал быть серьезным претендентом? Естественно, я обратился с этими вопросами к руководству университета. И знаешь, что мне ответили?
Он умолк и уставился на Людвига, словно ожидая от него ответа, а когда тот не ответил, продолжил:
– Кто-то из сотрудников отделения – имени мне не назвали – активно выступал против моей кандидатуры. – И, открыв эту тайну, он умолк, выдерживая паузу, как это делает актер после произнесения ударной реплики.
– И ты считаешь, что это был я? – помолчав, осведомился Людвиг.
Милрой снова откинулся на спинку кресла.
– Бога ради, Тревор, – с отвращением произнес он. – Имей мужество не лгать мне.
Людвига вновь захлестнул гнев.
– Даже не подумаю. Если хочешь знать, я сказал им правду, когда меня спросили. Я сказал, что ты хороший гистопатолог и серьезный исследователь. К несчастью, должность предполагала, кроме этого, качества лидера. И на основании этого критерия я не мог тебя рекомендовать.
Милрой ухмыльнулся и закивал.
– Так я и знал! Я знал, что это ты во всем виноват.
– Не пытайся себя обмануть, Милрой, – выдохнул Людвиг. – Начнем с того, что вряд ли мое мнение могло сыграть столь серьезную роль. А во-вторых, я просто высказал свою точку зрения, ничего не сочиняя и не приукрашивая. А в-третьих, я бы на твоем месте полюбопытствовал, с какой целью тебе это сказали. Возможно, меня просто сделали козлом отпущения.
– Неплохая попытка, но я знаю, что произошло на самом деле, – тут же ответил Милрой. – Ты просто завидовал мне. Обычная зависть, и ничего больше.
На Людвига вдруг навалилась страшная усталость – он устал от этих препирательств, устал стоять, устал защищаться от выдуманных обвинений.
– Думай что хочешь, – промолвил он. – Я знаю, что я сделал. Я ни в чем не погрешил против справедливости.
Он уже повернулся к двери, когда Милрой его окликнул:
– И это все? Никаких извинений?
Людвигу удалось выдавить из себя смешок.
– А с какой стати? Я же сказал, что все сделал правильно.
Милрой наморщил лоб.
– Вот и я все делаю правильно, Тревор. Всегда следует поступать правильно. И мое письмо начмеду тоже абсолютно правильный поступок. – Он улыбнулся. – Точно так же и письма заинтересованным пациентам будут продиктованы исключительно чувством справедливости.
Людвиг побледнел, и глаза у него расширились.
– Ты не посмеешь!
– Почему нет? – Милрой изобразил изумление. – Разве они не имеют права знать?
Людвиг чувствовал, как его захлестывает ужас.
– Но это будет серьезным нарушением конфиденциальности и профессиональной тайны. Тебя уволят…
Милрой махнул рукой:
– Ты что, не знаешь, Тревор? Доносительство теперь в чести. К тому же это будут анонимные письма, и никто не сможет доказать, что они написаны мной. Об этом никто не узнает, как и о нашем сегодняшнем разговоре.
Людвиг сжал зубы от страха и ярости. Больше всего ему хотелось свернуть Милрою шею или превратить его физиономию в кровавую кашу, но он продолжал стоять не шевелясь.
– Ну, сука, тебе это так не сойдет, – наконец прошипел он.
Милрой не стал утруждать себя ответом и лишь с безразличным видом пожал плечами. Людвиг, недовольный собой, хотя последнее слово и осталось за ним, вышел за дверь.
Собравшаяся комиссия медперсонала приступила к своей работе. Ее членами были консультанты и дипломированные врачи, которые собирались для того, чтобы все обсудить и взвесить, – одни делали вид, что сообщают какие-то ценные сведения, другие – что усердно их усваивают. Все это происходило с шумом и гамом и никоим образом не влияло на окружающую действительность. Основными темами дискуссий были трудовые конфликты, кадровая политика, постоянное сокращение финансового обеспечения и не терявшая актуальности тема парковки на больничной территории. Обсуждения, как правило, заканчивались ничем, давая возможность лишь выпустить пар; у руководства больницы (хотя и начмед, и директор регулярно посещали такие собрания и изображали крайнее внимание) были свои, куда более действенные рычаги управления, нежели недовольство персонала.
