— Сволочь антинародная! — зарычал вождик, наливаясь пурпурным цветом гнева. — Мы тебя к стенке!.. Расстрелять!..
— Хуюшки, чмо ты бесталанное! — Был беспечен, развалясь на стуле. — Я бессмертный, потому что герои мои бессмертны.
В гробовой тишине за Т-образным столом сидели военные и ответственные люди ВПК и напряженно молчали. Генерал Мрачев держал трубку у лица свекольного цвета. Все, кроме самодовольно улыбающегося чина НАТО, не понимающего ответственного момента, смотрели на генерала с единым чувством тревоги. Наконец тот бросил трубку:
— Ну что, поздравляю! С экипажем машины боевой! — Плюхнулся в директорское кресло и неожиданно свирепо гаркнул: — Что! Господа-чинодралы! Всех уволю! Всех к чертовой матери! — И спокойно обратился к переводчику: Не переводить про мать. Не будем выносить сор из избы.
— Яа, яа, — проговорил Натовец. — Ызба на курых ножычцках?
Генерал Мрачев крякнул и продолжил:
— Что мне Москве докладывать прикажете? Убежала боевая машина с ее Главным конструктором, лауреатом Ленинских премий, героем войны, социалистического труда, и тремя его боевыми товарищами?
— Невероятно! — казнился директор на стуле. — Мне и в страшном сне… Мой старый друг… Товарищ то есть, по работе… — И приподнялся со стула, как нашкодивший проказник.
Генерал угрюмо глянул на несчастного:
— Садись, Никита Никитович, хотя еще насидимся… вместе… — Все заерзали на стульях, захмыкали. — Какие будут предложения?
— Поймать наглеца, — предложил кто-то.
— Поймать? — удивился директор. И пафосно вскричал: — Да вы знаете, что это за машина? Нет, вы не знаете. Это завтрашний день танкостроения! Это по своим боевым и защитным параметрам…
— День завтрашний, а нам расхлебывать сегодня, — ехидно заметил кто-то.
Лаптев сник, махнул рукой, укоризненно взглянул на все самодовольно улыбающегося Натовца:
— Конверсия, мать ее НАТОвскую так!
Лязгающий танковый монстр, поднимая пылевую завесу, остановился у дома № 34 по улице Минина и Пожарского. Во дворах остервенело лаяли собаки, матерились хозяйки со свежевыстиранным бельем, тихо спали безработные танкостроители. В переспевших яблоках сидели их дети — катали фруктовые мячики.
…Боевые старые друзья молча расходились от Т-34. Минин и Беляев — к воротам, Дымкин — к личному авто, Ухов — к колодцу.
— Милости просим, куркуль! — не выдержал Беляев, крикнув в сторону «Победы», которая пряталась в яблоневых ветвях: — Милости вон!
Ухов ухал в себя колодезную воду из ведра и был молод и счастлив.
Дымкин же сел за руль; ключ зажигания хрустнул в замке — «Победа», выехав из яблонь, остановилась у ворот. Беляев демонстративно увел себя к колодцу и тоже там заплескался, как утка.
— Извини, Ваня, — сказал Дымкин. — Поехал я пехом…
— Вижу, — ответил Минин.
— Ужо, наверное, не свидимся?
— Это как Богу угодно.
— Не обижайся, пожалуйста, Иван, да задумка ваша, однако…
— А какая задумка?
— На Москву!
— А почему бы и нет? Пройдем парадом, как в сорок пятом.
— Я за вас, Иван…
— …но без нас.
— Выходит, так…
— Ну, бывай! — И, хлопнув ладонью по капоту старенького авто, Минин отправился к блаженствующим у колодца друзьям.
Бибикнув, «Победа» выкатила со двора, попылила, исчезая за поворотом.
Под яблонями за деревянным столом сидели трое стариков, умытые колодезной водой. На столе стояла бутылка водки. Беляев резал сало, огурцы и хлеб, приговаривал:
— Клопы подыхают, блохи умирают, моль улетает, тараканы спасаются, мухи промеж себя кусаются, а мы живем, хлеб жуем… Ничего, братки, сообразим на троих, по нашенской русской традиции.
Ухов держался за грудь. Минин спросил:
— Что, сердечный, худо?
— Барахлит мой пламенный мотор, — ответил водитель. — Еще гекнусь в чистом поле.
