Моя жена О. Александрова вторую неделю лежит, отвернувшись к стене. Она что-то там увидела. Что?
— Я иду в театр, — говорю. — Меня пригласили для разговора.
Молчание.
— Ты бы поела, — говорю. — Я приготовил суп «Весенний» с фасолью.
Молчание.
— Я пошел, — говорю.
Молчание.
И я ухожу — и вправду иду в театр. Там прочитали мою пьесу «Генеральная репетиция осенью 1937 года». К моему удивлению, меня встречают радостно и приветливо:
— Дорогой! Прочитал! Получил массу впечатления! Заряд впечатлений! Тебя хлопают по плечу, щипают за локоток, толкают в шею. — Но, голубчик, ты пойми правильно: время!
Ты не понимаешь.
Тебе объясняют, что время нынче смутное, непредсказуемое, черт знает, и вообще, старик, зачем ворошить прошлое? Надо жить настоящим. А настоящее какое — созидающее! И нет ли у меня пьески о машинисте тепловоза? Нет? Плохо. Ну, тогда работай-работай.
Я спешу в следующий театр. Меня снова встречают радостно и приветливо:
— Чаю? Пирожные?.. Кушайте-кушайте. Вы бедный драматург. Я знаю, что такое бедный драматург! О-о-о! Бедный драматург!.. Я помню таких бедных драматургов!!! О-о-о!
Ты, давясь пирожным, интересуешься своей работой.
— О-о-о! То, что вы написали, это даже не талантливо! Это бодро, находчиво, смело! Вы смелый человек! О-о-о!.. Но, милый ты мой, славный мой, какое сейчас время! Вы меня понимаете?
Ты не понимаешь. И собираешься уходить, а тебя пытают на пороге:
— Да-да!.. У вас, случайно, нет произведения о машинисте тепловоза, ударнике труда?
Бредешь в следующий театр. А там сидит Белоусова и дымит, как тепловоз, на котором ударно трудится проклятый машинист.
— У меня нет пьесы о машинисте тепловоза! — орешь ты ей, открыв дверь.
— Да-да, — говорит она задумчиво. — Наш паровоз, вперед лети!.. А это хорошая мысль! Своевременная! Надо подсказать режиссерскому составу. Будет в духе времени! — И продолжает чтение очередного бессмертного опуса.
Ты некоторое время стоишь в клубах дыма и начинаешь грешным делом подумывать, а не написать ли действительно трагикомедию о машинисте тепловоза, который ехал-ехал, ехал-ехал и приехал…
— Молодой человек, вы ко мне? — прерывают твои мысли.
— Да-с! — И объясняешь причину своего жалкого появления. А тебе в ответ: пьеса не прочитана, надо подождать. Ты благодаришь, кланяешься, цапаешь дверную ручку и слышишь:
— Э, молодой человек!.. А у вас ничего нет о машинисте тепловоза?.. Нет?.. Жаль-жаль…
Сумасшедший дом.
Сумасшедший мир.
Сумасшедший я и родина моя.
девушка Сусанна пользовалась популярностью в образцово-показательном дурдоме среди медицинских братьев. Была она женщина любвеобильная и страстная и вовсе не сумасшедшая, хотя, правда, сдвиг у нее был: в самые интересные минуты она почему-то пытала:
— А ты Шурик?
И надо было твердо отвечать:
— Да, я Шурик.
И тогда больная творила чудеса.
И все было бы хорошо, да нагрянула ревизия с проверкой о состоянии сумасшествия в доме, понятное дело — возникли проблемы, а когда возникают проблемы, надо их решать.
И решили Главному Ревизору (ГР) показать Сусанну, чтобы тот ночью ее тщательно обследовал и поставил диагноз ее недугу. Только вышла трагическая промашка: как-то постеснялись ГР сказать о том, что любит больная имя Шурик! А так вроде дело пошло на лад: понравилась ревизору Сусанночка, ее пылкий взгляд, ее страстность и возбужденность. И оставили их одних, чтобы не влиять на ход событий. И в результате случилась промашка. Должно быть, в замечательную для ГР минуту девушка поинтересовалась:
— А ты Шурик?
