А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Если жизнь, повторюсь, считается несчастьем. — Нет, ты знаешь кто? Ты солипсик! Точно! Именно он! Солипсик!
— А это кто? — насторожился я. — Не знаю, но учти, Классман, если это похлеще дегенерата, то я из тебя…
— Нет-нет! — радостно замотал руками мой собеседник. — Ты будешь счастлив узнать это!
И что же я узнал: солипсизм — это крайний субъективный идеализм, признающий единственной реальностью только индивидуальное сознание, собственное Я и отрицающий существование внешнего мира. Следовательно, человек, который признает единственной реальностью только собственное Я и отрицает внешний мир, есть не кто иной, как солипсик. (Что, по-моему, равнозначно бобоёбу.)
И тем не менее после размышлений о вечном я согласился с товарищем: внешний мир для меня и существует, и не существует, он для моего Я необходимая декорация; главное, я живу в собственном, патентованном мной мирке. Этот мир для меня реальность, написанная пастельными красками моей же фантазии; реальность, имеющая истинно-трагические оттенки бытия; реальность, где Я может балансировать на грани жизни-смерти и где можно обрести право на свободное падение в бездну бесконечного подсознания.
И поэтому я не обиделся на человека, который определил мою привередливую, прихлебательскую суть. Думаю, это не самое плохое: жить в согласии с самим собой. Если кто со мной не согласен, пусть нагадит в карман собственного фрака; впрочем, не у всякого честного гражданина республики таковой имеется, тогда советую гадить в носовой платок, удобный для такого случая; впрочем, не у всякого честного гражданина республики таковой имеется, тогда советую использовать прокламации, призывающие население голосовать или не голосовать за народных вождей. Чего-чего, а вождей у народа, как говорится, хоть замороченной жопой ешь. А у одного из вождиков, у которого супруга любит ночами жрать пирожные «корсар», фамилия даже соответствующая историческому моменту: Жопин.
То есть каждому — свое: кому — благородная древнеэллинская фамилия, кому — сладкий оральный секс с уличными сосами, а кому — блевотный супчик благотворительного (один раз в неделю) обеда. Кушайте-кушайте купоросную похлебку, может быть, скорее подохнете себе же на радость, сирые бывшие строители декоративного пути в никуда.
— Е'род! — сказал я. — Что за варварская страна?
— Ты о чем? — остановился мой приятель, который все продолжал метаться из угла в угол, обсчитывая, очевидно, расходы на мои несостоявшиеся похороны.
— Вспомнил, — сказал я. — Ты должен мне постановочные. Где они?
— Зачем тебе деньги, Саныч? — заныл мой директор. — Ты их пропьешь, ты их пропьешь, ты их пропьешь!..
— Заткнись! Мои деньги! Что хочу, то и сделаю с ними.
На это Классов занючил, что у него нет нужной суммы, что он смертельно устал от моих постоянных взбрыков, что быть рядом со мной — это все равно что находиться на передовой при постоянном обстреле осколочно-фугасными снарядами «земля-земля». Я не выдержал этой жалостливой галиматьи, заорал:
— Мозги я тебе точно выбил! Не знаю уж каким снарядом! И снарядом ли? Если ты не понимаешь, что я тебя, сучьего маклера, кормлю!.. Сейчас твою кунсткамеру разнесу к чер-р-рту!.. Ты меня знаешь!.. Или деньги через минуту, или… — И грубо цапнул за узкое горлышко темно-медный галльский сосуд, формами похожий, между прочим, на вышеупомянутый фугасный снаряд.
Меня Классцман прекрасно знал и поэтому, мрачнея лицом, нажал потайную кнопку, зазвенели легкомысленные колокольчики, музейный триптих раскрылся, как дверцы; за ним обнаружился массивный бронированный сейф, вмурованный в стену. Разнообразно гримасничая, его хозяин, бряцая ключами, открыл дверцу:
— Так себя в приличном обществе никто не ведет.
— В приличном обществе никто не хранит баллончики с нервно-паралитическими духами вместе с парфюмерией, — парировал я. Благодари мой организм, что такой выносливый оказался.
— Я рад за него! — И с мукой на патетично оскорбленной харе плюхнул на столик две пачки в банковском переплете. — Одна шестая часть от всей суммы. Больше нет, клянусь. Завтра остальное.
— Ох и жох ты, Классаль! Будто свои отдаешь. Не стыдно?