— Не бойся, Леха, — успокоил товарища Беляев, разливая водку по кружкам. — Мы тебя, как солдата, в теплую родную земельку…
— А знаете, почему смерть поставлена в конце жизни? — спросил Минин. И ответил: — А чтобы удобно было к ней приготовиться.
— А вот я помирать и не думаю! — вскричал Беляев. — Назло всем врагам земли русской! Вот им!.. На-ка выкуси! Врешь, не возьмешь! — И принялся крутить кукиши в белый свет.
— Не забудь закусить, аника-воин, — предупредил Минин.
— Эх, братки, — поднял кружку Беляев. — За Родину-мать!
— За Родину, — поддержали его боевые друзья.
Итак, шедевр, повторюсь, мирового киноискусства заканчивался. Я окончательно проснулся, ощущая во рту наждачный язык. Прозвучали прощальные музыкальные победные аккорды, на белом экране выбились выразительные буквы «пиздец», в смысле «конец», и все, праздник для утомленной, скорбной души завершился. Но поскольку уважаемая публика уже давно заложила свои души, то праздник продолжался.
— Господа, господа! Никто не имеет вопросов к режиссеру? — волновался распорядитель.
Мой друг и директор моей судьбы Классов тормошил меня, размякшего в удобном теплом кресле. Я хлопал глазами и трудно ворочал шершавым языком. К счастью, никто не пожелал мне задать вопросы. Все равно бы я не ответил. А если бы ответил?..
Однажды на подобном просмотре одна тучная дама, жена одного из интеллигентных политиканов, засюсюкала, носопырка:
— А вы меня не пригласите сниматься?
— Мадам, — отвечал я весомо, с удовольствием, — ваш прекрасный бюст мы будем использовать в качестве стартовой площадки для будущих звезд порнографических фильмов. Кстати, ваше отношение к оральному сексу?..
Всевельможная дама, поправляя жировые складки на боках, засмущалась:
— Я и мой муж любим пирожные «корсар» и не любим сосиски.
— О-о-о, — восхитился я, — тогда спокоен за ваше светлое будущее, ме-э-едам; тот, кто по ночам тайком от народа давится пирожным «корсар», давно уже построил себе райские кущи.
Тогда мне аплодировали — правду любят все, даже те, кто уже не глотает говнистые сосиски… Впрочем, это уже история. Надо жить сегодняшним днем. Если вечер считать днем.
Не помню, как мы оказались в зале приемов. Я и Классов ругались по поводу моего поведения во время просмотра шедевра. Оказывается, мало того, что я разломал кресло, но 1) сцапался со служителем, который пытался меня же пересадить, 2) выражался нецензурными словами, от которых вяли уши и души, 3) хохотал в самых трагических сценах и плакал на комических; ну и последнее, уже ближе к финалу заорал диким голосом: «Наступают сумерки демократии! Наступают сумерки демократии! Наступают сумерки демократии!»
— Ну и что? — не понимал я. — Каждый человек в нашем обновленном обществе имеет право на личную точку зрения. За что, блядь, боролись?..
— На то и напоролись, — отвечал мой директор. — Неудивительно, что вопросов к тебе не было. Какие вопросы могут быть к сумасшедшему?
— Сам дурак, — находчиво отвечал я на грязные инсинуации человека, далекого от индивидуализированного взгляда на мир. — Лучше-ка скажи мне, Классман, нам дадут здесь миллион или не дадут?
— Миллион чего?
— Миллион долларов.
— А миллион пиздюлей не хочешь?
— Не хочу.
— Тогда меньше размахивай руками, а то живыми мы отсюда не выйдем.
— А-а-а, пошли они все! — легкомысленно отвечал я, вступая в великолепный зал приема. Столы ломились от разносолов. Могу пересказать пищу, да не следует зря смущать понурый голодный народ. Скажу лишь одно: народу, в очередной раз одураченному, остается только смеяться над самим собой. Смех сам по себе питателен: минута сепаративного смеха заменяет кг мяса, кг картофеля, кг хлеба, кг табака, сто грамм мутно-селевой водки. Как говорят господа философы: кому раковый супчик, а кому всю жизнь рачком-с. Рачком-с — излюбленная крестьянско-пролетарская поза. Вероятно, она для практически всего населения самая удобная?..
