И узнаю родной голос жены.
— Ты?
— Я.
— Что случилось?
— Я хочу тебя видеть.
— Ну, что такое?
— Если я умру, ты не люби… никого…
— Дур-р-ра! — умираю от крика. — Что с тобой?!
— Ты никого не будешь больше любить, обещаешь? — рыдает.
— Никого! — рыдаю я. — Прекрати все это, ради Бога…
— Поставь за нас свечку, — просит.
— Хорошо.
— Ты знаешь… церковь у рынка…
— Знаю… Прости меня.
— И ты меня прости.
— Я скоро буду, — говорю. — Тебе принести что-нибудь?
— Ничего.
— Я принесу повесть, — шучу, — и фантастическую феерию, — шучу. Наконец родил двойню. Слово за тобой.
— Ой, я тогда точно не рожу, — шутит.
И мы оба и смеемся, и плачем.
Город с высоты птичьего полета. Он шумен, многолюден, празднично-трудолюбив, контрастен. Пластается на берегу экологически чистого океана. На одном из травяных островков возвышается Статуя Свободы, встречающая путников мира поднятой рукой, где зажат факел, похожий на гигантское мороженое в вафельном стаканчике.
В пятизвездочный отель входили две экзотические фигуры, они неряшливо ели мороженое, громко говорили по-русски, хохотали по-американски и были одеты, как техасские ковбои. Их встречала милая, чрезвычайно взволнованная девушка:
— Ваня! Любаша! Виктор Викторович пропал!
— И тута покою нету! — в сердцах говорит «техаска».
— Он меня достал! — говорит «техасец». — И в раю ему не живется.
— Да помолчите вы! — не выдерживает Виктория такого критического отношения к любимому человеку.
— Надо Коленьке звонить, — решает Любаша. — И Николиньке.
— Уже. Сейчас будут. — Слезы капают из влюбленных глаз. — Я только на минутку за этим… за чизбургером. А он ушел и не предупредил. Разве так можно?
— Ой, и не говори, мужик — одно наказание, — признается Любаша. Никакой полезной пользы от них, одни убытки.
— Поговори у меня, — супится Ванюша, — герла!
— Цыц у меня, бой! — И напяливает сомбреро по самые его ковбойские уши.
Тяжелое дыхание человека. Окропленное потом лицо. Ба! Да это же Загоруйко Виктор Викторович, ученый Божьей милостью. Неуемный практик куда-то взбирается по шершавой бетонной поверхности. За его спиной все тот же замызганный рюкзачок. Что за новое дело удумал он, скромный герой начала ХХI века?
* * *
В прекрасном и удобном номере отеля с видом на океан суматоха. Все друзья господина Загоруйко заняты поиском ответа на вопрос: где он?
— Ну куда его понесло, негодника? — спрашивает Любаша. — Все долляры на месте. А как тута без долляров?
— А может, болваны уже явились, — шутит Николь, — не запылились?
Шутку не принимают и чертыхаются, вспоминая ужасы прошлого приключения. В это время журналист выходит на балкон, с него открывается великолепный вид на океан и на малахитовые островки в нем…
— Ну конечно же! — торжествует Ник от неожиданного озарения. — Как я сразу не догадался!
— Что такое? — волнуются все.
— Вперед, за мной. Я знаю, где этот самородок!
Трудолюбивый рокот небольшого патрульного вертолетика. На борту два дежурных копа — белый Боб и черный Сэм — проверяют вверенный им участок города.
— А вот и наша красотка, — улыбается Боб. — Hello, baby!
— О, fuck! — ругается Сэм. — Гляди, псих!
— Где крези?
— Вон… прячется еще, сукин сын!
— Наверное, русский?
На могучем плече Статуи Свободы действительно находился русский человек с рюкзачком на спине. Услышав, а после увидев небесный махолет, отчаянный ученый тиснулся в щель памятника и принялся торопливо развязывать тесемки вещмешка.
— Бомба? — кричит Боб.
— Не похоже, но совсем плохой на голову! — кричит Сэм.
— Надо снять дурака!
— О'кей!
Вертолетик пытается приблизиться к памятнику, но что такое? Насыщенное газовое облако укрывает человека, затем окутывает всю Статую Свободы, и летательный аппарат с копами обволакивает, и быстроходный катер, разрезающий океанские волны, и людей в нем… И весь многомиллионный город… И весь бесконечно-вечный мир… Все Божье мироздание…
Над городом кружили боевые вертолеты, и поэтому в небе кричали остервеневшие вороны. Или они кричали, паразитарные птахи, оттого, что нашли падаль?