Словом, это мероприятие являлось пустой тратой времени и сил или своеобразной черной дырой.
Однако по окончании этого ежемесячного группового извержения двуокиси углерода (а возможно, и метана) было принято совместно распивать вино, и именно во время этой части церемонии Айзенменгер обнаружил, что стоит рядом с начмедом Джеффри Бенс-Джонсом, которому его представила Алисон фон Герке. Одновременно он отметил про себя, что, вероятно, знакомить людей друг с другом является ее основной обязанностью, а также обратил внимание на низкое качество поданного вина.
– Джон замещает Викторию, – пояснила Алисон.
Бенс-Джонс носил настолько толстые очки, что на них больно было смотреть: они так сильно концентрировали свет, что у наблюдателя начинали течь слезы и болеть голова. Айзенменгер лишь мельком заметил скрывавшиеся за ними водянистые глаза, напоминавшие водяные анемоны, и тут же скосил взгляд, переведя его на лысевшую голову, округлую физиономию и широкую улыбку собеседника.
Судя по всему, Бенс-Джонсу было свойственно улыбаться.
У него было короткое сильное рукопожатие, после которого он тут же отдергивал руку, словно не мог позволить себе тратить свои силы на таких незначительных смертных, как временные консультанты.
– Правда? Тогда я должен выразить вам свою личную благодарность.
Впрочем, за этой преамбулой ничего не последовало, и, чтобы заполнить паузу, Айзенменгер спросил:
– Как себя чувствует Виктория? Мы с ней вместе учились.
Бенс-Джонс издал какой-то неопределенный звук, который мог являться как любезной благодарностью за проявленный интерес, так и воинственным поведением полупереваренной пищи, дававший знать о своем существовании.
Однако Айзенменгер не ощущал в себе дипломатических способностей, поэтому он продолжил:
– Стресс – это ужасная вещь.
Бенс-Джонс продолжал улыбаться, однако взгляд его изменился и стал чуть ли не враждебным, однако, несмотря на это, голос его оставался спокойным и невозмутимым:
– Да, боюсь, это результат современного профессионализма, особенно в области медицинского обслуживания.
Фон Герке пила вино с таким видом, словно опасалась длительной засухи.
– И как это прискорбно, – бодро добавила она, – особенно в случае Виктории.
Айзенменгер обратил внимание на ее интонацию, но никак не мог понять, чем она была вызвана. Он вопросительно поднял брови, и она пояснила:
– Лауреат медали Коллегии за исследовательскую работу.
– Ах да, – откликнулся Айзенменгер.
И лишь Бенс-Джонс покачал головой и пробормотал себе под нос:
– Это была ерунда, – что несколько удивило Айзенменгера, ведь в конце концов это не Бенс-Джонс получил ее.
– А в какой области она проводила исследования?
– Кажется, что-то связанное с рибосомами, – продолжая улыбаться, туманно ответил Бенс-Джонс.
Мимо прошел официант с подносом – Айзенменгер от вина отказался, а Бенс-Джонс и фон Герке взяли по бокалу.
– А вы сами проявляете интерес к исследовательской деятельности? – спросил Бенс-Джонс Айзенменгера.
Однако Айзенменгеру пришлось его разочаровать, и его образ явно поблек в глазах начмеда.
– Зато Джон – опытный патологоанатом, – вмешалась фон Герке, но они являлись исследовательским отделом, и разменной монетой здесь могли быть лишь научные достижения.
– Правда? – Он по-прежнему улыбался, но теперь улыбка казалась словно приклеенной к его отрешенному лицу.