А кому понравится, когда тебя обзывают чужим именем? Нет, наверное, отвечал ГР, я — Боря, или там Вова, или Толя, или Валя, или Миша; понятное дело — взъярилась необыкновенно больная такому бессовестному обману: ухватила зубами эскулапа за место, удобное во всех отношениях для таких мстительных целей. Понятно, ГР сделалось больно, и очень больно, и он от всей души шарахнул больную об пол. А пол случился кафельный, поскольку события разворачивались в ординаторской. И лопнула голова сумасшедшей, как плод манго, и обмарали ее бежевые мозги чистую плитку пола. Такая вот неприятность. Но, слава Богу, все обошлось: Главный Ревизор остался доволен работой медицинского персонала и состоянием дел в доме печали. Переходящее знамя удалось сохранить. А что касается девушек, то они поступают регулярно, то есть жизнь продолжается.
Я возвращаюсь домой. Жена все лежит, отвернувшись к стене. Что же она там увидела? Что?
— Что ты хочешь? — спрашиваю. — Суп «Весенний» не ела?
Молчание.
— Что мне отвечать твоим сотрудникам?.. Что ты сходишь с ума?.. Что в запое?.. Что?
Молчание. Дыхание.
— Встать!!! — страшно ору я.
Молчание. Дыхание-дыхание-дыхание.
Я жестко переворачиваю О. Александрову и не узнаю ее — безвольный, растленный безверием, полубесчувственный человек.
— Что с тобой?! — И вырываю пустое тело вверх, на ноги. — Стоять!!!
Жена полоумно смотрит перед собой — и тогда я бью по родному лицу. И еще пощечина. И еще.
— Не бей меня, — говорит Оксана. — Нельзя бить маленьких детей. Я у тебя маленькая-маленькая девочка, спрячь меня в шкатулочку…
— Дуррра!!! — ору я. — Корова!!! — воплю я.
— Тсс! — шепчет О. Александрова. — Слышишь, они здесь…
— Кто?
— Дети. Их сейчас будут ставить к стенке. Слышишь, как младенец мяукает — мяу-мяу… Котеночек… мяу-мяу… Дети, не мучайте котеночка, он тоже хочет жить.
Тогда я хватаю в охапку сумасшедшую жену и врываюсь в ванную комнату. И заталкиваю любимую под холодный душ. Поначалу она отнеслась к моим действиям равнодушно, потом принялась сопротивляться:
— Александров! Пусти меня! Что делаешь, псих?! — Нормальный, здравый голос. — Совсем спятил?! Пусти-и-и!!!
И я хохочу, и обнимаю любимую и единственную, и целую, целую, целую, и плачу, однако, к счастью, ниспадает на нас живая вода, и моей слабости не могут порадоваться мои враги, если они, разумеется, у меня имеются.
Потом О. Александрова ходит по комнате, развешивая белье, и строго выговаривает мне, счастливому:
— Ты определенно… того, Александров. Обратился бы к врачам… Твои поступки носят экзальтированный характер.
— Какой? Какой характер? — хохотал я.
Дело Кулешова проходило двенадцатым, и члены Президиума несколько подустали, тем более за окном февралила непогода, давление менялось… Тот, кто подготовил кулешовское дело к докладу перед уважаемым собранием, чувствовал себя прескверно — одолевали колики в печени.
Председательствующий попросил доложить о деле под номером двенадцать. Докладчик, чувствуя все нарастающую боль, принялся невнятно излагать суть вопроса. Его коллеги сидели с сутяжными лицами и, казалось, прислушивались не к словам, но — к трудовой деятельности своих недисциплинированных органов.
Неожиданно дверь приоткрылась и в святая святых проникла секретарь. Все оживились, отмечая свежую прелесть ее ног. Девушка вручила записочку и покинула зал заседания: эх, молодость-молодость-молодость.
Председательствующий развернул бумажную четвертушку и некоторое время оторопело туда глядел. Наконец, прерывая докладчика, он поднялся в полный рост и рвущимся от слез голосом проговорил:
— Товарищи! Мы и весь наш народ понесли невосполнимую утрату!..
И на этих словах за его македонской спиной вдруг раздался странный, штрейкбрехерский по отношению к моменту шум, потом стук — это небрежный докладчик позволил себе упасть на пол и прохлаждаться на нем в беспамятстве.
«…что делает алкоголь с печенью в качестве частого гостя? Он постепенно надевает на здоровую печень как бы овчину из жира, и этот жир проникает во все ее внутренние клеточки. От жира печень увеличивается в объеме, делается болезненной и принимает желтоватый цвет, а ее ткани умирают и перерождаются другой, уже грубой тканью. В иных случаях, в особенности у лиц, пьющих водку, коньяк и другие перегонные напитки, печень сморщивается, уплотняется, делается твердой».
— Ой, худо мне! Е'мама моя! Ой! Не могу! — вопил Иван Иванович Цукало, катаясь по полу коммунального коридора.