Где-то падаль, кто-то из живущих падаль или мы уже все падаль, я смотрел на мерцающий экран телевизора (солдатики, оставившие меня умирать, включили его с вечера). И я видел на этом экране тени прошлого: маму, Альку, бредущую на солнцепек, жрущего гусеницу Бо, разлохмаченную, сухую плоть собаки, ресторанчик над морем, горящие, как люди, свечки перед образами, рамы окон, похожие на кладбищенские кресты, дождь как из ведра; я все это вспоминал и слушал рокот вертолетов и рев бронетанковых соединений — под железный лязг хорошо спится, и в воскресный день народная страна дрыхла. Потом она проснется и начнет новый день с чистого листа, чтобы снова повторять одни и те же вековые ошибки…
1964 — я умирал; сквозь восковую муть беспамятства, безнадежности и бессилия услышал знакомый, но не очень уверенный голос диктора, сообщающий, что через несколько минут будет передано Обращение к народу…
Прожить бы эти несколько минут. Только вот зачем?
Я прожил — и услышал удары в дверь. Потом комнату заполнили штампованные призраки людей. Надо мной нависла темнеющая фигура и проговорила:
— Труп! — (Будто я сам этого не знал.) — Живо все бумаги, весь мусор в мешок.
«Зачем?» — хотел я спросить. И не спросил. Что с рабом говорить, который исправно выполняет приказ другого раба, но более высокопоставленного. Отец ошибся, думал получить свободу, взяв власть, а сам страшится мертвеца и им обгаженных бумаг…
Потом призраки пропали, они тоже ошиблись — я еще жил. Не догадались пальцами разлепить раковины век. И мне пришлось самому с невероятным усилием… Зачем? Чтобы убедиться, насколько я плох? Или увидеть, что мир изменился? Или узнать, который час? Или еще раз убедиться, что у меня есть отец, решительный и болеющий душой за вечно революционный, рабский народец?
Да, он был, мой отец, — было далекое, размытое, безликое пятно, бубнящее о свободе, равенстве, справедливости, против привилегий, о желании восстановить закон и порядок в обществе, покончить с угрозой сползания страны в хаос… (Отец раньше не знал и поэтому никогда не употреблял таких непроизводственных слов; увы — власть меняет человека, и не всегда в лучшую сторону.) Потом я услышал соболезнования по поводу жертв мелких политических амбиций… К сожалению, ни одна революция не обходится без жертв…
И я понял, что моего младшего брата, как и меня, уже нет. Бо мечтал стать мессией для народа, но народ его не принял, и теперь великодержавный неудачник, которого использовали, как куклу для игры, валяется в сукровичной луже крови, попорченный пулями и верой в свою исключительность. Лежит, жертва на потребу дня провокации.
У меня появилось желание сбросить руку, подтащить ружье с подкушеточной пылью, чтобы ударить из двух нарезных стволов… Я не сделаю этого: зачем?
Если бы я все-таки… телевизор, лопнув литыми мутными сколками, воспылает, и я буду гореть как свечка перед религиозно-философским взглядом вечности.
Да и не рекомендуется принимать поспешных решений в год активного солнца.
И потом — мы были и остаемсяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяя я яя яяяяяя яяяяяяяяяя я яя яяяяяяя яяяя яяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяяяя я я яяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяя яяяяяяяяяяя я я я я я яя я я я я я я я я я я я я яяяяяяяяяяяяяяяяяяя я я я я я я я я я я я я я яя я яя яяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяяяя яяя яя яяя яя я я яя я яяя яяяя яя яя яяяя яя яя я я я я я я я я
Я исполнил просьбу жены, я не хотел, чтобы мои родные люди умирали. Я пошел в церковь и поставил свечку. Твердый янтарный воск свечи вспыхнул — и ее легкое тревожное воскреснувшее дыхание: спаси и сохрани души рабов Божьих, спаси и сохрани души рабов, спаси и сохрани души, спаси и сохрани…
III
ПАТРИОТ
Отвергните от себя все грехи ваши, которыми согрешили вы, и сотворите себе новое сердце и новый дух.
