А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

протухло в одночасье. Маленький Шурка ползал по скользкому от жира и сукровицы полу в трупной вони за гудящими сильными мухами и чувствовал себя превосходно.
Сумасшедший Николаев, забившийся в угол, тоже чувствовал себя хорошо. Чудовищная масса искромсанной бумаги заполняла все живое пространство его комнаты, старик дышал цинковой типографской пылью, но продолжал свою беспримерную борьбу с течением жизни. Когда начинал чувствовать голод, то рылся в бумажном хламе. Он искал тушу какого-то неопределенного животного, которую очень давно приволок сосед Цукало, добрейшей души человек.
— Жри, падло, падаль, — сказал он большевику с 1903 года Николаеву и ушел на дежурство.
Как известно, служил Иван Иванович исправно, получал благодарности от командования и граждан; живота собственного не жалел для пользы общего дела дядя Ваня, однако время неумолимо — хотят его списать на пенсию. По этому поводу Иван Иванович грустит, пьет водку и смотрит телевизор, где происходит очередное торжественное награждение политической бляди, похожее на спектакль дружного коллектива гомункулов образцово-показательного дурдома.
— За вас, сучей! — говорит пьяный Цукало, сосредоточиваясь на процессе розлива водки в стакан. — Товарищеское отношение к людям? Это правильно! Ребята, за вас! Вы хорошо устроились!
Меж тем телевизор бубнил:
— Вы умеете уловить требования времени, глубоко понять и воплотить конкретные е'планы, насущные запросы, блядь, миллионов… Сегодня трудно назвать какое-либо событие, имеющее значение для жизни сраной страны, для судеб трудящегося человечества, в которое вы, мудак из мудаков, не внесли бы своего весомого вклада…
И в этот исторический для всего человечества момент Иван Иванович сплоховал — он почувствовал неистребимое желание помочиться, а поскольку он был крайне нетрезв, то мутный экран телевизора представился ему писсуаром…
А в это время молоденький Кулешов собирался на работу. Работал он в котельной. Место было теплое. В каком-то смысле ему повезло: в военкомате попался призывнику кустарный врач, заинтересовавшийся кулешовской грудной клеткой и тем, что в ней жизнедеятельно трепыхалось. После обследований Кулешов был поставлен в известность о некоторой своей неполноценности.
— Не порок сердца, но деформация, — сказал врач. — Для вашего органа, молодой человек, нужно теплое местечко.
Кулешов удивился своему организму, но, получив белый билет, послушал компетентного кардиохирурга. И нашел место в котельной. Вернее, нашел это место его бывший школьный приятель Глотов, трудящийся по совместительству и в котельной, и в морге. Котельная отапливала больницу.
— Ну что ж, — улыбнулся начальник котельной. — Кадры нам нужны молодые, слесари тоже.
— Спасибо, — отвечал Кулешов.
— Уговор знаешь?
— Знаю, — отвечал молодой рабочий: бутылку водки с получки для улучшения благосостояния наставника и его настроения.
— Ну и ладненько, — сказал начальник. — Можешь хоть сейчас становиться на трудовую вахту.
И вот Кулешов собирается в очередной раз на вахту, он идет на общую кухню, готовит бутерброды, слушает торжественный старческий голос из телевизора:
— …еще раз, блядь, поздравляем вас со славным юбилеем, который вы встречаете, полный творческой энергии, во всесилии многогранного опыта партийного мудизма и революционного похуизма…
М. - один во всем мире. Один и на сцене. Слушает удары топора за кулисами. Потом, сорвавшись, мчится в зал, к режиссерскому столику, срывает оттуда пьесу — и вновь бежит на подмостки.
И — швыряет рукопись вверх, и ее страницы, шурша, покрывают доски сцены. И М. стоит, задрав голову к колосникам, и не замечает молодого человека, который, как тень, приближается к нему, вкрадчиво касается руки. Режиссер заметно вздрагивает, орет, скрывая испуг:
— Что такое?!
— Подпишите-с? — Тень протягивает бумажный листок.
— Что это?
— Документ-с! На получение авто.
— У меня есть авто.
— Ничего не знаю. Приказ-с.
— Ну-ка! — М. читает, затем резким движением — лист от себя.
— Что вы сделали? — Молодой человек пытается поймать страницу, но она пропадает в других ей подобных; молодой человек падает на четвереньки и панически ползает по доскам. — Что вы сделали? Я же головой отвечаю!.. С меня стребуют… Меня ж… — чуть не плачет.
М. смотрит на молодого человека, присаживается на корточки:
— Ну на хр-р-рена мне два авто?