И Айзенменгер решил покинуть поле боя. Он поставил бокал на ближайший подоконник и, обращаясь к Бенс-Джонсу, произнес:
– Передайте Виктории мои наилучшие пожелания.
Губы Бенс-Джонса расползлись чуть шире, и он кивнул:
– Конечно-конечно.
Впрочем, в его глазах ничего не отразилось, и, не успел Айзенменгер отойти на шаг в сторону, как он тут же принялся болтать с фон Герке о всякой чепухе.
Телефонная трель была негромкой и тем не менее вызвала раздражение у Уилсона Милроя, когда он поздним вечером сидел в своем небольшом, но, как он считал, уютном кабинете, пил охлажденное вино и слушал раннего Майлса Дэвиса. Вдоль стен стояли книжные шкафы, посередине дубовый письменный стол с обитой кожей столешницей, в углу – дорогая стереосистема, на которой он проигрывал пластинки из своей обширной коллекции джаза. Но самое главное, на двери кабинета был замок. Он довольно часто им пользовался в прежние времена, когда его дочь еще не ушла из дома, а жена хранила ему верность. Впрочем, он и сейчас часто запирался по привычке, хотя теперь его единственной компаньонкой была экономка Ева, которая с почтением относилась к его уединению и никогда его не тревожила. Зачем он это делал, он и сам не знал.
Он попытался проигнорировать звонок, чтобы Майлс Дэвис смог доиграть в восхищенной тишине, как того и заслуживал его гений, но у него ничего не вышло. Чертов телефон продолжал трезвонить, и вскоре Уилсон уже не слышал ничего между его звонками. Даже прибавив громкости на стереопроигрывателе, он раздраженно поймал себя на том, что не улавливает звуков музыки.
В конце концов, едва не дрожа от ярости, он выскочил из кабинета, оставив на столе стопку документов, которые читал с таким всепоглощающим интересом. Дом был большим, и поскольку Милрой принципиально отказался делать проводку в своем кабинете, телефон находился довольно далеко. Как ни странно, когда он до него добрался, тот все еще звонил.
– Алле? – рявкнул он в трубку.
– Папа?
Это была Абигайль, и вся его ярость тут же растворилась, уступив место нежности:
– Аби?
Она уже год как жила отдельно, но продолжала регулярно ему звонить.
– У меня проблема с машиной. Ты не мог бы подъехать и помочь?
Аби оставалась последним человеком, по отношению к которому он испытывал сочувствие. Стоило ему услышать ее голос, как на него нисходили мир и покой. Голос у нее был спокойный, впрочем, она всегда была спокойна. Тревоги и волнения были несовместимы с Аби. Ей всегда удавалось утихомирить его, даже тогда, когда он пылал от негодования.
– Прямо сейчас?
Он как-то почувствовал, что она улыбается.
– Конечно, глупенький.
Он часто думал о том, что он делал бы без Аби, без того целительного бальзама, который она проливала ему на душу лишь одним звуком своего голоса. Он подозревал, что, если бы не она, все несправедливости, выпавшие на его долю, – кража Пиринджером причитавшегося ему места, его личная непризнанность в мире некомпетентности и мошенничества, в котором профессионализм и способности более не были в цене, – изменили бы его до неузнаваемости.
– Тебе это удобно? – спросила она. Она все еще надеялась на то, что он найдет себе подходящую женщину.
– Думаю, да, – с театральным вздохом ответил он.
– Потому что если тебе неудобно… – с насмешливой серьезностью продолжила она.
– Ты прекрасно знаешь, что мне все удобно, – прервал ее он. И ее смех наполнил его сердце радостью.
– Глупенький. – Она так часто называла его этим словом, что оно почти стало его прозвищем.
– Я еду.
Она поблагодарила его, и это доставило ему такое удовольствие, какого не могло принести ничто другое.