Квартира была пуста и глуха к его мольбам. Тогда Иван Иванович длинно выматерился и почувствовал некоторое облегчение. Нужно полечиться, решил он и пополз в ванную комнату, где прятал шкалик одеколона «Русский лес». Там ему пришлось напрячь все свои душевные и телесные силы, чтобы дотянуться до шкафчика. Цели он своей добился — и приятная спасительная струйка вкатилась в страждущие, пылающие огнем и болью органы… покатилась… покатилась… и взорвалась местным ядерным взрывом.
Последнее, что успел заметить Иван Иванович в плоскости зеркала: огромное желтоватое чудовище, отдаленно смахивающее на него самого, разрываемое в клочья необъяснимой зловредной силой, похожей на черный смерч.
Над площадью под порывистым ветром болтало аэростат. Фанера портрета в каркасе трещала. На полотнище было изображено скуластое рабкоровское лицо.
— Не жилец, — сочувственно вздохнул Цава; мы с ним выгуливали О. Александрову, которая стояла у газетного киоска.
— Иди ты! — морщился я от слякотного ветра. — Это уже не смешно.
— А я тебе говорю: год плюс-минус месяц!
— Тогда какого черта… э-э-э… выбирали?
— Вот именно: «э-э-э»… Власть, брат, власть!
— Вы о чем? — подходила жена с новым журналом мод.
— Да вот все спорим, Оксаночка…
— О погоде, родная, о погоде… Не правда ли, нет ничего лучше плохой погоды? — И показываю кулак своему другу: никаких политических речей.
— Да знаю я, о чем вы спорили, — отмахивается жена цветным журналом. — Вся страна спорит.
— О чем, милая? — настораживаюсь я.
— Да когда очередные лафетные гонки, — беспечно отвечает О. Александрова и бодро шлепает по тающей снеговой каше.
Иногда хочется, если выражаться красивым поэтическим слогом, добровольно уйти из жизни. А по-простому: наложить руки на себя. Задача, надо прямо сказать, трудноразрешимая. Почему? В стране нет свободной продажи оружия. А переплачивать контрабандисту втридорога накладно. Опять же есть опасность промахнуться. Или убить наповал соседа. И тебя же будут судить за убийство. Можно попробовать отравиться. Но вот беда: яды выдают только по рецептам. А чтобы получить рецепт, надо неделю высидеть в районной поликлинике. И если даже высидишь, то в аптеке не окажется нужного для потравы лекарства. Кончилось, скажут, зайдите через месяц. Можно перерезать вены. Но много крови — негигиенично. Можно попытаться удавиться, однако существует опасность, что гнилая веревка оборвется. Газ? Все газовое богатство экспортируется, и мы пользуемся исключительно электрическими плитами. Ток? Бытовой слаб, искать же столб с хорошим напряжением и потом на него вскарабкиваться?.. Лень… Есть самый надежный способ самоубийства — выпрыгнуть из окна собственной же квартиры, если, конечно, она не находится на нижних этажах. Но этот метод чересчур варварский и эгоистичный. Ведь после тебя будут соскребывать с асфальта… Так что ничего не остается иного — как жить. И смотреть, что из этого выйдет.
Постоянно действующий орган Верховного Совета республики не обнаружил в преступных деяниях Кулешова смягчающих обстоятельств и просьбу о помиловании отклонил.
Какая еще долготерпеливая нация может позволить себе роскошь содержать политический паноптикум, какая еще нация может держаться на тонущем корабле и, жертвуя жизнями, затыкать ту или иную пробоину, которые возникают не по причинам внешним, но по причинам внутренних идеомоторных актов тех, кто нетвердо (по болезням, старости или пьянству) стоит у корабельного штурвала.
Мы — не рабы, рабы — не мы.
— Эй! — восторженно кричал по телефону Цава. — Ты глядишь представление?
— Какое?
— Включай телевизор, писака!
И я включил его по совету друга. И увидел на экране: по избирательному участку двое исполнительных дюжих молодца волокли, как чучело медведя, полувменяемого больного, взгляд которого явно не фокусировал прекрасную действительность. Кстати, я себе запретил участвовать в подобных волеизъявлениях. Между тем несчастного подтащили к ящику урны и помогли разжать пальцы, освобождая его тем самым от непосильного бюллетеня. Забликали вспышки фотокорреспондентов. Аплодисменты. Вершитель судеб народных даже несколько встрепенулся, подняв руку в приветствии, удивленно осматривался: а, собственно, куда это я, блядь, попал? Потом обмяк, его тут же подхватили… повели… под руки…
— Ну как? — кричал Вава. — Цирк?