Ф. Ницше
Я, режиссер эпохи распада, открываю глаза. Что само по себе можно поприветствовать. Привет-привет, бродяга, живущий на свалке отходов цивилизации. Ты еще жив, эмигрант в собственной стране? Ты открыл глаза, но закрыл душу, безродная сволочь. У тебя, воинствующий одиночка, светло-смесительное будущее, если удалось, приняв на грудь несколько кг теплых горюче-смазочных материалов, не захлебнуться в собственной блевотине.
Бр-р-рг — дамы, любительницы орального секса, могут отвернуться от павшего бойца киноискусства. Великий сморчок во всем был, как ныне утверждают, не прав; прав он был в единственном: кино есть наиважнейшее из искусств. Это верно.
Как верно то, что моя голова, начиненная спиртовыми нечистотами, лопнет, точно водородная неактуальная бомба. И тогда я, ползучая патологическая пачкотня, скажу вам, многообразным сучкам и мобилизованным на классовую борьбу с собственным народом их мужьям, все, что я думаю о вас.
Впрочем, какое дело мне до вас, заоблачных засранных небожителей? Равно как и вам до меня, конквистадора чужих консервированных душ.
Так вот: у каждого из нас свои проблемы. Кто-то из вас, патрициев, обживает 440 кв. м жилой площади, 4 ванны, 3 унитаза, 2 биде, а кто-то, я имею в виду себя, бесхозного, ощущает свою никчемность и одиночество в трезвом и вероломном мире.
То есть моя проблема заключается во мне самом. Поскольку голова у человека является одной из важнейших частей его же тела, то боль в этом органе, велеречивом и капризном, мешает сосредоточиться на каком-нибудь конкретном вопросе. Например, где я? Кто я? С кем я? Какой год? Месяц? Число? В какой стране болит моя голова? Чтобы ответить на все эти безнадежные вопросы, необходимо решить еще одну проблему. Быть может, главную для находящегося вне времени, вне пространства, вне себя.
Проблема, известная всему взрослому населению. Проблема, которую так и не решил скандинавский рефлективный принц: быть или не быть? То есть в данном конкретном случае: блевать или не блевать? Чтобы узнать год, месяц, число, нужно иметь светлую голову. Чтобы узнать, в каком государстве находишься, тоже нужно просветлеть, скажем так, снизу.
И выход здесь, увы, один: реорганизовать себя на насильственное очищение — признаюсь, к этому неожиданному делу предрасположен, поскольку человек впечатлительный, с основательно попорченным наркомовским фуражом, изношенным желудком. Кстати, пока буду добираться до унитаза, позволю себе экскурс в опломбированное прошлое: под кипарисами о. Капри играли в шахматы двое — Владимир и Бенито; молодые люди, приятные во всех отношениях, оплодотворенные идеями облагодетельствования всего консервативного человечества. Они отдыхали под синим итальянским небом, будущие квазивожди, поглядывая на дальние горные хребты, лысеющие под жирным солнцем. А воздух был божествен, как в раю. И хотелось полнородной вечности и плодородной любви местных красоток, похожих на горных козочек. Но появился хозяин приморской виллы, давя в усах блошливую мелочь, проокал:
— Обедать, однако, пора, господа хорошие!
Что же было подано на обед жертвам ненавязчивых царских репрессий: 1) экспозе декревиз, 2) кононэ с сардинками, 3) стерлядь кольчиком попильот, 4) маринованное бушэ из раковых шеек, 5) суп раковый с севрюжкой, с расстегаями, 6) котлеты деволяй из парной телятины.
Ну и, разумеется, напитки: из благородных — смирноффская водочка, шампань-дюрсо 1825 года; из неблагородных — самогон из мочи туземного обезжиренного поросенка.
Самогон уважал не испорченный буржуазными вкусами ходок из душегубного народа, временный хозяин виллы М. Г. Хрюкнет стакан-другой, куснет стерлядь кольчиком попильот и уходит, положительный, писать новый роман с революционно-освободительным названием «Еб' твою мать».
— Еб' твою мать! Бр-р-рг! — Это я, грешный, наконец добрался до унитаза.
О, какое счастье, господа, что есть унитазы! Унитазный лепесток есть признак цивилизации. Ведь большую часть времени человечество проводит именно на нем, радуясь, терзаясь, думая, страдая, окрыляясь и впадая в меланхолию. И втройне счастлив тот, кто имеет в одной квартире три унитаза. Количество унитазов на один кв. м соответствует чину, который занимает тот или иной государственный деятель. Впрочем, отвлекаюсь: у меня достаточно своих проблем.