Он подошел к расположенному в просторном коридоре большому гардеробу, где хранилась его одежда, и выбрал вельветовый пиджак и спортивные туфли. Он взял ключи от машины, лежавшие на столике перед большим зеркалом, похлопал себя по карману брюк, проверяя наличие ключей от дома, и открыл входную дверь с окошком из разноцветного стекла.
Когда он спустился в сад, покато уходивший к улице, частично скрытой яблоневыми и грушевыми деревьями, начало накрапывать. Он подошел к деревянным дверям своего гаража, на которых уже облупилась краска, хотя от этого они не стали выглядеть хуже. В сумерках ему не сразу удалось найти замок и правильно вставить ключ. И пока он стоял согнувшись, сзади раздался слабый шорох, и уже через секунду у него не осталось сомнений в том, что в саду кто-то есть. Он начал выпрямляться и одновременно разворачиваться, не имея пока ни малейшего представления о том, кто бы это мог быть.
Естественно, он не догадывался, насколько близко от него находится нарушитель его спокойствия, что он с легкостью может протянуть руку и схватить его за шиворот.
Хватка была довольно сильной, но нападавший держал Уилсона лишь одной рукой, а левой нажимал ему на плечо, чтобы тот не мог выпрямиться.
– Что?…
Уилсон поднял голову, для чего ему пришлось вывернуть шею.
Это было роковой ошибкой.
Лезвие ножа тут же впилось ему в горло.
Однако боль мгновенно вызвала рефлекторную реакцию. У Милроя было достаточно свободного пространства, чтобы резко отпрянуть и обернуться. Ему даже удалось ухватить руку, которая держала его за плечо, но силы явно были неравными. Кровь хлестала из его шеи и груди, однако он продолжал предпринимать попытки выпрямиться, почти позабыв о боли.
Но именно в этот момент по его голове был нанесен удар молотком, проломивший череп; это вызвало еще один нестерпимый прилив боли, в ушах у него зашумело, а в глазах начало темнеть. Однако он не оставил своих попыток встать, хотя ноги его уже начали слабеть, а отбросить руку, сжимавшую ему плечо, он не мог.
Голова у него закружилась, звон в ушах лишь усугублял боль и чувство все возраставшего давления.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
– Ну что, доволен?
Голос Милроя был полон такого презрения, что он даже сорвался. Первой реакцией Людвига стали испуг и острое чувство вины, однако они исчерпались с одним-единственным звуком, изданным, когда он обернулся. По какому праву Милрой изображает возмущение? Людвиг выпрямился.
– Не совсем.
Милрой прошел в кабинет, закрыл портфель и опустился в кресло, стоявшее за столом.
– Зачем? – спросил Людвиг.
– Потому что это правда, – ответил Уилсон. – Ты утрачиваешь профессиональные навыки, начинаешь совершать непростительные ошибки. И рано или поздно от этого кто-нибудь пострадает.
– А ты не совершаешь ошибок?
Уилсон ухмыльнулся:
– Ты за деревьями не видишь леса. Да, я допускаю ошибки, но это происходит на фоне моей общей профпригодности и дееспособности. – Он вздохнул. – Твои же ошибки предстают совсем в ином свете. Ты стареешь и теряешь работоспособность. И уже нет человека, который не воспринимал бы тебя как шута горохового.
И Людвиг, несмотря на то, что все в нем кипело от возмущения, вынужден был признать, что это правда. Его действительно считали старым и в соответствии с элементарной, но глубоко ошибочной логикой – некомпетентным. И как бы он ни работал большую часть времени, теперь его судили по промахам, руководствуясь критерием «молодость – хорошо, старость – плохо».
Но все это не означало, что Милрой тоже может так к нему относиться.
– Мы проработали вместе двадцать лет, – заметил он. – Как ты мог так поступить со мной?
Милрой даже не удосужился выразить презрение.