— Ничего не знаю… Я ничего не хочу знать! — Роется по-собачьи в бумаге.
— Кто тебя научил ходить так тихо?
— Официант научил… Я на официанта учился, пока меня…
— Никогда ничему не учись у официантов… Ничему! Мой совет.
— Теперь меня… Как же я?.. Я же старался…
— Эх ты, раковая клетка! — М. протягивает ему листок.
— А-а-а! Нашли! Слава тебе, Господи!.. Спасибо-спасибо! — Пытается поцеловать руку режиссеру.
— Ты что? Пшел вон!
— А не подпишете?
— Вон!
— Лучше подпишите… — Молодой человек испуганно осматривается. — А то вас… вас…
— Во-о-он!!!
Можно было только посочувствовать Цаве — он не понимал ни меня, ни О. Александрову. Впрочем, мы с ней сами толком не знали, чего хотим.
— Зачем вам все это? — вопрошал наш друг.
— Цава, должны же в мире существовать какие-то законы? — удивлялась жена.
— Он вам, как я понял, ни сват ни брат?
— Цава, не будь казенным, — просил я.
— Тогда говорите: что вы от меня хотите?
— Ему надо как-то помочь.
— Как?
— Я бы могла статью написать. На морально-нравственную тему, высказалась О. Александрова.
— А если он виноват и суд прав? — спрашивал Цава. — Ты прости, Александров, но человек ты эмоциональный, я бы даже сказал, нервный, впечатлительный…
— Речь не обо мне!
— Надо с ним встретиться, — предложила жена.
— Родная, кто тебя допустит? — всплеснул руками Цава. — Насколько мне известно, смертники изолируются до своей последней смертной секунды…
— Какой ужас, — лепетала жена. — Я его видела… он… не мог… Он этих двоих… справедливо…
— Если бы каждый так поступал, как он? Что было бы? — поинтересовался мой приятель.
— Мир стал бы лучше, — ответил я гордо.
— Да?
— Да!
— А я вот что-то сомневаюсь.
— А я — нет!
— Во-о-о-н! — страшно заорал М. и наступал на тень. — Во-о-о-н, чтобы духу!..
Пятясь, молодой человек столкнулся с Зинаидой. Она испугалась спазмы душат ее. М. бросается к ней:
— Зиночка? Зина? Не бойся, не бойся! Дыши-дыши!..
— Боже мой, чего они от тебя хотят?
— Ничего уже не хотят! Дыши глубже.
— Какие-то вокруг люди. Они странные. У них нет лиц. Они в сапогах, эти люди. И у этих сапог запах дегтя!..
— Зинаида! — М. держит родные руки у сердца. — Это рабочие сцены.
— Надо бежать… Бежать!.. Туда, где нет этого запаха… И еще они рубят… Слышишь стук?
— Это мое сердце.
— Нет-нет, они рубят людей.
— Прекрати… Я сам приказал… чтобы декорации к черту!..
— Потом они будут рубить тебя! Я не хочу этого!!! Не хочу!
— Зинаида! Прекрати! Истерику!
— Они отрубят тебе пальцы, чтобы ты не смог написать мне письмо… Я буду ждать письмо, а тебе отрубят пальцы… И ты не сможешь написать письмо… А я буду ждать письмо!
— Так!!! — взрывается он в крике, в вопле, в оре. — Хватит! Мы будем работать! Сейчас же! Немедленно! Мы будем работать!!!
— Нет! Я не хочу. Я устала. Я боюсь. — Зинаида отступает. — Нас обманули. Как детей. Разве можно обманывать детей?
— Мы будем работать! Дайте тишину!.. Мы начинаем…
— Нет, я не хочу!
— Я сказал!
— Нет! — кричит в ужасе Зинаида. — Нет!.. Я тебя ненавижу! Ты — шут! Придворный шут!.. Как ты можешь работать, когда… Тсс! Тишина… Ты слышишь, какая тишина… Нет, шуршат, шуршат… — Шепчет безумно: Шурш-шурш-шурш… это мыши… мышшшши! Как их много… их полчище!.. их миллионы!..
— Зинаида! Это бумага… бумага… бумага! — М. напуган ее состоянием.
— Нет, это мыши… Разве ты не видишь? Странно, что ты…
— Зиночка!
— Они меня… не надо! Не надо!.. Мне больно! — Зинаида отступает, отступает, отступает.
М. в прыжке настигает ее, бьет наотмашь по лицу; пинает ногой страницы:
— Это бумага!.. И мы будем работать с тобой.
— Нет-нет!
— Будем! — И снова жестокая пощечина.
— Не-е-ет!
