— Прости меня! — Дирижер трубно сморкался в платок. — Они сказали… сказали, что всех моих. Якова… Марка… Мануила… Ясю… Адусю… Яниночку… Еву…
— Ого, — сказал М., - ты славно поработал, дружище. Они будут убивать, а мы будем рожать.
— Ты простил меня?
— А ты знаешь, — мастер спокоен, — ты правильно сделал. И я тебя прощаю. — Обнимает за плечи дирижера. — Пусть твои дети будут… Дай Бог им сто лет жизни! Какая разница, Сигизмунд, кто? Какая разница. Такие времена, друг мой!..
— Ты?.. Ты по правде меня прощаешь?
— Я тебя обожаю, чертушка!.. Ну-ка, пройдем!.. Раз-два! Раз-два!.. Выше ножку, господа! Опля! Молодцом!..
И они, два смертника, танцуют в омертвелой тишине, лишь скрипят доски.
— Они хотят, чтобы мы ненавидели друг друга? А мы будем любить друг друга! Только любовь нас спасет! Веселее, Сигизмунд! Жизнь продолжается. Задирай ножку, не ленись! Оп! Оп! Пусть будут счастливы… Яков!.. Марк!.. Мануил!.. Яся!.. Господи, кто там у тебя еще?..
— Адуся… у меня… Яниночка… Ева…
— Пусть все они будут счастливы! Оп! Оп! Оп!.. Мы тоже еще будем счастливы!
— Счастливы?
— Ты мне не веришь?.. А ты верь!.. Оп! Выше ножку!.. Хотя что это тебе, милый мой, напоминает?.. Что, Сигизмунд?
— Что?
— Не напоминает ли это тебе, золотой мой, пир?
— Пир?
— Ага. Пир. Пир во время чумы!
И они танцуют, танцуют в обморочной тишине — и скрипят лишь доски. А за их спинами, в глубине, на огромном полотнище… И поднятая в приветствии рука — как карающий меч: «Диктатура есть железная власть, революционно-смелая и быстрая, беспощадная в подавлении…»
— Встать! Суд идет!
И все поднялись. И стоя выслушали приговор по делу Кулешова, убийцы; приговор был справедлив и встречен почти единодушным одобрением.
Потом подсудимому предоставили последнее слово:
— Последнее слово.
— Я, — сказал он, — я… я… я… Не надо так. Вы что? Они же ребеночка спалили. И я не мог по-другому. Я жить хочу, как и вы. Жить хочу. Можно я еще поживу? — Лицо подсудимого было увлажнено потом, как дождем.
Далекий погребальный звон колокола. Движение теней; потом оглушительный звук выстрелов. И снова тишина — только печальный колокольный перезвон и марионеточные движения теней.
М. - один в мире. Он один и на сцене, лежит ничком. Появляется Зинаида в мерцании софита, словно видение, призрак:
Прекрати приходить ко мне каждое утро мертвецы до рассвета уходят всегда мертвецы появляются вечером только прыгают в сад залезают на окна прячутся в листьях ползут по деревьям чтобы видеть оттуда что в доме творится.
То под видом бродяги приходишь ко мне а то как старьевщик стучишься с вопросом а нет ли чего у меня для тебя?
Но чаще всего ты приходишь как нищий как слепой изменяешь свой голос подайте слепому но мне под лохмотьями рана видна и нож кривоострый мне виден в груди и два глаза под стеклами черных очков упорно разглядывающие меня всей чернотою смерти и в протянутой голой ладони твоей открывается мне мое будущее включая мое настоящее.
— Зинаида! Зиночка! — М. делает слабую попытку задержать призрак призрак жизни.
Кулешов именем РСФСР был приговорен к высшей мере наказания: смерти.
* * *
М. - один, зал пуст и гулок, великий крысиный инстинкт заставил всех бежать, но никто не понимает истины: убежать от догм, предначертанных усыхающей рукой вождя, нельзя, равно как нельзя убежать от самого себя.
— Сигизмунд!.. Черт! Опять все кругом повымерло?.. Эй?! — кричит М., доказывая свое существование.
— Кто тут? Мастер? Сердце? — Дирижер суетится, вылезая из оркестровой ямы. — Врача? — Старательно жует.
— Не надо врача. Куда всех черт унес?
— Как куда? Обед. Ты ж сам распорядился: обед!
— Кто же на сытый желудок?.. Эх, вы!..
— Извини, жрать всегда хочется. И при Царе-батюшке, и при диктатуре… Господи, прости! — Крестится, осматривается. — Я вот, маэстро, долгую жизнь прожил, а все одно не понимаю — зачем все это надо было?
— Что?
