Фрак был черен как ночь. И действительно, за окном сгущались сумерки. Сумерки души моей, сказал бы поэт. Поэтов я люблю, как собак. Собак нельзя обижать, они могут укусить.
Я вспомнил последнюю свою фантазию с девицей, посланницей черных сил, и спросил:
— Клацман, а где блядь?
— Какая блядь? — спросили меня.
— Которая читает стихи.
Мой приятель осмотрелся по сторонам, пожал плечами, открыл фанерный чемоданчик, выбрал из него высокопатриотичную по цвету ткань прокатного фрака:
— Прекращай бредить, Саныч. Собирайся, сукин ты сын.
— Куда?
— Я же тебе говорил, — вздохнул мой товарищ. — Туда, где носят эту форму одежды. — И спросил: — Ты таки пил?
— Самую малость, — признался. — Сто грамм коньячка. Что, не имею права?
— Бутылку выжрал, пропойца! — пнул ногой фигурную посудину под столом. — Ну что с тобой делать?
— Когда я работаю, не пью, — напомнил. — Дай мне снимать фильм — и не будет никаких проблем.
— Переодевайся! — рявкнул директор души моей. — Черт бы тебя побрал!!!
— Носят фраки покойники и чудаки, — заметил я. — Предпочитаю быть первым, чем вторым на букву «м»!
— Будешь, — заверил меня Классов. — Мы уже опаздываем.
— Не знаю как ты, а я всегда задерживаюсь. — Стоял перед зеркалом черным человеком. — Гений — это шиз, который силой духа убеждает всех, что они все дураки, а не он сам. Надеюсь, ясно выражаю свою мысль?
— Это точно, — сокрушался мой нетерпеливый собеседник. — Дурак я, что с тобой связался! Человек, который за короткое время сумел буквально изнасиловать студию, директора картины в моем лице, дорогого стоит.
— Да, — вынужден был согласиться я. — Моя интеллектуальная собственность оценена в один миллион долларов!
Моего приятеля нервически передернуло, он взвизгнул мерзким фальцетом — признак крайнего волнения.
— Оценщик кто? Кто оценщик?!
— Я сам, — ответил я. — И Господь наш!
— Я тебе ломаного гроша больше не заплачу! — зарычал Классов, одновременно синея, голубея, зеленея, багровея, то есть импровизируя цветами своего же лица, как ремнецветная радуга.
— А ты кто такой? — удивился я. — Господь наш?
— Я твой директор! — вскричал Классов. — Бог далеко, а я близко.
— Кстати, ты, поц, не заплатил мне постановочные, — вспомнил. — И кстати, фильм про демократию, блядь, получился замечательный. Шедевр мирового киноискусства.
Классов на время потерял дар речи, превращаясь в старого, бедного, угнетенного черносотенцами Классольцона. Таким он мне больше нравился. Когда молча считал свои и чужие деньги. А я между тем продолжал:
— И поедем мы с тобой, брат, в Канны. И хлопнем там сладкого мартини. С Бертолуччи или с Менцелем, или с Кустурицей, или с Хваном, или, на худой конец, с Факиным-Поповым. Это не имеет принципиального значения — все они режиссеры мирового уровня. С ними грех не выпить.
Мой друг и товарищ, директор моей, повторю, души и тела, пуча глаза, наконец выдавил из себя инфекционную фразу:
— Вопрос лишь в одном: будут ли они пить с тобой, наглецом таким!
— За честь почтут, — невозмутимо отвечал я.
Мое лицо, отражаясь в зеркале, было подержанным, словно пакетик с кругляшком неиспользованного презерватива. От неприятного зрелища я закрыл глаза и представил себя в презервативе, точнее, разумеется, не себя в резиновой оболочке, а ту часть себя, весьма капризную, которая способствовала развитию моего мироощущения.
Бог мой, как можно любить через что-то? Как можно любить через что-то родину, женщину, огурцы, редиску, религию, молоко, солнце, жизнь, танцы, деревья, армию, серп и молот, зиму, весну, морозы, день, ночь, вечер, утро, пломбир, стяги над кремлевскими стенами, сахар, вождей народа, сам народ, музыку, депутатов, свиней, овсюг, нафталин, коммунистов, дерьмо, демократов, дерьмо, национализм, дерьмо, оппозиционеров, дерьмо, дерматин, прошлое, будущее, настоящее, псевдосферу, ели, лошадей, империализм, ленинизм, фашизм, социализм, онанизм, маоизм, марксизм, капитализм, мудизм, терроризм, похуизм, тропы в лесу, скорые поезда, фильмы — шедевры мирового экрана, яблоки, судьбы обреченных, слезы, рисунки детей?..