— Да! — И вновь удар по лицу.
— Я не могу!!!
— Можешь! Потому что! Ты моя! Ты — актриса!.. И ты будешь играть! Будешь! — Тащит Зинаиду к качелям. — Ну, вспомни? Какая ты была! Вспомни! Черт возьми!.. Вспоминай!!!
у входной двери Кулешов столкнулся с Сусанной. Случайная встреча? Постаревшая соседка пахла декабрьским морозцем, снегом и похотью. Сусанна искренне обрадовалась:
— Шурик, ты, говорят, мастер, а у меня в комнате трубы текут.
— Да мне сейчас… — начал было мямлить растерявшийся юноша.
— Ничего-ничего, ты только посмотри! — И затолкнула Кулешова в свою девичью обитель.
— А трубы-то где? — открывал свой чемоданчик слесарь.
— За кроватью, — отвечала соседка, включая телевизор. — Тебе помочь?
— Не надо, — пробурчал Кулешов и принялся осторожно сдвигать мебель, припоминая в смутных очертаниях конфуз, некогда приключившийся с ним именно под этим двухместным лежбищем любви.
Потом минуту-другую бряцал разводным ключом о трубу.
Потом…
— Ну, что там такое?
Кулешов почувствовал у шеи теплое дыхание женщины, она упала ничком на кровать и теперь заглядывала на его работу.
— Минутное дело, — отвечал юноша. — Резьба ослабла.
— Резьба! — хмыкнула Сусанна, и Кулешов от ее грудного, многообещающего голоса почувствовал сгусток крови в голове.
Между тем телевизор в углу начал передавать торжественную встречу в Кремле:
— …ради наград мы работаем, мои друзья засранцы! Когда твоя работа находит высокую оценку — это всегда полный пиздец! Такое чувство испытываю и я сейчас, но к этому добавляется еще и другое…
— Вот и все, — сказал Кулешов.
— Спасибо, — ответила Сусанна и обняла его за плечи. — Иди ко мне, дурачок. Подрочи свою девочку во все трубы! — И впилась в кулешовские губы, как вампир.
Неопытный юноша тыкался в мягкую женскую грудь, слюнявил ее и ощущал губами резинотехнический вкус. «Как прокладки, — думал он. — И это есть любовь?» — недоумевал он.
— Ну же! Сюда-сюда! — требовала соседка. — Ну, мальчик, будь активнее!
— И миллионы граждан, е'их мать, все шире и активнее участвуют в управлении делами своего государства, — вещал телевизор. — В совместном труде и борьбе сформировался, спаянный идейно-политическим единством, могучий, неутомимый, ебливый и гордый народ-богатырь…
— О, какой он у тебя богатырь! — горячилась Сусанна. — Давай-давай, не бойся, там как в хатке.
Кулешов был индифферентен, поскольку находился в ошарашенном состоянии от столь бурного натиска и любвеобильного азарта той, о которой он мечтал бессонными ночами.
Наконец с ее и Божьей помощью юноше удалось проникнуть богатырской плотью в зону VIP, и после нескольких неумелых поступательных движений Кулешов вдруг почувствовал сладостную волну — волна вскипела и обрушилась на него, раздавливая волю, судьбу и ложь жизни.
М. раскачивал качели, сомнамбулистическая Зинаида стояла на них. Режиссер кричал, требовал, просил, он не хотел, чтобы его жена сошла с ума. «А если мы уже все спятили? — спрашивал он себя. — Разве мир не сошел с ума, коль позволяет бросать на заклание злокачественным, как опухоли, идеям миллионы и миллионы жертв?»
— Давай-давай, родная! — требовал он. — Я — за Петра, а ты — Аксюша! Вспомни Аксюшу! Начали: «Только ты долго этого разговору не тяни, а так и так, две тысячи рубликов до зарезу мне; вот и конец. Либо пан, либо пропал».
Аксюша. Да-да. До стыда ли тут, когда…
Петр. Что — когда?
Аксюша. Когда смерть приходит.
Петр. Ну полно, что ты?
Аксюша. Вот что, Петя. Мне все пусто как-то вот здесь.
Петр. С чего же?
Аксюша. Я не могу тебе сказать с чего, я неученая. А пусто, вот и все. По-своему я так думаю, что с детства меня грызут горе да тоска; вот, должно быть, подле сердца-то у меня и выело, вот и пусто. Да все я одна; у другой мать есть, бабушка, ну хоть нянька или подруга; все-таки есть с кем слово сказать о жизни своей, а мне не с кем, — вот у меня все и копится. Плакать я не плачу, слез у меня нет, и тоски большой нет, а вот, говорю я тебе, пусто тут у сердца. А в голове все дума. Думаю, думаю.