— Ну, Царя-батюшку того… ликвидировать… Чтоб другого… Батюшку… Тсс!
— Сигизмунд? Ты чего… хлебнул… к обеду?..
— Хлебнул. Для храбрости. Устал бояться. У-у-устал!
— Ты бы, родной, от греха подальше… Прикорнул, что ли.
— Нет-нет, я все понимаю; а этого никак не понимаю. Все вроде бы уйдем в землю… в навоз…
— Сигизмунд!
— Мэтр! У меня тут… осталось… — Дирижер скатывается в оркестровую яму и тут же лезет назад, держа над головой ополовиненную коньячную бутылку. — От сердца очень даже помогает. Пять капель.
— Ох, Сигизмунд!
— Сегодня можно. Генеральная не каждый день. — Всматривается в глубину сцены, кричит: — Эй, третьим будешь? О Господи, прости еще раз! Ты знаешь, каким я от страха храбрым стал? Сам себе удивляюсь. Давай за тебя, Мастер. За вечного тебя! Ты у нас один такой остался.
— Давай за всех нас, Сигизмунд! Пять капель! — Поднимает стакан к глазам. — Жаль, что мы не деревья. Когда их рубят, они умирают стоя.
— Вот за это я тебя и люблю, маэстро! — Дирижер залпом выпивает. — За образность! За то, что ты… ты хорошее дерево. Ты… ты… тополь. П-п-пираменд… пппирамидальный!.. Тьфу ты!.. Вот какой!.. Нет!.. Ты груша! Вот! Груша! Послушай старого пархатого и бедного еврея: ты — груша; из груши знаешь какие чудные скрипки… скрипочки… — Запнулся. — О Господи! Совсем епнулся старый дурак. Не-е-ет, я не хочу, чтобы из тебя… исходя… из нужд хозяйства. Вот меня — пожалуйста. Я — кто?.. Я — саксаул! Рубите меня, мне не больно! — Оглядывается по сторонам, быстро говорит: — Я чего придумал? Тебя надо спрятать, ей-ей! Конкспи… конспирироваться. Понимаешь? Переждать. Я тебя… и я тебя… Я не хочу, чтобы из нужд… исходя…
— Родной мой, — отвечает М., - куда от себя спрячешься? Я вот в чужую шкуру пытаюсь влезть — и, чувствую, не могу! Хочу — и не могу. Пусть меня научат, как это делать… Как?!
К оцинкованной спецмашине подвели Кулешова — летняя легкомысленная публика глазела. Преступник, пропадая в автомобильном зеве, оглянулся на нее, он оглянулся, невнятный и улыбчивый, и, оглядываясь, хорохористо взмахнул рукой.
Я же вернулся домой. Я вернулся домой и совершил мелкое хулиганство: в письменном столе прятались О. Александровой деньги, деньжища, денежки. Моя жена копила их на покупку — покупку чего? Телевизора, холодильника, мебельной стенки, малолитражки, дачи, шубы, души, конфет, кофе, Библии, праздника, мороженого, счастья в личной жизни? Не знаю. Трудно сказать, зачем она хранила деньги в письменном столе. Я так и не смог ответить на этот вопрос. Может, поэтому взломал замочек, реквизировал одну ассигнацию и отправился, мародер, в магазин.
Там была очередь за плодами манго, но я купил бутылку коньяка и керамическую плитку шоколада. Дело в том, что я ненавижу очереди; я бы купил плоды манго, если бы не билась за ними в судорогах нищая очередь, и поэтому мне пришлось довольствоваться коньячной бурдой и маркированным кондитерским изделием.
Я снова вернулся домой, отключил телефон, открыл бутылку с празднопахнущей жидкостью, надкусил шоколадку и… нажрался как свинья.
Почему? Потому, что имею право. В нашей героико-романтической стране каждый гражданин имеет право иногда распоряжаться своей судьбой в свое же удовольствие.
Но через несколько минут случилось то, что должно было случиться, когда человек жрет коньяк в рабочее время и на голодный желудок.
Меня замутило, и я поспешил в сортир, где исторг из своего недоуменного организма всю инородную нечисть. Потом, слабый, но осветленный, как вечерняя улица, упал на диван и забылся в трудном сне.
М. не успел — Зинаида, ворвавшись на сцену, в невероятном прыжке настигает старого дирижера. Они валятся на доски и катятся по ним. Женщина беспорядочно, жестоко колошматит Сигизмунда по голове:
— Убью! У-у-убью!!! Сволочь! Мразь! Морда!.. Как ты мог, падаль!.. Он тебя из грязи, когда ты подыхал! Лучше бы ты подох! Собака! Сволочь! Ненавижу-у-у-у!!!