— Плоха та птица, которая свое гнездо марает, — последовала актуальная аллегория. — Не понимаю, зачем тебе нужны деньги в два часа ночи?
— Вне стен этой крепости, правильный мой, из тебя копейки… — махнул я рукой. — Во-вторых, утром я иду к дочери. Я ей обещал букварь. Потом я обойду всех сирых, нищих и убогих в этой горячо любимой, но ебаной стране! И наконец, я хочу купить ракетную установку с тридцатью двумя осколочно-фугасными снарядами «земля-земля».
У мирного Классольцона отпала челюсть; клацнув ею, он выдавил из себя:
— Зачем?.. Зачем тебе «земля-земля»?
— Отвечу, — сказал я, пряча денежные пачки в карманы прокатного фрака. — Чтобы размолоть в прах, в тлен!.. Всю нечисть: коммунистов, фашистов, социал-демократов, либералов, марксистов, националистов, национал-социалистов, популистов, анархистов, ревизионистов, шовинистов, расистов, франкистов, наших, ваших, ихних, монархистов, троцкистов, либерал-демократов, большевиков, необюрократов, похуистов, анархо-синдикалистов, сионистов, милитаристов, маоистов, нацистов, путчистов, ну и так далее. Позволь мне не продолжать этот список неудачников.
— П-п-позволяю, — пролепетал мой оторопевший навсегда товарищ.
— Впрочем, пусть они все живут, — проговорил задумчиво. — Все равно они временщики. А вот мертвые скоро проснутся. Им нужны будут лампочки. Я обменяю ракетную установку на миллионы лампочек. (Не путать с лампочками Ильича!) И отдам эти лампочки им, мертвым. Чтобы с надеждой они влезли на столбы и ввинтили все-все-все лампочки. И тогда большие куски нашей славы будут парить и витать во всепрощающем ярком свете. Но для этого нам, живым, надо научиться не предавать хотя бы самих себя, о родине я уж умолчу. — Тут я обратил внимание на своего товарища. С ним что-то случилось. Он улыбался беспричинной улыбкой. Может быть, по причине снова отвисшей челюсти? — В чем дело, Классштейн? — спросил я его. — Тебе плохо? Или хорошо? Или ты не понял моей мечты? Что?
— Ыыы, — промычал мой дорогой друг, и по его выразительно-перекошенной улыбке, по бегающим зрачкам, по испарине на плешивом лбу я догадался, что он считает меня однозначно сумасшедшим.
Что, наверное, было совсем недалеко от истины…
Конечно же, он не прав, мой напуганный друг. Какой из меня член богоугодного заведения? Я вполне отдаю отчет своим фантазиям. Они скромны, мои полеты во сне и наяву. Я не хочу, чтобы моим клинико-шизофреническим завихрениям придавали всемирно-историческое значение. Как учениям любителей абсурда и парадоксов. Только в больных мозгах могла материализоваться мысль о том, что все люди равны. Да, они равны перед Богом. Но не равны по своим природным способностям. (Опустим проблему классов.) То есть каждый человек, рожденный Божественным провидением, заполняет именно ту клеточку в Миропорядке, которая только ему и предопределена. Всяческие экстремисты, взбаламутив доверчивые умы мечтами о равенстве и братстве, нарушили естественный ход истории. Кто был ничем, тот станет всем. Простая, удобная идея для многомиллионных односемядольных идиотов, способных в мгновение ввергнуть миротворческое начало в кровавую бойню, в клоакальный хаос, в ничто.
Страшен вчерашний раб, он всех хочет сделать рабами. От наших героических дедов и прадедов нам достались дутые мифы, страхи перед государственным молохом и генетическое вырождение. Мы — нация пассивных вырожденцев, у которых навсегда отбито даже чувство самосохранения. Никто не хочет заниматься грязной работой: воспитывать в себе себя. Проще быть как все. Как сказал рабочий Иванов в кепке:
— Массовидность тег'г'ог'а — это есть наилучший выход в нашем нынешнем аг'хисложном положении.
И он прав, гражданин в кепке: самая неблагодарная, самая тяжелая, отчаянная работа — это работа с человеческим материалом, впрочем, горючим и податливым.
— Чем большее число пг'едставителей г'еакционного духовенства и г'еакционной буг'жуазии удастся г'асстг'елять, тем лучше.
Но ошибся г. в кепке: как ни старался успокоить долготерпеливую душу великой нации, ан нет — не получилось. Почему? Потому что есть мы. Мы? Это те, кто тоже не гнушается грязной, неблагодарной, отчаянной работы с людьми и своими героями. Увы, звучит высокопарно, блядь, но это так.