Разве можно через что-то кого-то или что-то любить? Конечно же, нет. От неприятного зрелища я открыл глаза и увидел, что один. Я брошен собственным директором на произвол судьбы. Такая вот неприятность. Разве могут почтмейстеры понять душу художника, они способны лишь мелко и подло вскрывать чужие интересные письма, чтобы потом хихикать над сердечной слабостью великих. Да, я слаб, я смешон, я жалок и одинок, я весь в вашем омертвелом плодоягодном крохоборском говне. Но я вам не ровня. Потому что вы, 150-миллионная биологическая масса, служите удобрением для таких, как я. Вы, ретивые законопослушники, давитесь собственными экскрементами, выполняя очередной эксперимент очередных кремлевских авантюристов. Приятного аппетита!
А как же я, выскочивший шанкр на здоровом народном дрыне? Чем питаюсь, зарвавшаяся подлюга? Что жру, духовный террорист? А-а-а, ничего. Питаюсь своим духом. И собственными бредовыми фантазиями. Что поделать: у каждого свой стиль жизни, своя судьба, своя работа.
По скоростной трассе мчалась кавалькада из нескольких импортных автомобилей, среди которых выделялся серебристый «мерседес»; за ними катили казенные лакированные «Волги» Минобороны; последним мчался автобус «Икарус» с галдящей иноземной журналистской братией в пестро-летних одеждах.
Когда автобус на скорости проходил мимо ухоженной, сработанной по западному образу и подобию бензоколонки с развевающимся над ней ярким флажком то ли фирмы, то ли чужестранного государства, фотокинорепортеры с утроенной энергией загалдели и замахали руками соотечественнику-бюргеру толстенькому коротышке в шортах и майке, прочно сидящему в тенечке с банкой родного пива. Коротышка признал сродственников и, радостно приподняв над головой пивную жестянку, малость облился: виват Россия, господа!
В кабинете директора ТЗ происходил небольшой производственный переполох: нервно суетились секретарши у столов, расставляя бутылки с минеральной водой, пробегали хихикающие голоногие девицы в псевдорусских кокошниках, кто-то из руководства нервно инструктировал красавиц, держащих хлеб-соль и букеты цветов, помощники листали документацию; хозяин кабинета пригласил сесть Главного конструктора:
— Высокая комиссия к нам, Иван Петрович, уже на въезде… И десяток заморских корреспондентов, сукиных детей.
— И что им надо? — скучно поинтересовался Минин.
Никита Никитович внимательно посмотрел на конструктора, выдержал паузу, потом ободрился:
— Вот я тебя пригласил, Петрович… Сам знаешь, конверсия, чтоб ей, на марше… И есть предложение… нисходящее оттуда, — показал на потолок, — произвести, так сказать, образцово-показательный акт.
— Что? — не понимал Минин, но уже нервничал. — Какой еще акт?
— В общем, Ваня, режем твой… в смысле, наш «Зверобой», как пирог, решительно проговорил директор. — Так сказать, перекуем мечи на оралы. Чтобы все мировое сообщество убедилось…
Побледневший Минин медленно приподнялся со стула и грохнул командирским басом:
— Ррравняйсь! Смирна-а-а-а!
Все присутствующие замерли в замешательстве. Директор, выпятив живот, пучил глаза на пистолет, который неверно плясал в мининской руке.
Грузовичок с бригадой мастеров ТЗ катил вдоль мертвого Главного конвейера, притормозил у ямы, на которой возвышался танковый монстр.
— О! Глядите! — удивился НТРовец. — Т-34?
— Один хрен резать, — сплюнул Илья Муромец, прыгая из кузова. Разгружаемся, славяне!
С шумом открыли борт — потянули баллоны и резаки. Неожиданно из танкового люка вынырнул жилистый старик:
— Эй, хлопчики! Чего вы тута?
— О, дед? — удивился Илья Муромец. — Ты чего сам? А ну слазь с изделия, черт старый!
— С чего слазить? — не понял Беляев.