– Очень просто, – усталым голосом откликнулся он. – Очень просто. А почему, собственно говоря, нет? Почему бы не нагадить? Земля вертится не благодаря деньгам, а благодаря тому, что А гадит В, В гадит С, а С – А. Такова экономика предательства.
– Салли, – промолвил Людвиг, чувствуя, что у него забрезжила какая-то догадка.
– Да брось ты, Тревор, – насмешливо откликнулся Уилсон. – Не пытайся упражняться в любительской психологии. То, что моя жена решила сбежать с бухгалтером, не имеет никакого отношения к тому, что я больше не намерен мириться с твоей некомпетентностью. – Он слабо улыбнулся. – Мы ведь никогда друг друга не любили.
Людвиг был несколько ошарашен этим заявлением. Они никогда не были закадычными друзьями, но он считал, что между ними существуют доброжелательные деловые отношения.
– Я бы этого не сказал.
– Серьезно? – продолжил Милрой. – Тогда я мог бы рассчитывать на более достойное обращение с собой, когда освободилось профессорское кресло.
– Не понимаю.
– Правда? Значит, у тебя короткая память, Тревор. Возможно, это еще один признак старости.
Несмотря на свое возмущение, Людвиг не мог не восхититься тем, как в Милрое слой за слоем проявлялись горечь и обида на жизнь.
– Ну окажи тогда любезность, расскажи мне, чем я тебя обидел.
Милрой облокотился на стол, переплел пальцы и склонился вперед.
– Когда образовалась эта вакансия, выбор естественным образом должен был пасть на меня. Я был доцентом, я здесь работал, и у меня достаточно большой исследовательский послужной список. Я должен был стать профессором.
И тем не менее я им не стал. Откуда ни возьмись, появился Пиринджер, которого все сочли вундеркиндом, и должность получил он, а я оказался неудачником. Вот я и спрашиваю: что же произошло? Почему я перестал быть серьезным претендентом? Естественно, я обратился с этими вопросами к руководству университета. И знаешь, что мне ответили?
Он умолк и уставился на Людвига, словно ожидая от него ответа, а когда тот не ответил, продолжил:
– Кто-то из сотрудников отделения – имени мне не назвали – активно выступал против моей кандидатуры. – И, открыв эту тайну, он умолк, выдерживая паузу, как это делает актер после произнесения ударной реплики.
– И ты считаешь, что это был я? – помолчав, осведомился Людвиг.
Милрой снова откинулся на спинку кресла.
– Бога ради, Тревор, – с отвращением произнес он. – Имей мужество не лгать мне.
Людвига вновь захлестнул гнев.
– Даже не подумаю. Если хочешь знать, я сказал им правду, когда меня спросили. Я сказал, что ты хороший гистопатолог и серьезный исследователь. К несчастью, должность предполагала, кроме этого, качества лидера. И на основании этого критерия я не мог тебя рекомендовать.
Милрой ухмыльнулся и закивал.
– Так я и знал! Я знал, что это ты во всем виноват.
– Не пытайся себя обмануть, Милрой, – выдохнул Людвиг. – Начнем с того, что вряд ли мое мнение могло сыграть столь серьезную роль. А во-вторых, я просто высказал свою точку зрения, ничего не сочиняя и не приукрашивая. А в-третьих, я бы на твоем месте полюбопытствовал, с какой целью тебе это сказали. Возможно, меня просто сделали козлом отпущения.
– Неплохая попытка, но я знаю, что произошло на самом деле, – тут же ответил Милрой. – Ты просто завидовал мне. Обычная зависть, и ничего больше.
На Людвига вдруг навалилась страшная усталость – он устал от этих препирательств, устал стоять, устал защищаться от выдуманных обвинений.
– Думай что хочешь, – промолвил он. – Я знаю, что я сделал. Я ни в чем не погрешил против справедливости.
Он уже повернулся к двери, когда Милрой его окликнул:
– И это все? Никаких извинений?
Людвигу удалось выдавить из себя смешок.
– А с какой стати? Я же сказал, что все сделал правильно.