Итак, я молился над унитазом. Сквозь желудочную муку и слезы я видел сапфировый свод, морскую заводь, горные хребты, бесконечность пустынь, и все это было загажено моим непереваренным дерьмом.
Бог мой, думал я с ленивой обреченностью, а если там, внизу, в этом микроцефальном мире, есть жизнь, прекрасная и удивительная, и я на эту идеалистическую, романтическую жизнь…
Бог мой, думал я с бездушным недоумением, а не вырвало ли какого-нибудь Всевышнего на мою страну, несчастную, замаркированную, замордованную косноязычными вождями и слабоумными парламентариями?
Потому что сидим мы, в очередной раз обманутые, в болезнетворном говне взбученной действительности, продолжая надеяться на ново-старую перекрасившуюся сволочь. И кажется, нет силы, которая могла бы смыть кал лжи и страха с наших нечистых душ…
Бесконечная анально-унитазная жизнь заблудшей нации.
Однако я отказываюсь плутать вместе со всеми. У меня хватит фантазии, чтобы выйти навстречу моим перворожденным мной же героям.
В городке Н. жили люди. До поры до времени они жили вполне сносно и даже счастливо. Почти все взрослое население трудилось на ТЗ — тракторном заводе. Хотя на самом деле Завод был оборонным и выпускал танки: современные боевые машины с оптимистическими орудийными хоботами. Народное хозяйство великой страны нуждалось в таких тракторах — и заводчане работали добросовестно и во славу Отчизны. Более того, они любили свой ТЗ, самый мощный по производству военно-хозяйственной техники; они гордились двухкилометровым Главным конвейером; они души не чаяли в песенном лязге крепкого металла. В дни народных праздников Н-цы пили водку, пели клочковатые песни и ходили городком на испытательный полигон смотреть новые бронированные чудовища, изрыгающие смрад, мат и снаряды. И казалось, праздник всегда будет с народом.
Однако наступили другие времена, странные и печальные. Вдруг выяснилось, что народному хозяйству танки больше не нужны. Нужны кастрюли и сковороды. То есть пришла конверсия, глумливая и капризная. Броневых дел мастера обиделись и ушли в неизвестные коммерческие структуры. А те, кто остался, принялись выпускать такой отвратительный посудохозяйственный лом, что потребитель решительно отказывался за него платить. И ТЗ остановился: бессильно заскрежетав, замер Главный конвейер, на подъемниках зависли танковые башни, в высоких пролетах заныла тишина. И люди остановились в остросоциальном недоумении: как жить без танков?
Но чу?! Что за трудолюбивый перестук, усиленный эхом, доносится со стороны площадки КБ — конструкторского бюро?
…Окружив удобную чушку танковой башни, мастеровые (человек пять) привычно щелкали о нее фишки домино.
Молоденький НТРовец, сидя на орудийном стволе, точно на дереве, болтал ногами и пил кефир. Инженер первым заметил подозрительное движение в глубине заводского корпуса:
— Эй, Минин на метле. Злой вроде, как жига.
Народная игра тотчас же сбилась, но огромный по габаритам рабочий, похожий на Илью Муромца, прорычал:
— Ша! Славяне! Дуплиться буду я!
А вдоль Главного конвейера на дорожном велосипеде летел, как бог инженерной мысли, Минин. Старик был сухопар, энергичен; сед как лунь; с веселыми васильковыми глазами. Лихо притормозив у площадки КБ, поинтересовался:
— А где энтузиазм масс? Нет энтузиазма! Сидим, пролетарии?
— Кишки к копчику прилипли, Иван Петрович! — с готовностью хохотнул НТРовец и сник от осуждающих взглядов товарищей.
Смешав костяшки домино, поднялся в полный рост Илья Муромец и угрюмо проговорил:
— Без монет — работы нет, батяня.
— Так-так! — вскричал Минин. — Значит, кишка тонка, рёбята?
— Жены к себе на пушечный выстрел не подпускают, — пожаловался кто-то.
Его поддержали:
— А без бабьей ласки все остальное сказки… Третий месяц на воде и хлебе… Работа наша — харчи ваши.
—
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
— Ты?
— Я.