На командном пункте штаба Н-ского военного округа атмосфера была предгрозовая. Генерал Мрачев мрачнее тучи слушал донесение по телефону, потом бросил трубку, прошелся вдоль стола, за которым сидели генералы различных родов войск; те молча следили за передвижениями вышестоящего чина. Наконец Мрачев процедил сквозь зубы:
— Поздравляю. Вертолет подбит, понимаешь…
— Он что? Уже и летает? — искренне изумился Артиллерист.
— Кто? — не понял Мрачев.
— Ну, этот… 34… ТЫ.
Генералы фыркнули, Мрачев выразительно посмотрел на пунцовую лысину «пушкаря»:
— Да, и летает, и плавает, и в огне не горит, а мы ползаем, как… И не нашел слов, чтобы выразить отношение к «труду и обороне» подчиненных войск. — Потеряли, мать его так! А до Москвы полсуток ходу.
— А если он не на столицу? — предположил Связист.
— Понял, — сдержанно ответил Генерал. — Во Владивосток, но все равно через белокаменную. Что будем делать?
Поднялся с места интеллигентный генерал Ракетных войск, поправил очки:
— Разрешите… Как известно, Москва дала добро на применение всех средств поражения.
— Да, — признался Мрачев. — Дала добро.
— Предлагаю обнаружить Объект и обработать «Градом».
— А лучше сразу атомной бомбой, — устало проговорил генерал ВДВ.
— Приказ есть приказ, — сказал Ракетчик. — Его надо выполнять.
Генерал Мрачев шумно вздохнул и спросил:
— Сынок, дед твой живой?
— Нет, умер… лет пять как, — удивился Ракетчик. — А какое это имеет отношение?
— Никакого, — ответил Генерал. — Только повезло твоему деду, генерал.
Возникла напряженная пауза. Ракетчик обвел взглядом своих боевых товарищей, почему-то снял очки и проговорил:
— А я любил своего деда… — И поправился: — И люблю.
Лучи летнего салатного солнца скользили по кремлевским куполам. По Александровскому парку гуляли беспечные москвичи и гости столицы. Смеялись дети с воздушными шариками. К Вечному огню торопились молодые брачащиеся. Фотографы запечатлевали на века всех желающих.
А в Кремль друг за другом спешили правительственные лимузины. На территории, окруженной кирпичным бастионом, чувствовалась атмосфера легкого панического настроения, переходящего в стойкий синдром безвластия.
В кабинете штаба Н-ского военного округа в одиночестве находился генерал Мрачев. Перед ним лежала карта Российской Федерации, над которой он крепко задумался. Появился вышколенный и скрипящий новыми кожаными сапогами молоденький адъютант:
— Директор завода Лаптев.
— Что? — вскинулся Генерал, помял лицо руками. — Директор?.. Я его не вызывал…
— Желает что-то сообщить… экстраординарное… Очень нервный, товарищ генерал… — улыбнулся адъютант. — Все поджилки трясутся.
— О Господи, у меня тоже трясутся! — вскричал Мрачев. — Надеюсь, у него второй Т-34 не выискался?
Однажды я и Саша Хван, тоже замечательный, скажу сдержанно, режиссер, пили. Когда пьют режиссеры, музы молчат. Мы пили и говорили на вечные темы.
— Ты з-з-замечательный режиссер, — говорил я. — Я горжусь тобой, как переходящим знаменем нашей с-с-страны!..
— С-с-страны нет, — отвечал на это утонченный Хван. — Но мы есть. Ты тоже з-з-замечательный… как человек!..
— А как режиссер? — насторожился я.
— Ты первый после меня.
— Не-е-ет, — не согласился я. — Ты первый после меня.
— А ты меня уважаешь? — последовал закономерный вопрос.
— У-у-уважаю.
— П-п-почему я первый?.. Сейчас скажу. Где мои очки?
— Очки?.. Они, кажется, на тебе. — Я протянул руку. — Очки на месте, Саша.
— А п-п-почему я тебя не вижу?
— Глаза закрыты. Я тебя вижу. Ты на месте.
— Точно. Страны нет, а мы есть. Интересно.
— Ты отвлекаешься, — заметил я. — Кто из нас первый, я не понял?
— А-а-а, — вспомнил Хван. — Я был в Америке. Ты знаешь?