И что странно: по великолепному залу приема шествовали гордые, невозмутимые, уверенные члены правительства и их рабфаковские леди, однако у меня возникло твердое убеждение, что все они, радикалы, находятся в вышеупомянутой позе. Примите мои соболезнования, властители дум народных, верные продолжатели дела того, кто до сих пор покоится для всеобщего назидания, аккуратно сложив набальзамированные свои шаловливые ручонки и молодо улыбаясь в постоянно подстригаемую рыжевато-конскую бородку. Лучезарный скорняк знал, что шкуру с людей надо сдирать с шутками: «Землю крестьянам! Заводы — рабочим! Мир — хижинам, война — дворцам!» Плебей разложившихся идей и заложник трупной оболочки. История еще не переварила эту конфетно-мавзолейную достопримечательность. И не переварит, пока есть вы, послушные ученики, следующие призыву:
— Вег'ной дог'огой идете, товаг'ищи!
Да-да, не надо смущаться, дорога, она же дог'ога, у вас, учителя и учеников, одна и та же: к заоблачным пикам власти. Чтобы власти было всласть, чтобы ее можно было есть, как икру, ложками, чтобы до одурения, чтобы до рвоты, чтобы больше не лезло; ну а если не влезает более икристая власть, то схавать можно ее и жопой посредством клизмы для всей легковерной страны.
Так что торопитесь, будущие банкроты, давитесь палтусом, цыплятами, попильотами, грушами с хересом, кремовыми пирожными, пока есть такая возможность. Тешьте свое уголовное самолюбие. Воруйте то, что еще не своровано. Не отказывайтесь от корыта, где плавают жирные куски собственности; корыто с остатками вкусной блевотины вы приняли по наследству. Хапайте, хапайте ртом и жопой, чай, народ и это бедствие выдюжит.
Но что я вижу: все в зале приема кого-то ждут и к приему пищи не приступают. В чем дело? Ах вот кого ждут. Ждут первых лиц, то есть, как я понимаю, первых поп текущего момента. (Каков поп, таков и приход?) Наконец волнительный рокоток прокатился:
— Идут, идут, ой, идут, не может быть, идет, как идут? Вы уверены, идут? идут!
И действительно, из секретных дверей гуськом выходила странная группа людей. Они были в мятых костюмах мышиного цвета, при цветных, как магнолия, галстуках, которые сжимали их плотные шеи. Государственные члены улыбались сдержанно, но плотоядно, поглядывая на стол. Раздались аплодисменты. Оркестр заярил державный гимн, без слов, но с музыкой Глинки.
И пока продолжалась вся эта шумовая галиматья, похожая на истерику перепуганных победителей, я всматривался в группу представителей чаяний народных. Во впереди идущего. И не верил собственным глазам. Розовощекий, жирноватый, плохо выбритый представитель был похож на моего лучшего друга детства. Ба! Неужто он! Тот, которого я знавал с пеленок? Да, это был он. И поэтому, когда наступила относительная тишина, позволил себе заорать окрест себя:
— Ромик! Ты?.. Что ж ты, свинья, делаешь вид, что не узнаешь меня?! Дай-ка я тебя обниму, душечку! Амц! Амц! Амц! Тра-ца-цамц!
Я от всей души целовал своего друга, приятеля по двору, товарища по общим проказам, и, признаюсь, впечатление было такое, что чмокаю горячий сальный противень. Что за чертовщина? Куда подевались упругие холеные щечки юного гимназиста элитарной школы, за которые я, шаля, трепал? Откуда эта нездоровая салистая одутловатость? Потливость? Маленькие затекшие жульнические глазки? Желатиновая ухмылочка олигарха? Где потерялся добрячок-здоровячок-боровичок-чудачок? Растворился в квазиученой раболепной тушке по обработке слов, принципов, страха, лжи, пота, высококачественного дерьма, кабинетных решений, чужих судеб и так далее. Бог мой, что делает время с благородными юношами, стыдливыми, одушевленными идеями о всеобщем благоденствии. Чур, меня! Чур!
Впрочем, мне свойственна лишняя эмоциональность, и поэтому, сдерживая себя и вытирая слюни, я хлопаю друга по барскому покатому плечу и спрашиваю:
— Надеюсь, ты меня рад видеть, Рома, он же Небритая рожа, он же Кассир, он же Плохиш?
— Ыыы, — замычал мой лучший школьный товарищ то ли от большой радости, то ли от огорчения, передергивая всеми своими лицевыми мускулами.