— Что случилось?
— Я хочу тебя видеть.
— Ну, что такое?
— Если я умру, ты не люби… никого…
— Дур-р-ра! — умираю от крика. — Что с тобой?!
— Ты никого не будешь больше любить, обещаешь? — рыдает.
— Никого! — рыдаю я. — Прекрати все это, ради Бога…
— Поставь за нас свечку, — просит.
— Хорошо.
— Ты знаешь… церковь у рынка…
— Знаю… Прости меня.
— И ты меня прости.
— Я скоро буду, — говорю. — Тебе принести что-нибудь?
— Ничего.
— Я принесу повесть, — шучу, — и фантастическую феерию, — шучу. Наконец родил двойню. Слово за тобой.
— Ой, я тогда точно не рожу, — шутит.
И мы оба и смеемся, и плачем.
Город с высоты птичьего полета. Он шумен, многолюден, празднично-трудолюбив, контрастен. Пластается на берегу экологически чистого океана. На одном из травяных островков возвышается Статуя Свободы, встречающая путников мира поднятой рукой, где зажат факел, похожий на гигантское мороженое в вафельном стаканчике.
В пятизвездочный отель входили две экзотические фигуры, они неряшливо ели мороженое, громко говорили по-русски, хохотали по-американски и были одеты, как техасские ковбои. Их встречала милая, чрезвычайно взволнованная девушка:
— Ваня! Любаша! Виктор Викторович пропал!
— И тута покою нету! — в сердцах говорит «техаска».
— Он меня достал! — говорит «техасец». — И в раю ему не живется.
— Да помолчите вы! — не выдерживает Виктория такого критического отношения к любимому человеку.
— Надо Коленьке звонить, — решает Любаша. — И Николиньке.
— Уже. Сейчас будут. — Слезы капают из влюбленных глаз. — Я только на минутку за этим… за чизбургером. А он ушел и не предупредил. Разве так можно?
— Ой, и не говори, мужик — одно наказание, — признается Любаша. Никакой полезной пользы от них, одни убытки.
— Поговори у меня, — супится Ванюша, — герла!
— Цыц у меня, бой! — И напяливает сомбреро по самые его ковбойские уши.
Тяжелое дыхание человека. Окропленное потом лицо. Ба! Да это же Загоруйко Виктор Викторович, ученый Божьей милостью. Неуемный практик куда-то взбирается по шершавой бетонной поверхности. За его спиной все тот же замызганный рюкзачок. Что за новое дело удумал он, скромный герой начала ХХI века?
* * *
В прекрасном и удобном номере отеля с видом на океан суматоха. Все друзья господина Загоруйко заняты поиском ответа на вопрос: где он?
— Ну куда его понесло, негодника? — спрашивает Любаша. — Все долляры на месте. А как тута без долляров?
— А может, болваны уже явились, — шутит Николь, — не запылились?
Шутку не принимают и чертыхаются, вспоминая ужасы прошлого приключения. В это время журналист выходит на балкон, с него открывается великолепный вид на океан и на малахитовые островки в нем…
— Ну конечно же! — торжествует Ник от неожиданного озарения. — Как я сразу не догадался!
— Что такое? — волнуются все.
— Вперед, за мной. Я знаю, где этот самородок!
Трудолюбивый рокот небольшого патрульного вертолетика. На борту два дежурных копа — белый Боб и черный Сэм — проверяют вверенный им участок города.
— А вот и наша красотка, — улыбается Боб. — Hello, baby!
— О, fuck! — ругается Сэм. — Гляди, псих!
— Где крези?
— Вон… прячется еще, сукин сын!
— Наверное, русский?
На могучем плече Статуи Свободы действительно находился русский человек с рюкзачком на спине. Услышав, а после увидев небесный махолет, отчаянный ученый тиснулся в щель памятника и принялся торопливо развязывать тесемки вещмешка.
— Бомба? — кричит Боб.
— Не похоже, но совсем плохой на голову! — кричит Сэм.
— Надо снять дурака!
— О'кей!
Вертолетик пытается приблизиться к памятнику, но что такое? Насыщенное газовое облако укрывает человека, затем окутывает всю Статую Свободы, и летательный аппарат с копами обволакивает, и быстроходный катер, разрезающий океанские волны, и людей в нем… И весь многомиллионный город… И весь бесконечно-вечный мир… Все Божье мироздание…
Над городом кружили боевые вертолеты, и поэтому в небе кричали остервеневшие вороны. Или они кричали, паразитарные птахи, оттого, что нашли падаль?