Петр. А ты брось думать! Задумаешься — беда!
Аксюша. Да нельзя бросить-то, сил нет. Кабы меня кто уговаривал, я бы, кажется, послушалась — кабы держал кто! И все мне вода представляется.
Петр. Какая вода?
Аксюша. Гуляю по саду, а сама все на озеро поглядываю. Уж я нарочно подальше от него хожу, а так меня и тянет хоть взглянуть; я увижу издали, вода-то между дерев мелькнет, — так меня вдруг точно сила какая ухватит, да так и несет к нему. Так бы с разбегу и бросилась.
Петр. Да с чего же это с тобой грех такой?
Аксюша. Сама не знаю. И дома-то сижу, так все мне представляется, будто я на дно иду и все вокруг меня зелено. И не то чтоб во мне отчаянность была, чтоб мне душу свою загубить хотелось, — этого нет. Что ж, жить еще можно. Можно скрыться на время, обмануть как-нибудь; ведь не убьют же меня, как приду; все-таки кормить станут и одевать, хоть плохо, но станут.
Петр. Ну что уж за жизнь…
Аксюша. А что ж жизнь? Я и прежде так жила!
Петр. Ведь так-то и собака живет, и кошка; а человеку-то, кажись, надо бы лучше.
Аксюша. Ах, милый мой! Да я-то про что ж говорю? Все про то же. Что жить-то так можно, да только не стоит. И как это случилось со мной, не понимаю! Ведь уже мне не шестнадцать лет! Да и тогда я с рассудком была, а тут вдруг… Нужда! да неволя! уж очень душу ссушили, ну и захотелось душе-то хоть немножко поиграть, хоть маленький праздничек себе дать. Вот, дурачок ты мой, сколько я из-за тебя горя терплю…
Петр. Ах ты, горькая моя! И где это ты так любить научилась? И с чего это твоя ласка душу разнимает, что ни мать, кажется, и никто на свете… Только уж ты, пожалуйста… Ведь мне что же? Уж и мне за тобой… не миновать, выходит.
Аксюша (прыгает с качелей). Ну, уж это твое дело. Ведь уж мне не узнать, будешь ли ты меня жалеть или будешь смеяться надо мной. Мне со своей бедой не расстаться, а тебе дело до себя, мне легче не будет.
Петр. Нет, уж ты лучше подожди; хоть немного, да поживем в свою волю.
М. целует Зинаиду в лоб:
— Умница! Спасибо! Молодец! Хор-р-рошо! Ты моя любимая, ты моя… Давай еще? Что-нибудь вечное? Что?
— Я вспомнила, — сказала Зинаида. — ОН же говорил… Ты помнишь, что ОН говорил?
— Кто?
— ОН же сказал, что ты, несомненно, связан с нашей советской действительностью или общественностью, что ли? И конечно, не можешь быть причислен к разряду «чужих»?
— Ну-ну, а дальше? Не помнишь? Но совершает, сукин сын, порой неожиданные и вредные скачки от живой жизни в сторону классического прошлого… Ты думаешь, родная, мне была индульгенция? Это так было давно. Так давно, что никто и не помнит. А помнят, что я на пятый год Октября выпускал спектакль с посвящением: Первому бойцу Красной Армии Льву Троцкому!.. — Отмахивает рукой. — А-а-а! Ну их! К чер-р-рту! Давай-ка мы с тобой скаканем в сторону классического прошлого!.. Оп!
Мой друг Вава Цава — человек слова, вот что приятно. Неприятно, что он секретный сотрудник, но это к делу не относится. Он позвонил по телефону и назначил встречу. У меня в руках будет газета, предупредил. Это в каком смысле, не понял я. В самом прямом, ответил сексот.
Разумеется, я опоздал — у памятника ученому Тимирязеву маячил какой-то весьма подозрительный тип. С газетой в руках. Но это был не Цава. Я бы своего товарища тут же узнал. И поэтому сел на лавочку. Тип покружился у памятника и тоже опустился на скамейку.
— Александров, ты не пунктуален, — процедил сквозь зубы.
— Цава? — изумился я.
— Тсс!
— Ты что? Зачем весь этот маскарад? Очки? Борода?
— На всякий случай.
— Совсем плох! — И покрутил пальцем у виска.
— Это твои, Александров, дела плохи. — И жмурился от солнечного осеннего света. Листья начинали покрываться желтизной, подрагивали от синего ветра. По аллеям юной шлюшой гуляла молодая осень.
— Почему?

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41