Через заводской двор, заставленный ненужной ржавеющей хозпродукцией, стремительно шел старик. Это был Минин. Нечастые танкостроители шарахались от него — ярость обезобразила лицо Главного конструктора, а в руках его убедительной угрозой метался маятником пистолет.
В дирекции ТЗ случился большой производственный переполох: впечатлительные девушки-красавицы и секретарши глотали минералку, помощники-мужчины следили за обстановкой из окон; директор гневно кричал в селектор:
— А я говорю: немедленно задержать! Под мою ответственность. Это безобразие! Это какое-то гангстерство, понимаешь. Это…
Один из помощников поспешил предупредить:
— Никита Никитович, гости!
— А! Черррт! А у меня старый псих с револьвером! — Взволнованный, подходил к окну.
ТЗ-овские ворота гостеприимно открывались — на свободный пятачок закатывали серебристого цвета «мерседес», три «вольво», армейские «Волги» и автобус «Икарус» с галдящей интуристско-репортерской публикой.
Мокрый любимый город был грязно-помоечен, пуст и темен, будто все граждане влезли на столбы и вывинтили каждый по лампочке.
Машина катила по обморочным, заминированным ненавистью и люмпен-пролетарскими булыжниками улицам. Мой друг и директор картины Классов обиженно пыхтел на заднем сиденье. Он был хороший человек и отличный организатор, однако был приземлен, как тот самый булыжник на дороге. Иногда я чувствовал его классовую оторопь по отношению ко мне; наверное, мы родились под слишком разными созвездиями. Он понимал шелест ассигнаций, не понимал сухого шелеста павшей листвы. Он был вполне счастлив, когда дебет сходился с кредитом и, наоборот, когда не сходился, то готов был удавиться за излишне потраченную копейку. И самое главное: он не пил из принципиальных, как утверждал, соображений. Как можно не пить в такое шалое, сумасшедшее время? Вероятно, мой друг хотел умереть здоровым и богатым евреем. И чтобы могила была придавлена мраморным памятником от благодарных потомков. Наивный человек. Кому мы нужны? Мы нужны только самим себе. Нам разбираться с самими собой. Каждый умирает один на один с самим собой. Это трудная работа: быть самим собой. В деклассированные стаи сбиваются слабые духом, нищие мыслью, убогие телом. Их можно было бы пожалеть, но они, сбитые в торфяно-болотную топь, способны поглотить великие замыслы, душевные порывы, сердечную радость.
Впрочем, Классов не был обижен умом и понимал, что на таких, как я, можно делать деньги точно из воздуха. И поэтому страдал, терпел и пыхтел на заднем сиденье автомобиля, зигзагами мчащегося по скрюченным улицам колонизированной болезненным населением столицы.
Наконец в урбанистической ночи высветилось ячеечными огнями окон огромное административное здание. Памятник похмельному синдрому. Мы лихо подкатили к нему, фешенебельному. Выбрались из авто. Постояли пигмеями под этой административно-управленческой скалой. Находил служивый человек, встречал; улыбался макиавеллистической улыбкой. Повел в подъезд. Дальнейшее припоминаю с содроганием: мы благополучно прошли милицейскую вахту, направились к лифту — он был в зеркалах и бархате, он бесшумно взмыл к небесам, затем мы вышли в коридор, на полу лежали ковровые мягкие дорожки, мы шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли по этим дорожкам, пока не пришли к новому лифту, он был в зеркалах и бархате, он бесшумно пал вниз, затем мы вышли из него, на полу лежали ковровые мягкие дорожки, мы шли-шли-шли-шли-шли-шли по этим ковровым дорожкам, мимо дверей-дверей-дверей-дверей-дверей-дверей, пока не подошли к новому лифту, лифт был в зеркалах, но без бархата.
— А-а-а! — страшно закричал я. — Все! Никуда больше не поеду. У вас же епнуться можно. У меня рябит в глазах от дверей, коридоров, дорожек. Меня мутит, понимаете?.. Вы хотите, чтобы я облевал ваши двери, коридоры, дорожки и лифты?..
— А мы пришли, — улыбнулся служивый человечек и провел нас с Классовым мимо лифта к скромной двери конференц-зала.
В зале находились люди, они тихо сидели, как на поминках, в черных фраках и вечерних платьях. Поминальные встречи с интересными людьми? Интересный человек — это я?
Не успел толком рассмотреть публику, в частности, пышнотелые перси общереспубликанских дам (на что, на что, а на оперативно-тактические женские прелести я слаб), как погас свет.