Где-то падаль, кто-то из живущих падаль или мы уже все падаль, я смотрел на мерцающий экран телевизора (солдатики, оставившие меня умирать, включили его с вечера). И я видел на этом экране тени прошлого: маму, Альку, бредущую на солнцепек, жрущего гусеницу Бо, разлохмаченную, сухую плоть собаки, ресторанчик над морем, горящие, как люди, свечки перед образами, рамы окон, похожие на кладбищенские кресты, дождь как из ведра; я все это вспоминал и слушал рокот вертолетов и рев бронетанковых соединений — под железный лязг хорошо спится, и в воскресный день народная страна дрыхла. Потом она проснется и начнет новый день с чистого листа, чтобы снова повторять одни и те же вековые ошибки…
1964 — я умирал; сквозь восковую муть беспамятства, безнадежности и бессилия услышал знакомый, но не очень уверенный голос диктора, сообщающий, что через несколько минут будет передано Обращение к народу…
Прожить бы эти несколько минут. Только вот зачем?
Я прожил — и услышал удары в дверь. Потом комнату заполнили штампованные призраки людей. Надо мной нависла темнеющая фигура и проговорила:
— Труп! — (Будто я сам этого не знал.) — Живо все бумаги, весь мусор в мешок.
«Зачем?» — хотел я спросить. И не спросил. Что с рабом говорить, который исправно выполняет приказ другого раба, но более высокопоставленного. Отец ошибся, думал получить свободу, взяв власть, а сам страшится мертвеца и им обгаженных бумаг…
Потом призраки пропали, они тоже ошиблись — я еще жил. Не догадались пальцами разлепить раковины век. И мне пришлось самому с невероятным усилием… Зачем? Чтобы убедиться, насколько я плох? Или увидеть, что мир изменился? Или узнать, который час? Или еще раз убедиться, что у меня есть отец, решительный и болеющий душой за вечно революционный, рабский народец?
Да, он был, мой отец, — было далекое, размытое, безликое пятно, бубнящее о свободе, равенстве, справедливости, против привилегий, о желании восстановить закон и порядок в обществе, покончить с угрозой сползания страны в хаос… (Отец раньше не знал и поэтому никогда не употреблял таких непроизводственных слов; увы — власть меняет человека, и не всегда в лучшую сторону.) Потом я услышал соболезнования по поводу жертв мелких политических амбиций… К сожалению, ни одна революция не обходится без жертв…
И я понял, что моего младшего брата, как и меня, уже нет. Бо мечтал стать мессией для народа, но народ его не принял, и теперь великодержавный неудачник, которого использовали, как куклу для игры, валяется в сукровичной луже крови, попорченный пулями и верой в свою исключительность. Лежит, жертва на потребу дня провокации.
У меня появилось желание сбросить руку, подтащить ружье с подкушеточной пылью, чтобы ударить из двух нарезных стволов… Я не сделаю этого: зачем?
Если бы я все-таки… телевизор, лопнув литыми мутными сколками, воспылает, и я буду гореть как свечка перед религиозно-философским взглядом вечности.
Да и не рекомендуется принимать поспешных решений в год активного солнца.
И потом — мы были и остаемсяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяя я яя яяяяяя яяяяяяяяяя я яя яяяяяяя яяяя яяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяяяя я я яяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяя яяяяяяяяяяя я я я я я яя я я я я я я я я я я я я яяяяяяяяяяяяяяяяяяя я я я я я я я я я я я я я яя я яя яяяяяяяяяяяяяяя яяяяяяяяяяяяяяяяя я яяяяяяяяяяяяяяяяя яяя яя яяя яя я я яя я яяя яяяя яя яя яяяя яя яя я я я я я я я я
Я исполнил просьбу жены, я не хотел, чтобы мои родные люди умирали. Я пошел в церковь и поставил свечку. Твердый янтарный воск свечи вспыхнул — и ее легкое тревожное воскреснувшее дыхание: спаси и сохрани души рабов Божьих, спаси и сохрани души рабов, спаси и сохрани души, спаси и сохрани…
III
ПАТРИОТ
Отвергните от себя все грехи ваши, которыми согрешили вы, и сотворите себе новое сердце и новый дух.