Милрой наморщил лоб.
– Вот и я все делаю правильно, Тревор. Всегда следует поступать правильно. И мое письмо начмеду тоже абсолютно правильный поступок. – Он улыбнулся. – Точно так же и письма заинтересованным пациентам будут продиктованы исключительно чувством справедливости.
Людвиг побледнел, и глаза у него расширились.
– Ты не посмеешь!
– Почему нет? – Милрой изобразил изумление. – Разве они не имеют права знать?
Людвиг чувствовал, как его захлестывает ужас.
– Но это будет серьезным нарушением конфиденциальности и профессиональной тайны. Тебя уволят…
Милрой махнул рукой:
– Ты что, не знаешь, Тревор? Доносительство теперь в чести. К тому же это будут анонимные письма, и никто не сможет доказать, что они написаны мной. Об этом никто не узнает, как и о нашем сегодняшнем разговоре.
Людвиг сжал зубы от страха и ярости. Больше всего ему хотелось свернуть Милрою шею или превратить его физиономию в кровавую кашу, но он продолжал стоять не шевелясь.
– Ну, сука, тебе это так не сойдет, – наконец прошипел он.
Милрой не стал утруждать себя ответом и лишь с безразличным видом пожал плечами. Людвиг, недовольный собой, хотя последнее слово и осталось за ним, вышел за дверь.
Собравшаяся комиссия медперсонала приступила к своей работе. Ее членами были консультанты и дипломированные врачи, которые собирались для того, чтобы все обсудить и взвесить, – одни делали вид, что сообщают какие-то ценные сведения, другие – что усердно их усваивают. Все это происходило с шумом и гамом и никоим образом не влияло на окружающую действительность. Основными темами дискуссий были трудовые конфликты, кадровая политика, постоянное сокращение финансового обеспечения и не терявшая актуальности тема парковки на больничной территории. Обсуждения, как правило, заканчивались ничем, давая возможность лишь выпустить пар; у руководства больницы (хотя и начмед, и директор регулярно посещали такие собрания и изображали крайнее внимание) были свои, куда более действенные рычаги управления, нежели недовольство персонала.
Словом, это мероприятие являлось пустой тратой времени и сил или своеобразной черной дырой.
Однако по окончании этого ежемесячного группового извержения двуокиси углерода (а возможно, и метана) было принято совместно распивать вино, и именно во время этой части церемонии Айзенменгер обнаружил, что стоит рядом с начмедом Джеффри Бенс-Джонсом, которому его представила Алисон фон Герке. Одновременно он отметил про себя, что, вероятно, знакомить людей друг с другом является ее основной обязанностью, а также обратил внимание на низкое качество поданного вина.
– Джон замещает Викторию, – пояснила Алисон.
Бенс-Джонс носил настолько толстые очки, что на них больно было смотреть: они так сильно концентрировали свет, что у наблюдателя начинали течь слезы и болеть голова. Айзенменгер лишь мельком заметил скрывавшиеся за ними водянистые глаза, напоминавшие водяные анемоны, и тут же скосил взгляд, переведя его на лысевшую голову, округлую физиономию и широкую улыбку собеседника.
Судя по всему, Бенс-Джонсу было свойственно улыбаться.
У него было короткое сильное рукопожатие, после которого он тут же отдергивал руку, словно не мог позволить себе тратить свои силы на таких незначительных смертных, как временные консультанты.
– Правда? Тогда я должен выразить вам свою личную благодарность.
Впрочем, за этой преамбулой ничего не последовало, и, чтобы заполнить паузу, Айзенменгер спросил:
– Как себя чувствует Виктория? Мы с ней вместе учились.
Бенс-Джонс издал какой-то неопределенный звук, который мог являться как любезной благодарностью за проявленный интерес, так и воинственным поведением полупереваренной пищи, дававший знать о своем существовании.
Однако Айзенменгер не ощущал в себе дипломатических способностей, поэтому он продолжил:
– Стресс – это ужасная вещь.