В кромешной темноте плюхнулся в кресло, проклиная порядки на этом режимно-конвейерном предприятии по обслуге новоявленных снобов. Привычно засветился экран первыми кадрами, поплыли титры. Я привычно заелозил в кресле для удобства тела, как случилось… И такое случилось! Что ввергло всю боевую охрану в шок. Что же случилось? А случился, как выяснилось после, конфуз. Однако это было после. А сначала раздался отчетливый револьверный треск. И всем в зале показалось, что их обстреливает недовольный, неугомонный народ, вернее, яркие его представители. Дамы завизжали нецензурно, мол, спасайся кто может. Их кавалеры попадали под кресла и решили, вероятно, сдаться на милость победившего низшего сословия. Я тоже валялся на полу, но по другой причине — оказывается, подо мной обломилось кресло. Блядь! Кто же мог предположить, что гнилую мебель поставляют в цитадель народовластия. Безобразие! А может быть, это была продуманная акция по дискредитированию полноправной власти? Если представить, что в это кресло не я плюхнулся, а возжелала сесть большегрузная бонвиванка барахольного сановника? Или сел бы сам властный бабуин? Моей Родине повезло, что в это злосчастное кресло попал я, а то бы моей несчастной отчизне еще бы досталось.
По правде говоря, я — скромный герой своего ватерклозетного народца. Мне бы золотую звезду Героя России на пострадавший за правое дело зад. Ан нет! Я слишком часто снимаю штаны. И потом: у нас много других широкообхватных жоп, которые вовсю претендуют на высокое звание хер-героя и новую звезду. (Без чего, без чего, а без звезд народные страдальцы жить никак не могут.)
Короче говоря, после того как меня попинали телохранители, все зрители успокоились; разумеется, они успокоились не потому, что меня попинали, а потому, что они, зрители, поняли, что власть их надежно защищена; так вот, снова праздничным мерцающим светом засветился экран и поплыли титры. Началось кино — мое… А что же я? Я стоял в темном углу зала и перещупывал поврежденные ребра. Они были целы, что само по себе уже радовало и обнадеживало на благополучный исход неблагополучного дела. Если жизнь считать делом всей своей жизни.
Огромный танковый монстр, стоящий на яме в жестком свете прожектора, был облеплен бригадой мастеров ТЗ — те, дурачась, стучали молотками по броне и вопили:
— Деды! Выходите! Чего, не навоевались? Сейчас раскромсаем эту консервную банку вместе с вами!.. Будете точно кильки в собственном соку!.. Ха-ха!..
Илья Муромец уже проверял боеготовность резака, выпуская из горелки огненно-плазменную струю.
Неожиданно Т-34 крупно вздрогнул — ожил; лязгнули гусеницы, и боевая машина поползла с высокого почетного пьедестала. Матерясь, мастера прыгали с брони.
К ним с ором набегал Минин, сжимающий у разъяренного лица пистолет. Надсаживался в неистовом крике. Мастеровые шарахнулись и от него — к грузовичку. Илья Муромец непроизвольно и глупо выставил горелку резака впереди себя.
Тяжелый, похожий на огромного и слепого зверя, Т-34 нервными рывками двигался вперед. Остановился за спиной своего создателя; и сквозь гул напряженно работающего двигателя раздался исступленный вопль водителя Ухова:
— Командир, войну объявили!..
Из серебристого «мерседеса» неторопливо выбирались два высокопоставленных военных чина: один, в форме РА, был упитан, с генеральским брюшком, другой, в форме НАТО, был поджар и подтянут. Натовец со снисходительной ухмылкой оглядывался вокруг себя. Рядом с ним появились рыжеволосый веснушчатый молодой человек с загадочным лицом представителя тайной службы безопасности и ртутный переводчик.
Репортеры вели себя как дети: смеялись, цокали языками, делали фотокиносъемку металлических холмов хлама, влезали на мертвые танки и запечатлевались на долгую память.
Со стороны дирекции ТЗ спешила странная делегация: голоногие девицы в псевдорусских кокошниках и сарафанах несли хлеб-соль и букеты цветов, за ними торопились директор с заводским руководством. Одутловатое лицо Никиты Никитовича Лаптева было искажено мучительно-радостной миной.