— Шапито, — согласился я. — А как дела с Кулешовым?
— Пока никак. Третий месяц бумаги лежат на подпись.
— И ничего нельзя сделать?
— Прости, тут даже я бессилен. Перед Богом все мы…
Потом мы попрощались. Я предпринял попытку продолжить работу — и не смог, что-то вдавленное в грудь мешало; я понял, что мне стыдно.
Стыдно.
к бабке пришла Смерть. Она рукояткой косы постучала по затвердевшей, как панцирь, бумажной массе, покачала горемычно головушкой и присела у ног страждущей.
— Ну что, молодушка? Готова?
— Уж давно готова, матушка! — запричитала бабка. — Заждалась я тебя, матушка.
— Чай, не баклуши бью!
— Так я ж… не про то… матушка…
— Ну, народ! Куда вы все торопитесь? — недовольно забурчала Смерть. Так и норовят без очереди. А у меня разнарядка. Я и так план перевыполняю.
— Измучилась я, матушка, — пустила слезу бабка, убоявшись строгости.
Смерть пролистала свой реестрик, вздохнула:
— Грех на тебе, молодуха, большой. Ох, большой!
— Так ведь, матушка, всей своей жизнью страдательной покаялась…
— Все вы так говорите.
— Я…
— Ты-то ладно! Страдала-страдала! — ударила косой о панцирный пол Смерть. — Я про этих… выдающихся политических деятелей… даже передо мной врут, изворачиваются… «Я все делал для блага народа! Человека!» Тьфу! — плюнула. — Бесстыжие! Ни стыда, ни совести. Хотя б передо мной, старухой… А-а-а!.. Их только могила исправит!
Бабка онемела — осерчала Смертушка, как бы того… не ушла.
— Так, ладно, — наконец проговорила строгая старуха. — Какие будут пожелания, последняя воля?
— Так… так про внучка хочу узнать… Сашеньку…
— А бессмертия не хочешь? — удивилась Смерть.
— Про Сашеньку… внука… жив ли?
— М-да, — сказала Смерть. — А вот эти, прости Господи, все бессмертия требуют. — Рылась в реестрике. — Так… в прошлом… нет… в настоящем?.. Тоже не имеется… А зачем им, осклизлым, бессмертие?.. Во! Нашла: гр. Кулешов А.П. - смертный приговор будет приведен в исполнение… Вот день сказать не могу — секретные данные…
— Спасибо тебе, матушка. Дай тебе Бог здоровья.
— Эх, за такие слова тебе, молодушка, — рассупонилась Смерть, — будет легкая кончина. И твоему внучку…
— Будь здорова, матушка!
— Прощай, горемычная; закрывай зеницы! — И провела Смерть косой над бабкой, и умерла бабка легонькой, счастливой смертушкой, и ее многострадальная светлая душа вспорхнула из мертвой плоти и выплыла в открытую форточку и, гонимая ветром, пропала в беспечальном вечном воздушном океане.
Аминь!
Некоторые души, утверждают орнитологи, живут триста — четыреста и больше лет. Как птицы.
Дзинь-дзинь-дзинь — телефон. Я с удивлением слышу знакомый прокуренный басок Белоусовой:
— Извините, я вам час назад звонила. Вы знаете, ситуация изменилась и в благоприятную для вас сторону.
— К-к-как? — заикаюсь.
— Ваша пьеса вызвала определенный интерес. Мы бы хотели с вами встретиться.
А культура, блядь, письма? Нет культуры, блядь, письма. Должна быть культура, блядь, письма? У меня хватает ума не задавать этого вопроса.
— Когда вам удобно?
— У-у-удобно?
— Да!
— З-з-завтра?
— Прекрасно! В двенадцать ноль-ноль устраивает?
— Да!
— Всего хорошего! — И гудки.
Я опускаю трубку — болван! Идиот! Пентюх! Почему завтра? Надо сегодня — сегодня! Но сам же сказал: завтра! Почему я сказал: завтра? О Боже мой! В благоприятную сторону для вас! Это как?.. Неужели?.. А если завтра — в неблагоприятную? О-о-о!
Мои страдания прерывает телефон! Опять Белоусова? Я трепещу: неужели судьба в который раз посмеется над несчастным драмаделом? И беру трубку потной ладонью.
— Ты где?! — орет мой друг циничный Цава.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41