Бенс-Джонс продолжал улыбаться, однако взгляд его изменился и стал чуть ли не враждебным, однако, несмотря на это, голос его оставался спокойным и невозмутимым:
– Да, боюсь, это результат современного профессионализма, особенно в области медицинского обслуживания.
Фон Герке пила вино с таким видом, словно опасалась длительной засухи.
– И как это прискорбно, – бодро добавила она, – особенно в случае Виктории.
Айзенменгер обратил внимание на ее интонацию, но никак не мог понять, чем она была вызвана. Он вопросительно поднял брови, и она пояснила:
– Лауреат медали Коллегии за исследовательскую работу.
– Ах да, – откликнулся Айзенменгер.
И лишь Бенс-Джонс покачал головой и пробормотал себе под нос:
– Это была ерунда, – что несколько удивило Айзенменгера, ведь в конце концов это не Бенс-Джонс получил ее.
– А в какой области она проводила исследования?
– Кажется, что-то связанное с рибосомами, – продолжая улыбаться, туманно ответил Бенс-Джонс.
Мимо прошел официант с подносом – Айзенменгер от вина отказался, а Бенс-Джонс и фон Герке взяли по бокалу.
– А вы сами проявляете интерес к исследовательской деятельности? – спросил Бенс-Джонс Айзенменгера.
Однако Айзенменгеру пришлось его разочаровать, и его образ явно поблек в глазах начмеда.
– Зато Джон – опытный патологоанатом, – вмешалась фон Герке, но они являлись исследовательским отделом, и разменной монетой здесь могли быть лишь научные достижения.
– Правда? – Он по-прежнему улыбался, но теперь улыбка казалась словно приклеенной к его отрешенному лицу.
И Айзенменгер решил покинуть поле боя. Он поставил бокал на ближайший подоконник и, обращаясь к Бенс-Джонсу, произнес:
– Передайте Виктории мои наилучшие пожелания.
Губы Бенс-Джонса расползлись чуть шире, и он кивнул:
– Конечно-конечно.
Впрочем, в его глазах ничего не отразилось, и, не успел Айзенменгер отойти на шаг в сторону, как он тут же принялся болтать с фон Герке о всякой чепухе.
Телефонная трель была негромкой и тем не менее вызвала раздражение у Уилсона Милроя, когда он поздним вечером сидел в своем небольшом, но, как он считал, уютном кабинете, пил охлажденное вино и слушал раннего Майлса Дэвиса. Вдоль стен стояли книжные шкафы, посередине дубовый письменный стол с обитой кожей столешницей, в углу – дорогая стереосистема, на которой он проигрывал пластинки из своей обширной коллекции джаза. Но самое главное, на двери кабинета был замок. Он довольно часто им пользовался в прежние времена, когда его дочь еще не ушла из дома, а жена хранила ему верность. Впрочем, он и сейчас часто запирался по привычке, хотя теперь его единственной компаньонкой была экономка Ева, которая с почтением относилась к его уединению и никогда его не тревожила. Зачем он это делал, он и сам не знал.
Он попытался проигнорировать звонок, чтобы Майлс Дэвис смог доиграть в восхищенной тишине, как того и заслуживал его гений, но у него ничего не вышло. Чертов телефон продолжал трезвонить, и вскоре Уилсон уже не слышал ничего между его звонками. Даже прибавив громкости на стереопроигрывателе, он раздраженно поймал себя на том, что не улавливает звуков музыки.
В конце концов, едва не дрожа от ярости, он выскочил из кабинета, оставив на столе стопку документов, которые читал с таким всепоглощающим интересом. Дом был большим, и поскольку Милрой принципиально отказался делать проводку в своем кабинете, телефон находился довольно далеко. Как ни странно, когда он до него добрался, тот все еще звонил.
– Алле? – рявкнул он в трубку.
– Папа?