Затеялась праздничная суматоха — Натовцу от чувств-с вручили весь хлеб-соль, и он не знал, что с этим делать. Потом оплошность исправили —
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Я вспомнил последнюю свою фантазию с девицей, посланницей черных сил, и спросил:
— Клацман, а где блядь?
— Какая блядь? — спросили меня.
— Которая читает стихи.
Мой приятель осмотрелся по сторонам, пожал плечами, открыл фанерный чемоданчик, выбрал из него высокопатриотичную по цвету ткань прокатного фрака:
— Прекращай бредить, Саныч. Собирайся, сукин ты сын.
— Куда?
— Я же тебе говорил, — вздохнул мой товарищ. — Туда, где носят эту форму одежды. — И спросил: — Ты таки пил?
— Самую малость, — признался. — Сто грамм коньячка. Что, не имею права?
— Бутылку выжрал, пропойца! — пнул ногой фигурную посудину под столом. — Ну что с тобой делать?
— Когда я работаю, не пью, — напомнил. — Дай мне снимать фильм — и не будет никаких проблем.
— Переодевайся! — рявкнул директор души моей. — Черт бы тебя побрал!!!
— Носят фраки покойники и чудаки, — заметил я. — Предпочитаю быть первым, чем вторым на букву «м»!
— Будешь, — заверил меня Классов. — Мы уже опаздываем.
— Не знаю как ты, а я всегда задерживаюсь. — Стоял перед зеркалом черным человеком. — Гений — это шиз, который силой духа убеждает всех, что они все дураки, а не он сам. Надеюсь, ясно выражаю свою мысль?
— Это точно, — сокрушался мой нетерпеливый собеседник. — Дурак я, что с тобой связался! Человек, который за короткое время сумел буквально изнасиловать студию, директора картины в моем лице, дорогого стоит.
— Да, — вынужден был согласиться я. — Моя интеллектуальная собственность оценена в один миллион долларов!
Моего приятеля нервически передернуло, он взвизгнул мерзким фальцетом — признак крайнего волнения.
— Оценщик кто? Кто оценщик?!
— Я сам, — ответил я. — И Господь наш!
— Я тебе ломаного гроша больше не заплачу! — зарычал Классов, одновременно синея, голубея, зеленея, багровея, то есть импровизируя цветами своего же лица, как ремнецветная радуга.
— А ты кто такой? — удивился я. — Господь наш?
— Я твой директор! — вскричал Классов. — Бог далеко, а я близко.
— Кстати, ты, поц, не заплатил мне постановочные, — вспомнил. — И кстати, фильм про демократию, блядь, получился замечательный. Шедевр мирового киноискусства.
Классов на время потерял дар речи, превращаясь в старого, бедного, угнетенного черносотенцами Классольцона. Таким он мне больше нравился. Когда молча считал свои и чужие деньги. А я между тем продолжал:
— И поедем мы с тобой, брат, в Канны. И хлопнем там сладкого мартини. С Бертолуччи или с Менцелем, или с Кустурицей, или с Хваном, или, на худой конец, с Факиным-Поповым. Это не имеет принципиального значения — все они режиссеры мирового уровня. С ними грех не выпить.
Мой друг и товарищ, директор моей, повторю, души и тела, пуча глаза, наконец выдавил из себя инфекционную фразу:
— Вопрос лишь в одном: будут ли они пить с тобой, наглецом таким!
— За честь почтут, — невозмутимо отвечал я.
Мое лицо, отражаясь в зеркале, было подержанным, словно пакетик с кругляшком неиспользованного презерватива. От неприятного зрелища я закрыл глаза и представил себя в презервативе, точнее, разумеется, не себя в резиновой оболочке, а ту часть себя, весьма капризную, которая способствовала развитию моего мироощущения.
Бог мой, как можно любить через что-то? Как можно любить через что-то родину, женщину, огурцы, редиску, религию, молоко, солнце, жизнь, танцы, деревья, армию, серп и молот, зиму, весну, морозы, день, ночь, вечер, утро, пломбир, стяги над кремлевскими стенами, сахар, вождей народа, сам народ, музыку, депутатов, свиней, овсюг, нафталин, коммунистов, дерьмо, демократов, дерьмо, национализм, дерьмо, оппозиционеров, дерьмо, дерматин, прошлое, будущее, настоящее, псевдосферу, ели, лошадей, империализм, ленинизм, фашизм, социализм, онанизм, маоизм, марксизм, капитализм, мудизм, терроризм, похуизм, тропы в лесу, скорые поезда, фильмы — шедевры мирового экрана, яблоки, судьбы обреченных, слезы, рисунки детей?..