— Знаю. Ты купил подвенечное платье за двести долларов.
— За сто девяносто девять!
— Да, — задумался я. — А к-к-какая связь?
— Связь? Между чем и кем?
— Между платьем и тобой, самым первым?..
— Да-да-да… — вспоминал. И вспомнил: — Я был в Америке. Америка страна контрастов, это ты знаешь. Там небоскребы, дороги, бары, автомобили, негры черные, полицейские белые…
— Белый дом, — подсказал я. — Как у нас.
— Не знаю. Не видел, — отмахнулся мой утонченный, повторюсь, собеседник. — Так вот, там еще есть эти самые… стокеры! Вот!
— Кто?
— Стокеры! Улавливаешь?
— Пока нет.
— Это значит — люди, занимающиеся грязной работой. Буквальный перевод: кочегары. Понял?
— Ну? — не понял я.
— Какой ты, право! — рассердился мой друг. — Где мои очки?
— Тьфу! — сказал я. — Очки на носу. А я не пойму, какая связь между тобой, платьем и кочегарами?..
— Стокерами?
— Именно!
— Объясняю: я вернулся сюда из Америки. Почему? Здесь моя родина. Вот почему. А я родине нужен? Я для всех кто?
— Кто? — удивился я.
— Никто. Стокер! Человек, занимающийся самой грязной работой. Мы с тобой, душечка, сидим в пахучей чудовищной двустворчатой жопе! И ковыряемся в ней, как кочегары в топке!..
Я несколько протрезвел и сказал честно:
— Хван! Я от тебя протрезвел. Давай выпьем?
— Д-д-давай!.. За что?
— За стокеров! Но я уточню твой замечательный образ.
— Разрешаю, — сказал мой друг. — Вот почему я первый, а ты после меня.
— П-п-почему?
— Я создаю новые образы, а ты уточняешь.
— Я в Америку не ездил, — с достоинством ответил я. — И на сто девяносто девять долларов купил бы ребенку жвачки.
— Уел, — с тяжелым вздохом проговорил Хван. — Кстати, тебе подвенечное платье не требуется?
— Нет, — твердо ответил я. — А требуется твое внимание.
— Я весь внимание. Только поправь мне очки.
Я выполнил просьбу товарища по нашей трудной профессии, а после поднял тост за нас. Стокеров, или как там их? Мы те, кто сумел сохранить себя в больном пространстве, на свалке цивилизации. Нас мало, но мы есть, мы занимаемся грязной, отвратительной, золотарной работой: мы по силе своих возможностей очищаем человеческие души от нечистот безумных идей, от паразитической лжи, от каждодневного предательства себя. Мы свободны, нам нечего терять, кроме своих душ, мы опасны для двуглавой власти. Пока есть мы, занимающиеся черной работой по спасению душ, власть будет чувствовать себя ущербной, оскорбленной, дутой и распущенной, как потаскухи на Тверской-ебской.
— От-т-тличная речь! — сказал Хван, тоже протрезвев. — Мы оба с тобой первые. И последние!..
И мы выпили за себя и своих героев, мужественно сражающихся до последнего своего смертного часа.
— «…Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой!» — песня времен Великой Победы билась в тесной рубке Т-34, рвалась через открытый люк к светлому, но вечереющему летнему небу.
Небесный купол был нежен, вечен и прекрасен с малиновыми мазками заходящего солнца; под ним было грешно умирать. Но Т-34 резко остановился, и водитель его прохрипел:
— Ой, братки, худо чегось мне…
— Это тебя, дед-Лех, растрясло, как шкап! — заржал Василий. И получил затрещину от Минина:
— Не бузи! — И придерживал руками голову боевого друга. — Леха, на землю?
— Не-не, поехали, — отозвался Ухов. — Помирать, так в коробочке.
— Я те помру, — пригрозил Беляев. — Ишь, мыслит легко уйти от жизни-стервы.
— Алеша, держись, ты ж герой, — сказал Дымкин.
— Может, и поскриплю… как шкап, — проговорил Алексей Николаевич. Вы сами того… до победного… — И к Минину-младшему: — Санька, ты не бойся, выдюжим.
— Ладно, Алеха! Ты держись, брат! — говорили ему. — Вот сейчас Василий нас домчит с ветерком до какой-нибудь нашей… до родной Прохоровки.
Вася протиснулся на водительское место, осмотрелся, потом решительно брякнул:
— Не трактор, но я поехал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41