Это была Абигайль, и вся его ярость тут же растворилась, уступив место нежности:
– Аби?
Она уже год как жила отдельно, но продолжала регулярно ему звонить.
– У меня проблема с машиной. Ты не мог бы подъехать и помочь?
Аби оставалась последним человеком, по отношению к которому он испытывал сочувствие. Стоило ему услышать ее голос, как на него нисходили мир и покой. Голос у нее был спокойный, впрочем, она всегда была спокойна. Тревоги и волнения были несовместимы с Аби. Ей всегда удавалось утихомирить его, даже тогда, когда он пылал от негодования.
– Прямо сейчас?
Он как-то почувствовал, что она улыбается.
– Конечно, глупенький.
Он часто думал о том, что он делал бы без Аби, без того целительного бальзама, который она проливала ему на душу лишь одним звуком своего голоса. Он подозревал, что, если бы не она, все несправедливости, выпавшие на его долю, – кража Пиринджером причитавшегося ему места, его личная непризнанность в мире некомпетентности и мошенничества, в котором профессионализм и способности более не были в цене, – изменили бы его до неузнаваемости.
– Тебе это удобно? – спросила она. Она все еще надеялась на то, что он найдет себе подходящую женщину.
– Думаю, да, – с театральным вздохом ответил он.
– Потому что если тебе неудобно… – с насмешливой серьезностью продолжила она.
– Ты прекрасно знаешь, что мне все удобно, – прервал ее он. И ее смех наполнил его сердце радостью.
– Глупенький. – Она так часто называла его этим словом, что оно почти стало его прозвищем.
– Я еду.
Она поблагодарила его, и это доставило ему такое удовольствие, какого не могло принести ничто другое.
Он подошел к расположенному в просторном коридоре большому гардеробу, где хранилась его одежда, и выбрал вельветовый пиджак и спортивные туфли. Он взял ключи от машины, лежавшие на столике перед большим зеркалом, похлопал себя по карману брюк, проверяя наличие ключей от дома, и открыл входную дверь с окошком из разноцветного стекла.
Когда он спустился в сад, покато уходивший к улице, частично скрытой яблоневыми и грушевыми деревьями, начало накрапывать. Он подошел к деревянным дверям своего гаража, на которых уже облупилась краска, хотя от этого они не стали выглядеть хуже. В сумерках ему не сразу удалось найти замок и правильно вставить ключ. И пока он стоял согнувшись, сзади раздался слабый шорох, и уже через секунду у него не осталось сомнений в том, что в саду кто-то есть. Он начал выпрямляться и одновременно разворачиваться, не имея пока ни малейшего представления о том, кто бы это мог быть.
Естественно, он не догадывался, насколько близко от него находится нарушитель его спокойствия, что он с легкостью может протянуть руку и схватить его за шиворот.
Хватка была довольно сильной, но нападавший держал Уилсона лишь одной рукой, а левой нажимал ему на плечо, чтобы тот не мог выпрямиться.
– Что?…
Уилсон поднял голову, для чего ему пришлось вывернуть шею.
Это было роковой ошибкой.
Лезвие ножа тут же впилось ему в горло.
Однако боль мгновенно вызвала рефлекторную реакцию. У Милроя было достаточно свободного пространства, чтобы резко отпрянуть и обернуться. Ему даже удалось ухватить руку, которая держала его за плечо, но силы явно были неравными. Кровь хлестала из его шеи и груди, однако он продолжал предпринимать попытки выпрямиться, почти позабыв о боли.
Но именно в этот момент по его голове был нанесен удар молотком, проломивший череп; это вызвало еще один нестерпимый прилив боли, в ушах у него зашумело, а в глазах начало темнеть. Однако он не оставил своих попыток встать, хотя ноги его уже начали слабеть, а отбросить руку, сжимавшую ему плечо, он не мог.
Голова у него закружилась, звон в ушах лишь усугублял боль и чувство все возраставшего давления.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40