Разве можно через что-то кого-то или что-то любить? Конечно же, нет. От неприятного зрелища я открыл глаза и увидел, что один. Я брошен собственным директором на произвол судьбы. Такая вот неприятность. Разве могут почтмейстеры понять душу художника, они способны лишь мелко и подло вскрывать чужие интересные письма, чтобы потом хихикать над сердечной слабостью великих. Да, я слаб, я смешон, я жалок и одинок, я весь в вашем омертвелом плодоягодном крохоборском говне. Но я вам не ровня. Потому что вы, 150-миллионная биологическая масса, служите удобрением для таких, как я. Вы, ретивые законопослушники, давитесь собственными экскрементами, выполняя очередной эксперимент очередных кремлевских авантюристов. Приятного аппетита!
А как же я, выскочивший шанкр на здоровом народном дрыне? Чем питаюсь, зарвавшаяся подлюга? Что жру, духовный террорист? А-а-а, ничего. Питаюсь своим духом. И собственными бредовыми фантазиями. Что поделать: у каждого свой стиль жизни, своя судьба, своя работа.
По скоростной трассе мчалась кавалькада из нескольких импортных автомобилей, среди которых выделялся серебристый «мерседес»; за ними катили казенные лакированные «Волги» Минобороны; последним мчался автобус «Икарус» с галдящей иноземной журналистской братией в пестро-летних одеждах.
Когда автобус на скорости проходил мимо ухоженной, сработанной по западному образу и подобию бензоколонки с развевающимся над ней ярким флажком то ли фирмы, то ли чужестранного государства, фотокинорепортеры с утроенной энергией загалдели и замахали руками соотечественнику-бюргеру толстенькому коротышке в шортах и майке, прочно сидящему в тенечке с банкой родного пива. Коротышка признал сродственников и, радостно приподняв над головой пивную жестянку, малость облился: виват Россия, господа!
В кабинете директора ТЗ происходил небольшой производственный переполох: нервно суетились секретарши у столов, расставляя бутылки с минеральной водой, пробегали хихикающие голоногие девицы в псевдорусских кокошниках, кто-то из руководства нервно инструктировал красавиц, держащих хлеб-соль и букеты цветов, помощники листали документацию; хозяин кабинета пригласил сесть Главного конструктора:
— Высокая комиссия к нам, Иван Петрович, уже на въезде… И десяток заморских корреспондентов, сукиных детей.
— И что им надо? — скучно поинтересовался Минин.
Никита Никитович внимательно посмотрел на конструктора, выдержал паузу, потом ободрился:
— Вот я тебя пригласил, Петрович… Сам знаешь, конверсия, чтоб ей, на марше… И есть предложение… нисходящее оттуда, — показал на потолок, — произвести, так сказать, образцово-показательный акт.
— Что? — не понимал Минин, но уже нервничал. — Какой еще акт?
— В общем, Ваня, режем твой… в смысле, наш «Зверобой», как пирог, решительно проговорил директор. — Так сказать, перекуем мечи на оралы. Чтобы все мировое сообщество убедилось…
Побледневший Минин медленно приподнялся со стула и грохнул командирским басом:
— Ррравняйсь! Смирна-а-а-а!
Все присутствующие замерли в замешательстве. Директор, выпятив живот, пучил глаза на пистолет, который неверно плясал в мининской руке.
Грузовичок с бригадой мастеров ТЗ катил вдоль мертвого Главного конвейера, притормозил у ямы, на которой возвышался танковый монстр.
— О! Глядите! — удивился НТРовец. — Т-34?
— Один хрен резать, — сплюнул Илья Муромец, прыгая из кузова. Разгружаемся, славяне!
С шумом открыли борт — потянули баллоны и резаки. Неожиданно из танкового люка вынырнул жилистый старик:
— Эй, хлопчики! Чего вы тута?
— О, дед? — удивился Илья Муромец. — Ты чего сам? А ну слазь с изделия, черт старый!
— С чего слазить? — не понял Беляев.
Через заводской двор, заставленный ненужной ржавеющей хозпродукцией, стремительно шел старик. Это был Минин. Нечастые танкостроители шарахались от него — ярость обезобразила лицо Главного конструктора, а в руках его убедительной угрозой метался маятником пистолет.