За ним подобное наблюдалось и в прекрасном прошлом: волнуясь, он заикался, мычал и щедро раздвигал свои пудинговые губы, смущая учителей сложной гаммой внутренних и внешних чувств. Правда, сейчас, пока он неопределенно мычал, ко мне продрались странные люди, молодые, с лубянистыми глазами, которые принялись хватать меня за руки и бока, ощупывая их; разумеется, я взбрыкнулся:
— Вы это что, братцы? Голубизной страдаете или бомбу ищете?.. Ты что, Ромик, забыл, как я тебя защищал в школе? Сучья твоя природа!
— Помню, я все всегда помню, — ответил наконец, подавая свою безвольную потную ладошку. (Телохранители провалились сквозь землю.) — Но мы уже не в школе, веди себя прилично.
— Прилично? Это как? — удивился я.
— Жизнь обмануть нельзя, — туманно ответил мой бывший друг и прошествовал к щедрому столу.
Бросив, между прочим, меня. Однако я сделал вид, что это я бросил его, преступно-небрежного к нуждам народа. Если, конечно, меня считать ярким представителем полуразложившегося народца.
Каким-то чудом мне удалось пробиться к столу и ухватить ополовиненную бутылку шампанского. Глотнув парфюмерно-косметической жидкости, я заметно повеселел, и мир обрел для меня более колоритные, пейзажные оттенки. Что наша жизнь? Пауза между вечностями. И надо заполнить эту непродолжительную паузу страстью, любовью, мастерством, деревьями, победами, оптимизмом, разговорами с детьми, бессонными ночами, болью сердца, солнечными лучами, одиночеством, приступами бешенства, совокуплениями, риском, скандалами, стойкостью, праздниками, фильмами, снами, слезами, полнолунием, верой, а на все остальное можно положить толстое бревно. (Надеюсь, понятно, о чем речь?) Короче говоря, я ощутил освежающий прилив сил и обратил внимание на чавкающую плутократическую публику.
О, лучше бы я не смотрел! Тотчас же возникло пламенное желание нагрузиться до полного изнеможения, чтобы сократить паузу между рождением и смертью.
О дайте, дайте мне чашу с ядом, только не видеть ваши опереточные, особо уполномоченные, саботажные, слабоумные, пневматические рыла!
Но чашу с быстродействующим ядом не обнаружил. Наверное, весь яд потребовался на успокоение народных волнений. И то верно: проще потравить большинство ценами, налогами, беззаконием, жалкой пищей, чтобы избранное меньшинство имело возможность легко, без запоров, испражняться. Запоры, как известно, мешают плодотворной, созидательной деятельности государственных мужей. Лозунг дня: долой запоры — главного врага номенклатуры!
Фи, как так можно? Не сметь трогать святое! Не трогайте священную клоаку, иначе погибнете в ее мстительных газах. И верно: у кадровых господ свои проблемы, а у санкционированных рабов — свои. То есть, как говорится, каждому своя санитарно-гигиеническая подтирка. Кому из нежного бархата, а кому из древесной стружки. Кому жизнь при коммунизме, а кому при великодержавном местечковом идиотизме.
Кружили летние поля и перелески. Небесный купол, похожий на церковный, парил над вольными и чистыми просторами.
На картофельном поле наблюдалась суета — «Икарус» зарылся в ботву, и ему на помощь медленно пыхтели два старых трактора на гусеничном ходу. Фоторепортеры месили молодые клубни и походили на приметных чужих птиц, случайно залетевших в среднерусскую полосу.
Автомобильная кавалькада обогнала два старых, чумазых ТЗ. В одной из машин находились господин Костомаров и Санька. Мальчик сидел на заднем сиденье и увлеченно играл в «тетрис», не обращая внимания на быстро меняющийся по событиям окружающий мир.
С яблонь падали яблоки. Трое стариков сидели за летним столом, говорили, смеялись. Великая и непобедимая традиция русской души осветлиться от горькой до сущего своего первородного состояния.
— Эх, хорошо сидим! — Ухов резал яблоко на дольки. — Закуска сама падает. Как в раю.
— В рай нас не пустят, старый, и не надейся, — хекал Беляев.
— Почему?
— За грехи наши.
— Тогда встретимся в аду, — спокойно заметил Минин. — А к нему нам не привыкать, служивые.
— Это точно, командир, — согласились друзья. — В аду мы побывали… Чего одна Курская дуга…
Во дворе забрехал кобельсдох. В калитку толкались уличные мальчишки.
— А Саньки нет! — закричал Минин.
— Так это… Санька уехал кататься, — выступил вперед один из бойких мальчишек. — С таким рыжим дядей.
— Как это? — насторожился Минин. — Куда уехал?
— А сказали, чтобы на завод позвонили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41