Дирижер визжал, отбивался:
— Не бей! Не бей!!! Не надо!!! О-о-о! Мне больно! Она меня убьет!.. Мастер!.. Она меня!.. Он меня простил! Не надо, умоляю. Больно-о-о!..
М. попытался сладить с женщиной:
— Прекрати же! Зина!!!
— Пусти! Я его убью! Сволочь! Таку-у-у-ую!!!
— А-а-а!.. Они сказали… что всех моих… Якова… Марка… Ясю!.. Адусю!.. — Лежит, закрыв лысину руками.
— Все! Все!.. — М. удалось оттащить жену в сторону. — Нельзя так! Нельзя!
— А как можно? Как эта блядь?! — Лягает дирижера.
— Зиночка, меня простили… Зиночка, — скулит тот.
— Зинаида!.. Что случилось?
— А ты не знаешь?
— Знаю.
— У-у-у, ненавижу!..
— Не надо, Зиночка! — Дирижер хлюпает разбитым носом. — Меня нельзя бить. Я могу умереть. Я вижу… вижу, все хотят моей смерти! — Грузно сползает в свое убежище.
Они остаются вдвоем, Мастер и Зинаида. Он держит ее за руку — рука была в орнаменте вен.
— Зачем все это, Зина? Зачем?
— Пусти! — вырывается. — Ты и палачу скажешь спасибо, прежде чем он отрубит тебе голову?
— Если бы дело было в палаче.
— В чем же дело?
— Не знаю, Зиночка, не знаю, — говорит грустно. — Наверное, в нас самих. Каждый народ достоин той судьбы, которую он сам себе выбрал. Народ это мы! Мы и выбрали себе… небо… небо… крытое… тяжелыми… свинцовыми… облаками…
— О чем ты, родной? — Она осторожно гладит его по щеке. — Прости меня, когда мне сказали, что этот… этот… на тебя…
— Кто сказал?
— Сказали.
— Понимаю. Все понимаю. Одного лишь не пойму — что из нас хотят сделать? Скрипки или гробы?
Старшина Иван Иванович Цукало был удивительно добрым и покладистым малым. Сослуживцы ему завидовали: «Как тебе, Иваныч, удается сохранить теплоту к окружающему миру?» «А я верю в человека, — отвечал на это старшина, — медведя можно научить польку танцевать, а уж наших оппозиционеров, мать их говноедов, заставить любить их же народную власть в нашем лице…»
Правду говорил старшина Цукало. Например, вечерком приводят в отделение гражданина. Гражданин волнуется, шляпу поправляет, очки спешит протереть, мол, собственным глазам не верю, куда это я попал; требует начальство и все кричит:
— По какому праву? По какому праву?!
— Не беспокойтесь, — ласково отвечает на поставленный вопрос Иван Иванович. — Разберемся.
А что разбираться? Если из разгоряченной пасти интеллигенции вылетают винные пары?
— Вы, гражданин хороший, пьяны, — спокойно контролирует обстановку Цукало. — Нехорошо.
— Я… я… бокал шампанского! Друзья приехали, век не видались…
— Друзья? — улыбается понятливый и доброй души Иван Иванович. — А, чай, ебекилка у тех друзей охальная да ласковая?
— Как вы смеете?! — взрывается гражданин. — Я буду жаловаться. Дайте мне жалобную книгу!
— Жалобную книгу? — Старшина подходит к задержанному. — Сейчас вам, любитель советского шампанского, будет книга! — И наносит отеческий удар меж рессорных ребер.
Разумеется, гражданин изумлен — он не предполагал, что его невинную просьбу столь неверно истолкуют. Он хватается за бок, но продолжает требовать уважительного отношения к своей орхидейной персоне. Иван Ивановичу не остается ничего другого, как нежно садануть мягким хромированным сапогом по хозяйственно-производственному комплексу распоясавшегося буяна. Тот, понятно, воет и катается по полу, а старшина Цукало составляет протокол о нарушении скандалистом общественного порядка.
— Чайку не желаете? — идет на мировую Иван Иванович, когда задержанный способен мыслить конструктивно. — Подпишете протокол-с?
Однако вредитель, отхаркиваясь, долго читает бумагу — очки-то разбились при неловком падении; потом говорит:
— Не желаю я вашего чаю. И эту галиматью подписывать не буду. И за свое самоуправство…
Упрямый попался дебошир, принципиальный, искренний в своих заблуждениях, которому можно только посочувствовать. И Иван Иванович сочувствует:
— Вот что, падла! Тебя уведут в камеру — утром ты себя не узнаешь. Прописывать будут тебя, чудилу, всю ночь — утром или на кладбище, или в больницу, чтобы зашили там твою жопофину.