В дирекции ТЗ случился большой производственный переполох: впечатлительные девушки-красавицы и секретарши глотали минералку, помощники-мужчины следили за обстановкой из окон; директор гневно кричал в селектор:
— А я говорю: немедленно задержать! Под мою ответственность. Это безобразие! Это какое-то гангстерство, понимаешь. Это…
Один из помощников поспешил предупредить:
— Никита Никитович, гости!
— А! Черррт! А у меня старый псих с револьвером! — Взволнованный, подходил к окну.
ТЗ-овские ворота гостеприимно открывались — на свободный пятачок закатывали серебристого цвета «мерседес», три «вольво», армейские «Волги» и автобус «Икарус» с галдящей интуристско-репортерской публикой.
Мокрый любимый город был грязно-помоечен, пуст и темен, будто все граждане влезли на столбы и вывинтили каждый по лампочке.
Машина катила по обморочным, заминированным ненавистью и люмпен-пролетарскими булыжниками улицам. Мой друг и директор картины Классов обиженно пыхтел на заднем сиденье. Он был хороший человек и отличный организатор, однако был приземлен, как тот самый булыжник на дороге. Иногда я чувствовал его классовую оторопь по отношению ко мне; наверное, мы родились под слишком разными созвездиями. Он понимал шелест ассигнаций, не понимал сухого шелеста павшей листвы. Он был вполне счастлив, когда дебет сходился с кредитом и, наоборот, когда не сходился, то готов был удавиться за излишне потраченную копейку. И самое главное: он не пил из принципиальных, как утверждал, соображений. Как можно не пить в такое шалое, сумасшедшее время? Вероятно, мой друг хотел умереть здоровым и богатым евреем. И чтобы могила была придавлена мраморным памятником от благодарных потомков. Наивный человек. Кому мы нужны? Мы нужны только самим себе. Нам разбираться с самими собой. Каждый умирает один на один с самим собой. Это трудная работа: быть самим собой. В деклассированные стаи сбиваются слабые духом, нищие мыслью, убогие телом. Их можно было бы пожалеть, но они, сбитые в торфяно-болотную топь, способны поглотить великие замыслы, душевные порывы, сердечную радость.
Впрочем, Классов не был обижен умом и понимал, что на таких, как я, можно делать деньги точно из воздуха. И поэтому страдал, терпел и пыхтел на заднем сиденье автомобиля, зигзагами мчащегося по скрюченным улицам колонизированной болезненным населением столицы.
Наконец в урбанистической ночи высветилось ячеечными огнями окон огромное административное здание. Памятник похмельному синдрому. Мы лихо подкатили к нему, фешенебельному. Выбрались из авто. Постояли пигмеями под этой административно-управленческой скалой. Находил служивый человек, встречал; улыбался макиавеллистической улыбкой. Повел в подъезд. Дальнейшее припоминаю с содроганием: мы благополучно прошли милицейскую вахту, направились к лифту — он был в зеркалах и бархате, он бесшумно взмыл к небесам, затем мы вышли в коридор, на полу лежали ковровые мягкие дорожки, мы шли-шли-шли-шли-шли-шли-шли по этим дорожкам, пока не пришли к новому лифту, он был в зеркалах и бархате, он бесшумно пал вниз, затем мы вышли из него, на полу лежали ковровые мягкие дорожки, мы шли-шли-шли-шли-шли-шли по этим ковровым дорожкам, мимо дверей-дверей-дверей-дверей-дверей-дверей, пока не подошли к новому лифту, лифт был в зеркалах, но без бархата.
— А-а-а! — страшно закричал я. — Все! Никуда больше не поеду. У вас же епнуться можно. У меня рябит в глазах от дверей, коридоров, дорожек. Меня мутит, понимаете?.. Вы хотите, чтобы я облевал ваши двери, коридоры, дорожки и лифты?..
— А мы пришли, — улыбнулся служивый человечек и провел нас с Классовым мимо лифта к скромной двери конференц-зала.
В зале находились люди, они тихо сидели, как на поминках, в черных фраках и вечерних платьях. Поминальные встречи с интересными людьми? Интересный человек — это я?
Не успел толком рассмотреть публику, в частности, пышнотелые перси общереспубликанских дам (на что, на что, а на оперативно-тактические женские прелести я слаб), как погас свет.