Ф. Ницше
Я, режиссер эпохи распада, открываю глаза. Что само по себе можно поприветствовать. Привет-привет, бродяга, живущий на свалке отходов цивилизации. Ты еще жив, эмигрант в собственной стране? Ты открыл глаза, но закрыл душу, безродная сволочь. У тебя, воинствующий одиночка, светло-смесительное будущее, если удалось, приняв на грудь несколько кг теплых горюче-смазочных материалов, не захлебнуться в собственной блевотине.
Бр-р-рг — дамы, любительницы орального секса, могут отвернуться от павшего бойца киноискусства. Великий сморчок во всем был, как ныне утверждают, не прав; прав он был в единственном: кино есть наиважнейшее из искусств. Это верно.
Как верно то, что моя голова, начиненная спиртовыми нечистотами, лопнет, точно водородная неактуальная бомба. И тогда я, ползучая патологическая пачкотня, скажу вам, многообразным сучкам и мобилизованным на классовую борьбу с собственным народом их мужьям, все, что я думаю о вас.
Впрочем, какое дело мне до вас, заоблачных засранных небожителей? Равно как и вам до меня, конквистадора чужих консервированных душ.
Так вот: у каждого из нас свои проблемы. Кто-то из вас, патрициев, обживает 440 кв. м жилой площади, 4 ванны, 3 унитаза, 2 биде, а кто-то, я имею в виду себя, бесхозного, ощущает свою никчемность и одиночество в трезвом и вероломном мире.
То есть моя проблема заключается во мне самом. Поскольку голова у человека является одной из важнейших частей его же тела, то боль в этом органе, велеречивом и капризном, мешает сосредоточиться на каком-нибудь конкретном вопросе. Например, где я? Кто я? С кем я? Какой год? Месяц? Число? В какой стране болит моя голова? Чтобы ответить на все эти безнадежные вопросы, необходимо решить еще одну проблему. Быть может, главную для находящегося вне времени, вне пространства, вне себя.
Проблема, известная всему взрослому населению. Проблема, которую так и не решил скандинавский рефлективный принц: быть или не быть? То есть в данном конкретном случае: блевать или не блевать? Чтобы узнать год, месяц, число, нужно иметь светлую голову. Чтобы узнать, в каком государстве находишься, тоже нужно просветлеть, скажем так, снизу.
И выход здесь, увы, один: реорганизовать себя на насильственное очищение — признаюсь, к этому неожиданному делу предрасположен, поскольку человек впечатлительный, с основательно попорченным наркомовским фуражом, изношенным желудком. Кстати, пока буду добираться до унитаза, позволю себе экскурс в опломбированное прошлое: под кипарисами о. Капри играли в шахматы двое — Владимир и Бенито; молодые люди, приятные во всех отношениях, оплодотворенные идеями облагодетельствования всего консервативного человечества. Они отдыхали под синим итальянским небом, будущие квазивожди, поглядывая на дальние горные хребты, лысеющие под жирным солнцем. А воздух был божествен, как в раю. И хотелось полнородной вечности и плодородной любви местных красоток, похожих на горных козочек. Но появился хозяин приморской виллы, давя в усах блошливую мелочь, проокал:
— Обедать, однако, пора, господа хорошие!
Что же было подано на обед жертвам ненавязчивых царских репрессий: 1) экспозе декревиз, 2) кононэ с сардинками, 3) стерлядь кольчиком попильот, 4) маринованное бушэ из раковых шеек, 5) суп раковый с севрюжкой, с расстегаями, 6) котлеты деволяй из парной телятины.
Ну и, разумеется, напитки: из благородных — смирноффская водочка, шампань-дюрсо 1825 года; из неблагородных — самогон из мочи туземного обезжиренного поросенка.
Самогон уважал не испорченный буржуазными вкусами ходок из душегубного народа, временный хозяин виллы М. Г. Хрюкнет стакан-другой, куснет стерлядь кольчиком попильот и уходит, положительный, писать новый роман с революционно-освободительным названием «Еб' твою мать».
— Еб' твою мать! Бр-р-рг! — Это я, грешный, наконец добрался до унитаза.
О, какое счастье, господа, что есть унитазы! Унитазный лепесток есть признак цивилизации. Ведь большую часть времени человечество проводит именно на нем, радуясь, терзаясь, думая, страдая, окрыляясь и впадая в меланхолию. И втройне счастлив тот, кто имеет в одной квартире три унитаза. Количество унитазов на один кв. м соответствует чину, который занимает тот или иной государственный деятель. Впрочем, отвлекаюсь: у меня достаточно своих проблем.