— О какой жопофине речь? — не понимает гражданин. — Вас надо судить советским судом. И вас будут судить…
При таких возмутительных речах даже покладистый цукастый Цукало не выдерживает глумления в стенах родного отделения — ударом сбивает со стула интеллигентную заразу и принимается ногами ее дросселировать, прикладывая, между прочим, определенные физические усилия.
Потом Иван Иванович отдыхает: пьет чай, играет с сослуживцами в шашки, читает газеты; потом по стойке «смирно» слушает полночный бой курантов. А в углу с мыслями собирается нарушитель общественного порядка, который всем своим болезненным видом показывает лояльность и уважение к исполнительной власти.
— Ну кто ты есть на самом деле? — спрашивает доброжелательно старшина. — Чаю не желаешь?
— Благодарю вас, — отвечает, шепелявя, задержанный. — Не смею вас беспокоить, товарищ капитан.
— Тогда прошу покорно ответить: кто ты, говно, есть?
— Я есть говно, как вы правильно заметили, товарищ майор.
— А еще?
— Говноед, товарищ подполковник.
— Еще?
— Гнойник в заднем проходе рабоче-крестьянского государства, как вы верно заметили, товарищ полковник.
— А другими словами?
— Ебекила, товарищ генерал!
И Иван Иванович, нарушая все инструкции, рвал протокол на клочки и отпускал гражданина великой страны, который за короткое время убедился, что ему гарантируется неприкосновенность личности и свободы: слова, печати, митингов, уличных шествий и демонстраций…
Кто-то, пахнущий плацкартным вагоном, навалился на меня и принялся трясти за плечи. Я открыл напряженный глаз и узнал свою жену О. Александрову.
— Иди ко мне, голубушка.
— Фи, пропойца! Что происходит?
— Н-н-ничего.
— Ты пьян как сапожник!
— Не трогай сапожников. Это святое. У товарища Сталина папа был холодным сапожником.
— Ты бредишь?
— Иначе десять лет без права переписки, то есть расстрел!
— Господи, пять бутылок? С Цавой пили?
— Не трогай Цаву. Это тоже святое.
— Один?!
— Один как перст!
— Прекрасно! Пока твоя жена… И-и-их? Ты взломал стол?
— Я все верну! Слово! Не мальчика, но м-м-мужа!
— Где деньги, Александров?
— Разве счастье в них, родная?
— Я тебя сейчас убью!!!
— Без рук, без рук!
— Убью, дурак!
— Мне же больно? Больно!.. Подушка тяжелая! С ума сошла — по голове бить. Это слабое мое место.
— А ты не спятил? Я хотела костюм тебе купить.
— Зачем?
— Ходить! Посмотри на себя — оборванец…
— Ну-ну, без слез, без слез. Ну, пожалуйста.
— Я стараюсь-стараюсь, горблюсь-горблюсь…
— Черт с ним, с костюмом, иди лучше ко мне, я соскучился.
— Я вижу, как ты скучал. Что случилось?
— Случилось.
— Пьесу взяли для постановки?
— Нет, родная.
— Тогда что?
— Потом, моя девочка. Иди ко мне.
— Отстань.
— У тебя дорожки на щеках от слез. У-у-у, грязнуля.
— Сутки в поезде.
— Бедненькая трудяга. Пахнешь плацкартным вагоном.
— Спасибо. Уж как ты воняешь. Бочкой.
— Спасибо. А помнишь, мы в спальном вагоне… после свадьбы…
— Помню. Ты мне не изменял?
— Дурочка. Я проспиртовался.
— Наверное, журчишь коньяком?
— Ага.
— Что же все-таки случилось, милый?
— Я тебя люблю.
— Почему не отвечаешь на вопрос?
— Прости, я не знаю, с чего начинать…
За спиной М. накатывала волна паники: в театре высокая Комиссия! представители из Главреперткома! люди из компетентного учреждения культуры!
Мастер соизволил повернуть голову и увидел — он увидел хорошо знакомых ему: Кителя, Городинского, Военмора, Шадрину.
— О! Кто к нам пожаловал! — И согбенно направился встречать гостей. Прошу, товарищи.
— Ай-я-я, товарищ режиссер. Нехорошо, — сказал Китель. — Нужно уметь себя сдерживать. Когда есть проблема — ее нужно решать. Зачем же вы обижаете нашего…
— Да-да, виноват. Не знал, что товарищ Вишня представляет…
— Я показывал мандат, — на это заметил Военмор.
Товарищ Городинский шумно вдыхал воздух:
— Товарищи-товарищи, мы все-таки в театре… у меня комок в горле…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41