В кромешной темноте плюхнулся в кресло, проклиная порядки на этом режимно-конвейерном предприятии по обслуге новоявленных снобов. Привычно засветился экран первыми кадрами, поплыли титры. Я привычно заелозил в кресле для удобства тела, как случилось… И такое случилось! Что ввергло всю боевую охрану в шок. Что же случилось? А случился, как выяснилось после, конфуз. Однако это было после. А сначала раздался отчетливый револьверный треск. И всем в зале показалось, что их обстреливает недовольный, неугомонный народ, вернее, яркие его представители. Дамы завизжали нецензурно, мол, спасайся кто может. Их кавалеры попадали под кресла и решили, вероятно, сдаться на милость победившего низшего сословия. Я тоже валялся на полу, но по другой причине — оказывается, подо мной обломилось кресло. Блядь! Кто же мог предположить, что гнилую мебель поставляют в цитадель народовластия. Безобразие! А может быть, это была продуманная акция по дискредитированию полноправной власти? Если представить, что в это кресло не я плюхнулся, а возжелала сесть большегрузная бонвиванка барахольного сановника? Или сел бы сам властный бабуин? Моей Родине повезло, что в это злосчастное кресло попал я, а то бы моей несчастной отчизне еще бы досталось.
По правде говоря, я — скромный герой своего ватерклозетного народца. Мне бы золотую звезду Героя России на пострадавший за правое дело зад. Ан нет! Я слишком часто снимаю штаны. И потом: у нас много других широкообхватных жоп, которые вовсю претендуют на высокое звание хер-героя и новую звезду. (Без чего, без чего, а без звезд народные страдальцы жить никак не могут.)
Короче говоря, после того как меня попинали телохранители, все зрители успокоились; разумеется, они успокоились не потому, что меня попинали, а потому, что они, зрители, поняли, что власть их надежно защищена; так вот, снова праздничным мерцающим светом засветился экран и поплыли титры. Началось кино — мое… А что же я? Я стоял в темном углу зала и перещупывал поврежденные ребра. Они были целы, что само по себе уже радовало и обнадеживало на благополучный исход неблагополучного дела. Если жизнь считать делом всей своей жизни.
Огромный танковый монстр, стоящий на яме в жестком свете прожектора, был облеплен бригадой мастеров ТЗ — те, дурачась, стучали молотками по броне и вопили:
— Деды! Выходите! Чего, не навоевались? Сейчас раскромсаем эту консервную банку вместе с вами!.. Будете точно кильки в собственном соку!.. Ха-ха!..
Илья Муромец уже проверял боеготовность резака, выпуская из горелки огненно-плазменную струю.
Неожиданно Т-34 крупно вздрогнул — ожил; лязгнули гусеницы, и боевая машина поползла с высокого почетного пьедестала. Матерясь, мастера прыгали с брони.
К ним с ором набегал Минин, сжимающий у разъяренного лица пистолет. Надсаживался в неистовом крике. Мастеровые шарахнулись и от него — к грузовичку. Илья Муромец непроизвольно и глупо выставил горелку резака впереди себя.
Тяжелый, похожий на огромного и слепого зверя, Т-34 нервными рывками двигался вперед. Остановился за спиной своего создателя; и сквозь гул напряженно работающего двигателя раздался исступленный вопль водителя Ухова:
— Командир, войну объявили!..
Из серебристого «мерседеса» неторопливо выбирались два высокопоставленных военных чина: один, в форме РА, был упитан, с генеральским брюшком, другой, в форме НАТО, был поджар и подтянут. Натовец со снисходительной ухмылкой оглядывался вокруг себя. Рядом с ним появились рыжеволосый веснушчатый молодой человек с загадочным лицом представителя тайной службы безопасности и ртутный переводчик.
Репортеры вели себя как дети: смеялись, цокали языками, делали фотокиносъемку металлических холмов хлама, влезали на мертвые танки и запечатлевались на долгую память.
Со стороны дирекции ТЗ спешила странная делегация: голоногие девицы в псевдорусских кокошниках и сарафанах несли хлеб-соль и букеты цветов, за ними торопились директор с заводским руководством. Одутловатое лицо Никиты Никитовича Лаптева было искажено мучительно-радостной миной.
Затеялась праздничная суматоха — Натовцу от чувств-с вручили весь хлеб-соль, и он не знал, что с этим делать. Потом оплошность исправили —
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41