Итак, я молился над унитазом. Сквозь желудочную муку и слезы я видел сапфировый свод, морскую заводь, горные хребты, бесконечность пустынь, и все это было загажено моим непереваренным дерьмом.
Бог мой, думал я с ленивой обреченностью, а если там, внизу, в этом микроцефальном мире, есть жизнь, прекрасная и удивительная, и я на эту идеалистическую, романтическую жизнь…
Бог мой, думал я с бездушным недоумением, а не вырвало ли какого-нибудь Всевышнего на мою страну, несчастную, замаркированную, замордованную косноязычными вождями и слабоумными парламентариями?
Потому что сидим мы, в очередной раз обманутые, в болезнетворном говне взбученной действительности, продолжая надеяться на ново-старую перекрасившуюся сволочь. И кажется, нет силы, которая могла бы смыть кал лжи и страха с наших нечистых душ…
Бесконечная анально-унитазная жизнь заблудшей нации.
Однако я отказываюсь плутать вместе со всеми. У меня хватит фантазии, чтобы выйти навстречу моим перворожденным мной же героям.
В городке Н. жили люди. До поры до времени они жили вполне сносно и даже счастливо. Почти все взрослое население трудилось на ТЗ — тракторном заводе. Хотя на самом деле Завод был оборонным и выпускал танки: современные боевые машины с оптимистическими орудийными хоботами. Народное хозяйство великой страны нуждалось в таких тракторах — и заводчане работали добросовестно и во славу Отчизны. Более того, они любили свой ТЗ, самый мощный по производству военно-хозяйственной техники; они гордились двухкилометровым Главным конвейером; они души не чаяли в песенном лязге крепкого металла. В дни народных праздников Н-цы пили водку, пели клочковатые песни и ходили городком на испытательный полигон смотреть новые бронированные чудовища, изрыгающие смрад, мат и снаряды. И казалось, праздник всегда будет с народом.
Однако наступили другие времена, странные и печальные. Вдруг выяснилось, что народному хозяйству танки больше не нужны. Нужны кастрюли и сковороды. То есть пришла конверсия, глумливая и капризная. Броневых дел мастера обиделись и ушли в неизвестные коммерческие структуры. А те, кто остался, принялись выпускать такой отвратительный посудохозяйственный лом, что потребитель решительно отказывался за него платить. И ТЗ остановился: бессильно заскрежетав, замер Главный конвейер, на подъемниках зависли танковые башни, в высоких пролетах заныла тишина. И люди остановились в остросоциальном недоумении: как жить без танков?
Но чу?! Что за трудолюбивый перестук, усиленный эхом, доносится со стороны площадки КБ — конструкторского бюро?
…Окружив удобную чушку танковой башни, мастеровые (человек пять) привычно щелкали о нее фишки домино.
Молоденький НТРовец, сидя на орудийном стволе, точно на дереве, болтал ногами и пил кефир. Инженер первым заметил подозрительное движение в глубине заводского корпуса:
— Эй, Минин на метле. Злой вроде, как жига.
Народная игра тотчас же сбилась, но огромный по габаритам рабочий, похожий на Илью Муромца, прорычал:
— Ша! Славяне! Дуплиться буду я!
А вдоль Главного конвейера на дорожном велосипеде летел, как бог инженерной мысли, Минин. Старик был сухопар, энергичен; сед как лунь; с веселыми васильковыми глазами. Лихо притормозив у площадки КБ, поинтересовался:
— А где энтузиазм масс? Нет энтузиазма! Сидим, пролетарии?
— Кишки к копчику прилипли, Иван Петрович! — с готовностью хохотнул НТРовец и сник от осуждающих взглядов товарищей.
Смешав костяшки домино, поднялся в полный рост Илья Муромец и угрюмо проговорил:
— Без монет — работы нет, батяня.
— Так-так! — вскричал Минин. — Значит, кишка тонка, рёбята?
— Жены к себе на пушечный выстрел не подпускают, — пожаловался кто-то.
Его поддержали:
— А без бабьей ласки все остальное сказки… Третий месяц на воде и хлебе… Работа наша — харчи ваши.
—
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41